Если бы люди знали…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Если бы люди знали…

«Отвоевалась…»

Это было самое обычное задание.

Второй день на участке батальона Губкина действует вражеский снайпер. Хитрый, осторожный, натренированный снайпер. И не один, со своими «ассистентами» работает. То они, эти его ассистенты, пучок ракет запустят, то мину с цветным дымом швырнут в чистое поле. Это для того, чтобы отвлечь внимание наших наблюдателей при выстреле снайпера.

Дождалась попутной машины, ловко перемахнула через борт, и полуторка умчалась по пыльной, растрепанной фронтовой дороге. В кузове пустые канистры, ведра, лопаты. Вспомнилась дорога в Шангалы, суматошная пустая бочка, Дидо в кабине… Многое в дороге вспоминается. Потом вспомнился вечер над Витьбой, знакомое лицо танкиста…

На спуске к переправе пробка. Водитель сказал:

— Теперь до вечера.

— Почему до вечера? — удивилась Роза.

Водитель вылез из кабины, ткнул носком сапога в покрышку и очень спокойно объяснил, что всегда так на переправах, кто порожняком идет, того в хвост. Выпрыгнула из кузова, закинула за спину винтовку и пошла по лугу, подальше от потока машин, к лодочке, чуть чернеющей на реке, неподалеку от переправы.

Земля дышит бурно, всей грудью, по-летнему. Все запахи земные перемешались, попутались в кутерьме неманского побережья. Нашла палку, кое-как добралась до другого берега, а там новая беда. Сотни машин, лавина машин и ни одной в сторону батальона Губкина. Хорошо, что попутный ветерок. С ним все-таки веселее шагать. Только бы поскорее добраться до места, выйти на охоту, выполнить задание.

Не задержалась в пути, прибыла в заданное время, на указанное место… но кто же мог знать, что все здесь перевернется к ее приходу. Батальон всеми ротами яростно отбивался от наседавшего противника: через позиции батальона немцы пытались выкарабкаться из окружения. Над взбудораженной землей висели мутно-рыжие облака пыли и дыма. Огонь автоматов перекатывался волнами с края на край, над облаками дыма змеились ракеты, с глухим треском рвались мины.

По ходу сообщения добралась до поваленного дерева. И стреляла. Стреляла только тогда, когда в крестике оптического прицела видела черную пилотку врага. Она ни о чем не думала, она не оглядывалась по сторонам, не прислушивалась к стонам раненых, умирающих солдат. Она только стреляла, когда в крестике оптического прицела видела черную пилотку врага…

Что-то со страшной силой ударило ее в плечо. Теперь оглянулась. Ни души рядом. За камнем, неподалеку убитый солдат. Он там и был, когда она подползала к дереву…

После толчка острая боль. И мысль, молнией мелькнувшая: «Отвоевалась».

…Фельдшер санроты сказал, что рана не из тяжелых, но залечивать ее лучше и быстрее в госпитале. Там и врачи всех специальностей, и спокойнее, и уход другой, и средства лечения самые современные.

В медсанбате

В глубине старинного парка — часовня. Древняя, католическая, под ободранным островерхим шатром. Рядом домина кирпичный, двухэтажный, длинный, с узенькими окошечками. В нем, говорят, была обитель монахов. Бог с ними, с монахами, теперь это медсанбат.

Едва переступив порог приемной, Роза спросила:

— Долго у вас тут лечат людей?

Дежурный врач, взглянув на белокурую девушку, улыбнулся:

— Вот посмотрим, что там у вас, тогда и о сроках поговорим.

В палате, после осмотра, хирург подозвал старшую сестру:

— Позаботьтесь, Машенька, насчет сыворотки.

Машенька даже не ответила хирургу. Передернула округлыми покатыми плечами и ушла, покачивая бедрами. Машенька… Какая-то она развязная, разрисованная. Под накрахмаленной косынкой коротко остриженные огненные волосы, огненный кокетливый хохолок, завитушкой из-под косынки. Не случайно он вырвался наружу, перед зеркалом это делается. Брови подведены. Военторговские сапожки, и не какие-нибудь там кирзовые или яловые. Хромовые сапожки, на изящном каблучке.

