«Я не могу меньше играть»
«Я не могу меньше играть»
Слава и популярность Гилельса не были подвержены колебаниям, — как всегда, повсеместный успех и сопровождающие Гилельса проявления какого-то особого почтения к нему.
Обыкновенно после концерта слушатели выстраивались в длинную очередь, ведущую в артистическую, робко приближались к нему со словами благодарности, с просьбами автографов, многие просто с желанием вблизи посмотреть на него; нередко были случаи, когда, повинуясь безотчетному порыву, люди проявляли свои чувства… нет, лучше расскажу об этом «в лицах»…
Вот Владимир Набоков, низко склонившись перед Гилельсом, — почему-то ясно вижу эту сцену, — не стесняясь многочисленных свидетелей, целует ему руку — и Гилельс, безуспешно пытающийся руку отдернуть.
Едва закончилась запись e-moll’ного Концерта Шопена, Филадельфийский оркестр устроил Гилельсу овацию и… целует ему руку Орманди.
В этом же «ряду» Франц Конвичный, Пьетро Ардженто, Вольфганг Заваллиш, Риккардо Мути и многие еще…
Даниил Шафран в неопубликованных воспоминаниях пишет: «Я никогда не забуду сольный концерт Гилельса в Зале имени Чайковского в Москве (последний для меня). В числе исполнявшихся им сочинений — „Симфонические этюды“ Шумана. Я был совершенно потрясен, вбежал в артистическую, сделал то, что лишь дважды в моей жизни произошло естественно и произвольно, потому что чувства сами выплеснулись. Я поцеловал его руку. Первый раз это было, когда я встретил в Лондоне Пабло Казальса и не смог сдержать своего преклонения перед ним». (Даже люди, близко знавшие Гилельса, испытывали подчас такую потребность. Лидия Фихтенгольц рассказывает: «Как я любила смотреть на его руки, когда он играл!.. Один раз я даже не выдержала, я сказала: „Я хочу поцеловать твои руки!“ Он страшно смутился: „Да ты что, обалдела, что ли? Нет, нет, ни в коем случае!“»)
Продлим наше пребывание за кулисами рядом с Гилельсом; в знакомом нам блокноте — беглые записи.
«Первое слово, которое определяло отношение к концерту — „Ну, слава Богу!“…
Никогда после концерта не спал, засыпая к утру некрепким сном… Длинные вереницы людей, входивших в артистическую за автографом или чтобы выразить свое искренне восхищение Гилельсу… были бесконечны. Иногда администрация прекращала „поток“… иногда Гилельс никого не хотел видеть…
Он худел за концерт на 2–3 килограмма, глаза темнели и в них держалось достоинство за содеянное, сдержанность от недавнего эмоционального горения…
Все становилось значительней после „прихода с поля боя“, каждый поворот головы, движение рук… „Как гора свалилась с плеч!“ — говорил он. Но она еще не свалилась — потом придет полное раскрепощение. Радовался, улыбался своей неповторимой, широкой, открытой доброй улыбкой, идущей от его большого сердца, шутил удачно и тонко…
Много публики… это начинало его утомлять; тогда я с помощью менеджера, тактично запирала дверь, оставив многих за дверью… Гилельс устал…
Перед самым уходом в отель, он поднимал воротник пальто над еще не