После ухода хирурга Машенька подплыла, наконец, к койке. Руки в карманчиках халата, смотрит куда-то в пространство.

— Пулевое? Как это у тебя получилось?

— Так и получилось, — тихо отвечает Роза. — А для чего сыворотка?

— Для того, — пожимает плечами Машенька, — чтобы не было гангрены. Повернись на бок. Ну так где ж это тебя, красавица, подстрелили?

«Что бы ей сказать такое, чтобы скучной ушла из палаты, — думает Роза, разглядывая Машеньку. — Противная, раскрашенная, на лейтенанта Савельева чем-то похожа». Сказала, что пришло в голову:

— В кустах меня ревнивец подстрелил.

Машенька ничего не сказала, Машенька только слегка прикусила подкрашенную губку. И ушла, постукивая каблучками.

Саша Екимова прибыла в госпиталь на рассвете, с баночкой душистого меда и свежими ротными новостями. Встреча подруг была недолгой. Саша торопилась: обратная «санитарка» должна была отправиться с минуты на минуту. Успела сообщить, что в «Звездочке» о ней здорово написано, а в армейской газете фото напечатано, и сказала, что теперь Розу завалят письмами.

После вечернего обхода в палате появилась Машенька. Приветливая, глаза сияют.

— А я-то и не знала, что ты это та самая, ну, в общем, понимаешь, про которую пишут в газетах. Вот это да! Это девушка! Увидела сейчас твое фото в газете, понимаешь, даже не поверила. Ох и шутница ты, Шанина, сказала, что из ревности стрельнули.

Там, за Устьей-рекой

Когда началась война, Анна Алексеевна Шанина пошла работать на ферму, потребовала для себя такого дела, чтобы с утра до ночи привязывало. Теперь это было большое, налаженное хозяйство, не такое, как тогда, когда она впервые пришла на скотный двор, чтобы принять в свои руки заботу о десятке коровенок да паре бычков.

Первая похоронка пришла в дом Шаниных на исходе зимней ночи сорок первого года. Там сообщалось, что 22 декабря 1941 года в бою под Малой Вишерой пал смертью храбрых пулеметчик 137-го стрелкового полка Михаил Егорович Шанин.

Егор был далеко, на заготовках, в Шенкурских лесах.

Следом за похоронкой — богомолки. Появились они в Едьме в самые тяжелые для страны дни, когда немцы были на ближних подступах к столице. Крестясь на все углы, старухи каркали: «Конец пришел всем Шаниным, всем большевикам конец пришел»… Крестясь, измывались над Анной Алексеевной: «Боженька увидел и покарал. Это тебе, Анна, за все твое коммунарское семейство».

Крестясь, разбредалось по устьянским дорогам богомольное воронье, растаскивая по вдовьим избам, будто радость какую, весть о горе матери.

Прошел год — и вторая похоронка. Погиб Федор, артиллерист, командир батареи, кавалер ордена Красной Звезды…

Придет с работы Анна Алексеевна, вытащит из-под кровати зеленый, окованный железом сундучок, откроет его и долго-долго, нежно, ласково перебирает письма детей. Читать не умеет, а знает — какое письмо Михаила, какое Розы, Федора, Сергея… Вот и сегодня принесли письмо, только взглянула, сразу узнала от кого.

Позвала Марата, чтобы прочитать. Марат не читал, он выкрикивал, выводил тонким голоском какие-то непонятные слова, то по складам, то залпом, захлебываясь от ребячьего восторга. Отойдя в сторонку от ошалевшего мальчишки, Анна Алексеевна тихо, едва заметно улыбалась. Чуткое материнское сердце нашептывало ей в эту минуту, что сегодня в дом Шаниных пришла добрая, радостная весточка, что «там» бывают и светлые дни. Она только приговаривала: «Да ты, сынок, поспокойнее, не шуми так».

А как тут можно поспокойнее, как тут не расшуметься, когда его сестру наградили самым главным солдатским орденом, когда сейчас вся Едьма услышит от него про этот главный орден, и пусть-ка теперь монашка сунется в дом! Из всего, о чем шумел мальчишка, Анна Алексеевна разобрала только одно слово — орден. Какой орден, за какие заслуги орден, — не об этом думала сейчас Анна Алексеевна. Ее дочь жива, в письме дочери радость, а это было все, все на свете, чем жила мать в годы страшной войны.

…Не узнать человека! Самым нужным человеком в колхозе стал теперь Маврикий Маврин. За какую работу ни возьмется, все у него ладно получается, в срок, добротно, на совесть. С душой работает теперь человек, с огоньком и, самое удивительное, к общественному добру относится, как к самому святому на свете. И называют теперь Маврина уважительно. По имени и отчеству. Одни говорят, что он стал настоящим человеком, когда остался среди баб, и что это они его перевоспитали. Другие утверждают, а это уже ближе к истине, что письма сына-фронтовика изменили человека.

Да только один Маврин знает, кто помог ему вернуться к прежней, настоящей жизни, кто раньше всего тронул сердце сына, вернул парня отцу. Кто знает, куда бы зашел Маврикий Маврин, если б не встретилась на его непутевой тропинке девчонка с чутким и добрым сердцем…

С рассветом выходит на работу Маврикий Трофимович, не ждет, когда бабы скажут, что над телятником крыша прохудилась или поилки прогнили. С рассвета обходит свои владения, не может допустить, чтобы кто другой, а не он, увидел первым прогнившее стропило, дырку в крыше, забор поваленный. Только не за этим зашел сегодня на ферму Маврин.

Поздоровался с девушками, с особой почтительностью с Анной Алексеевной. Постоял, помолчал, погасил самокрутку, приветливо взглянул в глаза Анны Алексеевны.

— С праздничком, с большим вас праздничком, Алексеевна!

Удивилась. Что это он! Человек не пьющий, рассудительный, а несет бог знает что. Опустила ведро, поправила платок.

— Чудаковать, Трофимыч, после будешь, как война кончится. Где это приснился тебе праздничек, только вторник начался, а тебе праздничек.

Маврин широко ухмыльнулся:

— А что ж не радоваться! Дочка твоя ордена удостоена, землячка наша в почести, а мы тут, что, посторонние, на другой земле живем? У моего Павла медаль, у твоей орден Славы! Это ж знаешь ты что?

— Не знаю, не знаю, — покачав головой, сказала Анна Алексеевна. — Письмо, что ли, Роза тебе написала?

Маврин удивился:

— Будто ничего не знаешь?

Анна Алексеевна пожала плечами.

— Да разве поймешь мальчишку. Кричал не своим голосом, куражился, да ходу из избы. Так он, значит, тебе первому прочитал дочкино письмо?

— Может, и не первому, по всем избам носился, все в точности изложил, стало быть, факт, твоя дочка, Анна Алексеевна, главной награды удостоена!

— Не знаю, не знаю, Трофимыч, — вздохнула Анна Алексеевна, — когда радоваться, когда печалиться, все перемешалось на сердце, вернется, тогда и праздник будет.

Распрямившись, она спросила вдруг, как там у него с бадейками, скоро ли готов будет заказ.

Легче, когда о чем-нибудь постороннем заговоришь, голова передохнет от тяжких дум.

Марат прибежал на ферму, когда убедился, что не осталось в деревне ни одной души, которая бы не знала об ордене его сестры. Кто-то разыскал в доме газету с изображением ордена Славы, подтвердил, что этот орден самая высокая награда за солдатскую храбрость. К вечеру на стене дома-коммуны появилась стенная газета. Яркая, цветастая. Тут были стихи, посвященные славной землячке Розе Шаниной, добрые слова ее школьных подруг, большое изображение ордена Славы. Потом Марата отправили на почту с письмом, подписанным всеми комсомольцами деревни. С первой попутной машиной уехал на лесозаготовки Маврин, потому что ему, как он сказал, «позарез» необходимо оповестить об ордене самого Егора Шанина.

…Всю ночь до рассвета просидела у окна Анна Алексеевна. Ее материнское сердце было там, с детьми.

«Если ты та самая…»

Роза перечитывает письмо. В который раз. Так, значит, там у Витьбы был он. Какой глупый, смотрел и не узнал, не вспомнил. А она? Умнее его, что ли. Не отважилась сделать шага, спросить запросто, — не он ли тот самый, который… Подумаешь, ну не он, обозналась, беда большая. Так нет же, смелости не хватило. Не простит она себе этой робости, никогда не простит, потому что не только в бою нужна человеку смелость и решительность.

Прилегла на койку, письмо осталось на столике, строчки перед глазами. «Если ты из Едьмы — отзовись…» Дидо просит фото. То самое, которое видел в газете. Пишет, что у него в танке, на стенке башни, открытка. Три богатыря. «Если не обознался, ты будешь четвертым богатырем, рядом с теми наклею». Улыбнулась. Все-таки скромный парень, другой бы развез.

Нет у нее фотокарточки, и отвечать она ему сейчас не собирается, потому что в голове сплошной ералаш, потому что горькая обида не отошла от сердца после комсомольского собрания. Вот отец, двадцать семь лет в партии, и ни одного взыскания, а дочка уже в комсомоле успела заработать. Ну хотя бы Сашка воздержалась. Подруга верная называется. А потом еще набралась смелости сказать, что это она вполне сознательно и обдуманно подняла руку за комсомольское взыскание, что только так и надо воспитывать несознательных комсомольцев. Секретарь сказал, что сам начальник политотдела посоветовал включить в повестку дня комсомольского собрания обсуждение ее самоволки.

Острое чувство обиды теснило грудь. Все святые, Саша святая, Лида, Тоня, Зина Шмелева. Все святые, все чистенькие, одна она грешница — с комсомольским взысканием.

А что, если пойти к начальнику политотдела, не съест, глаза у него понимающие. Пойти, да и высказать все-все, что на сердце. Говорят, он до войны был директором десятилетки. Значит, терпеливый. Значит, поймет. Но это завтра. А сейчас…

В землянке, привалившись к столику, она склонилась над своим дневником. Захотелось перечитать, как там было написано у нее об этом. «Вчера снова убежала на передовую. Наступали. Шла в атаку. Но нас остановили. Мы закрепились. Дождь, грязь, холод. Ночи длинные».[1]

…Шумная Саша ввалилась в землянку, увидела дневник, взглянула ласково в глаза подруги.

— Ну что ты! Ну что? Ну обсудили, ну и правильно обсудили, сама согласна, что правильно. Подумаешь, «на вид», так она и расквасилась. Это ж, Розочка, комсомольское было собрание.

Роза только взглянула на свою подругу: «Эх, Сашка, Сашка, ничего ты не понимаешь». Вырвала листок из синей тетради. И подумав, записала:

«Сделала самоволку. Случайно отстала от роты на переправе. И не стала искать ее. Добрые люди сказали, что из тыла отлучаться на передний край не есть преступление. Я знала, что наша учебная рота не пойдет в наступление и поплетется сзади. А я хотела быть на передовой — видеть настоящую войну. И теперь не жалею. И как было искать роту? Кругом по лесам и оврагам шатались немцы. Пошла за батальоном, который спешил к месту боев. Попала в серьезную стычку с врагом. Рядом гибли люди. Я стреляла. Я счастлива! За „самоволку“ отчитали, дали комсомольское взыскание — поставили на вид».

Когда снайпер плачет

Начальник политотдела дивизии слушал Шанину внимательно. Не перебивал и не поглядывал на часы — не намекал, что пора, мол, старший сержант, закругляться. Слушал внимательно, потому что девушка говорила горячо, убежденно.

Почему ей запрещают участвовать в боевых операциях в свободное от охоты время? Разве она не солдат? Почему ее гоняют комбаты? Разве она смалодушничала, пряталась за броню, когда немцы обстреливали десант на танке? Были убитые, она успевала делать перевязки раненым, стреляла, бросала гранаты. А что жива осталась, так не всех же на войне убивают.

Просто смешно, до чего глупо все получается. Солдат просится в бой, а ему говорят — сиди в запасной, не бегай на передовую, это самоволкой называют. А бегать от комбатов больше она не в силах. Она понимает, когда решение принято, обсуждать уже поздно. Вот даже ее верная подруга была за взыскание. Только очень обидно, когда наказывают за то, что она с поля боя не убежала…

Роза расплакалась.

Она выучила все уставы, когда «загорала» в запасной. Где же там сказано, что солдат не имеет права воевать! Почему это называется самоволкой, когда солдат уходит из второго эшелона на передовую.

Только когда она замолкла, закурил подполковник свою папиросу. Сквозь облачко синего дыма она увидела глаза человека. Внимательные, спокойные, добрые.

— Все?

— Ага, — сорвался с языка неожиданно совсем не военный ответ. Покраснела. Потом поправилась: — Все, товарищ подполковник.

Подполковник поднялся с места, прошелся по комнате, остановился в сторонке.

— Ну, теперь ты слушай. Это очень хорошо, что Шанина наша такая отважная. Это не каждому дано и не у каждого воина на груди орден солдатской боевой Славы. Ты сама знаешь, Шанина, это очень высокая награда. Гордая, почетная. Но одно — смелость, отважное и, имей в виду, благоразумное поведение воина в бою, и совсем, совсем другое — отчаянность, эдакая лихость необузданная. Твое место, Шанина, на огневой позиции снайпера. Там он, твой бой. Да еще какой! С глазу на глаз с врагом. Упадешь — никто не поднимет. Там ты на своем месте, побольше бы у нас таких снайперов. Держать тебя под замком, что ли! Ну скажи, по совести, по-граждански, по-комсомольски: была такая острая необходимость воевать тебе там, за переправой?

— Была, товарищ подполковник! — не задумываясь, ответила Роза. — Там мало людей оставалось, были раненые, а они лезли, лезли…

— Ну вот, вместо ответа целое боевое донесение. Я тебя не перебивал, умей и ты слушать. Ты встала на место убитого, а кто придет на твое место? Ты думаешь, что в армии называют тебя знатным снайпером ради эдакого звонкого, модного словца! Нет, Шанина, это тоже высокая награда и честь по заслугам. Ну так вот что я обязан сказать тебе, — ты нужна армии для своей прямой, дьявольски тяжелой работы. Запомни, для своей прямой работы. Сколько на твоем счету?

— Пятьдесят два.

— Будет больше! Вот в чем смысл твоего служения Родине.

— В боях я больше перебиваю! — вспыхнула Роза.

— А разве вам в школе не говорили, что каждый удачный выстрел снайпера стоит нескольких десятков в бою? Пойми, Шанина, выстрел снайпера действует на психику врага, враг начинает осторожничать, ему начинает казаться, что снайпер за ним по пятам следует. Разве вам не говорили об этом?

Роза опустила голову.

— Ты помнишь как они под Витебском заерзали, когда узнали о нашей группе снайперов.

— Красивую жизнь обещали, — покраснев, сказала она.

— Вот, вот! Красивую жизнь, — подхватил подполковник и вдруг, совсем уже по-другому, доверительно сообщил Розе о том, какие меры принимает враг для ликвидации группы снайперов. — Действуй осмотрительно, Шанина. Они и здесь охотятся за вами, будь очень внимательной на своей позиции.

— Товарищ подполковник! Значит, и вы запрещаете…

— Только тогда, когда деваться некуда, когда это неизбежно, необходимо. Только в таких случаях.

Она думала — подполковник добрее всех других, думала, он все поймет, потому и говорила так откровенно.

В комнату вошел комдив.

— Оправдывается? — мельком взглянув на Шанину, сказал генерал, опускаясь в кожаное старинное, разукрашенное бронзовыми венчиками кресло.

— Просит постоянный пропуск на передовую, — улыбнулся подполковник.

Скользнув глазами по лицу Розы, генерал махнул рукой.

— А она, кажется, и без него обходится.

Вот только когда взглянул на свои часы подполковник. Роза это заметила.

— Разрешите идти, товарищ генерал?

— Разрешаю, Шанина, если у тебя тут все. Разрешаю.

И не ушла.

Хотела сказать что-то очень убедительное, но это «что-то» в самую нужную минуту затерялось, вылетело из головы, оборвалось дыхание, горькие предательские слезы заволокли глаза. Она поправила выбившуюся прядь волос, безотчетно шагнула от двери к столу. Лучше бы она ушла не оглянувшись, чтобы не увидели ее лица. Щеки горят, слезы не сдержать, а тут еще на беду платочек остался на столике, там, дома. Все беды одна к другой.

Провела ладонью по одной щеке, по другой и снова почувствовала острую, неодолимую потребность сказать им такое, чтобы поняли наконец, что не властна она управлять своим сердцем, что это оно зовет ее в бой к солдатам самого переднего края.

— Ах ты, скажи, беда какая! — притворно вздохнул генерал. — Человек, понимаешь, в бой просится, а его не пускают.

Комдив подошел к Розе, по-отечески положил руку на плечо девушки.

— Пойми, Шанина, наконец, пойми своей горячей головой, ты нам нужна живая. Живая, понимаешь, правофланговая группы снайперов нужна. А без тебя на кого равнение держать твоим подружкам?

— Даю вам, товарищ генерал, честное комсомольское слово, никогда больше под огонь зря не полезу.

— Отлично! Умница! Поняла наконец! — улыбнулся генерал. — Верю, Шанина, твоему комсомольскому слову. Разрешаю идти.

…Роза достала свой дневник и записала: «Была у генерала Казаряна и начальника политотдела дивизии. Просилась на передовую. Плакала, когда не пустили». Перечитала. Задумалась. Мысли умчались к берегу Устьи. Осеннее утро, грустные глаза матери. «А то останься с нами, — шепчет она, — вот отец говорит, скоро школу у нас в Едьме новую откроют». Ответила: «Я вернусь, мама, вот кончу техникум и приеду в нашу школу ребятишек учить».

Дорога в Архангельск. Немного на машине, потом пешком, затем на возу с сушеной рыбой. Километры под холодным дождем. Все дальше и дальше от дома.

Прислушалась к громыханию танков и тягачей с пушками. Взглянула на последние строчки в дневнике и приписала: «Если бы люди знали, какая у меня страсть быть вместе с бойцами на самом переднем крае, уничтожать гитлеровцев».

Спрятав дневник, подумала: «Вот так бы и надо было сказать генералу»…

На самом переднем крае

Знойный июнь сорок четвертого года катился над фронтовыми дорогами белорусской земли пыльным, въедливым маревом, густо замешанным на терпких дымах пожарищ. Рев наших «ястребков» в высоком небе твердо свидетельствовал, что оно, это небо, наше! По всему видно, скоро надломится вражья хребтина на этой многострадальной земле, недолго осталось ждать конца войны. А когда придет такой день и час — этого из траншеи не угадаешь. Отсюда далеко не видно. Перед глазами стена орешника, за плечами — торфяники в синем дыму. И небо. И все.

И вот в такой тихий день две смерти. Два молодых пехотинца сражены пулями вражеского снайпера. Только что оживленно обменивались последними новостями из дома, делились планами на будущее. Чуть подняли над бровкой головы, и готовы. Там, в туманной заводи орешника, — снайпер.

Вот почему появление старшего сержанта Шаниной в траншеях первой линии обороны 1138-го стрелкового полка обрадовало солдат. Розу здесь уже знали. По газетным фото, боевым листкам, со слов агитаторов. Да и видели девушку в боевых порядках не раз.

Солнце чуть-чуть склонилось к закату. Кто-то посоветовал «протащить пилотку» на палочке вдоль бруствера. Взглянула на советчика строго, но не зло. Молод, по всему видно, зелен еще, хоть и сержант. Что он понимает в охоте? Шепнула, чтоб другие слышали:

— Ты что, друг, думаешь, там дурные сидят?

Солдаты зашикали на советчика: не суйся, мол. Шанина сама отлично знает, с чего начинать охоту за снайпером и чем заканчивать ее. А она, присев на корточки, занялась оптическим прицелом своей винтовки.

Ловко скользнув по ходу сообщения, Роза прильнула к глиняной стенке траншеи. Она чутко прислушивалась к какой-то глухой, пустынной тишине переднего края.

Минуты, часы напряженного ожидания. Наконец, щелкнул одиночный выстрел. Потом — второй. Девушка подползла к сержанту.

— Ну вот и расквиталась. А ты смотри, сержант, все-таки зря не давай солдатам разгуливать, кто знает, сколько их там…

— А ты и завтра приходи, сестренка. Может, еще пару гадов на тот свет спровадишь. — И улыбнувшись, добавил: — Увеличишь счет перед вступлением в партию.

Покраснев, сухо ответила:

— Пошлют — приду. А за совет спасибо.

Человека понимать надо

Дрогнул язычок светильника, колыхнулась дверь плащ-палатка, комсомольский секретарь с ходу объявил, что забрел просто так, на огонек, шел мимо и решил посмотреть, как тут его комсомольцы живут. Придумал — «на огонек». А его, этого самого огонька, и не видно с улицы. Молчал бы лучше Милешкин.

Даже не взглянула на секретаря. Поправила фитилек. Милешкин присел на край скамьи, рядом с Розой. Спросил:

— Что такая неприветливая?

— Ладно, звонарь, не прикидывайся, — зябко поеживаясь от прохладного ветерка, отозвалась Роза. — Ты бы еще на узел связи сбегал, по рации растрепал, мол, слушайте все! Шанина заявление в партию подала! Комсорг называется.

— Что страшного, ну сказал, пусть знает народ! Кому сказал? Солдатам сказал, а тебе это должно быть известно, народ и партия единое целое, и никакой тут военной тайны нет. Вот.

— Высказался? — чуть усмехнувшись уголками рта, спросила она.

— Точно, высказался, — буркнул Милешкин и резким движением плеча поправил за спиной свой автомат. — Попусту пыль подымаешь, Шанина, с пол-оборота завелась… как тогда…

— Когда это тогда?

— Ну… когда эту самую, самоволку твою обсуждали на комсомольском…

Роза укоризненно покачала головой:

— Солдат, а ничего-ничегошеньки тогда ты не понял.

Стремительный ветерок стеганул по плащ-палатке, она взлетела к потолку и там застряла, зацепившись за гвоздь. Открылось небо, багровый осколок солнца за дальним лесом. Где-то на западной стороне ухнули наши дальнобойные.

Милешкин насупился, потянулся было рукой к своему кисету, да вспомнил, как девушки заставили его однажды погасить папиросу в их блиндаже, оставил кисет в покое.

— Ты что, думал, я на том собрании молчать буду, лапки до верху, за себя не постою, думал? Перевелись, Милешечкин, такие девчонки. Записал бы для памяти, уважаемый комсорг.

— Ладно, ладно, запишу, — согласился Милешкин, — и ты запиши, пригодится. Самокритичность — это все-таки великое дело, Шанина. Для комсомольца. Для коммуниста, ты учти, трижды великое. Самоволка была? Точно, была! Не первая? Ну факт, что не первая. И даже не пятая. А ты тогда развезла стратегию, там, мол, фрицы укрепились, сильно сопротивлялись в своих бункерах… И без тебя бы их вышибли. А ты после этого боя на охоте небось вареная была, и фрицы, что живьем отпустила, о здравии твоем молятся. Так что пора понять, кому вред, а кому польза от твоих самоволок, Шанина!

Роза лукаво прищурилась, взглянула на Милешкина с любопытством, будто на диковинку.

— Ты на гражданке, комсорг, что делал?

— Часы делал на Первом московском… устраивает?

— Ага, — нахмурилась Роза.

— А что «ага»?

— А то, Милешечкин, что человек устроен посложнее, чем твои часы, человека понимать надо. И это записал бы для памяти, товарищ комсомольский организатор. Пригодится. — Встала, поправила плащ-палатку. — А теперь уходи. Видишь, устала. Отдохнуть надо. Придумал же — «вареная».

Оставшись одна, перечитала письмо Дидо. Надо же в конце концов ответить. Взять себя в руки и написать. Написать как старому знакомому. Вырвала листок из блокнота и убористым почерком написала:

«Вот мы и встретились. Это второе письмо, первое получилось очень длинное и пустое. Нагородила, нагородила, а когда прочитала свое сочинение, сразу дошло — литератор из меня не получится. Письма родным — это могу, изредка пишу еще одному человеку, по необходимости, перевоспитывая. Тоже получается. А это первое в жизни письмо человеку, которого я почти не знаю. Ну вот, прочитала тогда свое сочинение, изорвала на куски. Тут подоспели походы, переходы, а сегодня есть время поупражняться, может быть, это получится поскладнее. В общем так: ничего толкового не сказала, а подходит пора закругляться. Не умею я писать парням, да еще отважным танкистам. Темная, необразованная, не то что некоторые, которые… Фотокарточки у меня нет. Вот честное слово нет. Когда будет, пришлю. На танк не лепи, экипаж засмеет. А свою пришли непременно, вот ей-богу же писать не буду, если не пришлешь. Я злая. Помнишь, как тогда, я тоже не умею в долгу оставаться. Привет, танкист! Пиши. Роза Шанина».

Комдив вносит ясность

Командир отдельного взвода снайперов-девушек гвардии младший лейтенант Кольсин был уверен, что составленный им проект наградного листа на старшего сержанта Шанину вполне отвечает требованиям командования дивизии.

В наградном листе все было точно и все на месте. Год рождения 1925, номер ордена Славы III степени 38018, номер кандидатской карточки 7521560, на фронте со 2 апреля 1944 года. За короткий срок пребывания на фронте старший сержант Шанина показала себя мужественным, бесстрашным воином. Участвовала в ликвидации окруженной группировки противника в районе Витебска, лично взяла в плен трех солдат противника. У границ Восточной Пруссии Шанина уничтожила 26 солдат и офицеров противника. «За мужество и отвагу, проявленные в борьбе с немецкими захватчиками, — говорилось в заключение, — Шанина достойна правительственной награды — ордена Красной Звезды».

Генерал, прочитав аккуратно заполненный наградной лист, испытующе посмотрел на гвардии младшего лейтенанта, поднялся из-за стола:

— Так, значит, у границы она уложила двадцать шесть?

— Так точно, товарищ командующий, — отчеканил гвардии младший лейтенант.

— А всего в наступательных боях сколько эта девушка перебила фашистов, можешь сказать?

— Могу, товарищ командующий, — пятьдесят семь солдат и офицеров.

— Статут ордена Славы знаешь?

— Так точно, товарищ командующий, знаю!

— Выходит, товарищ младший лейтенант, девушка достойна ордена Славы II степени.

Наградной лист с поправкой комдива в тот же день был отправлен на КП армии.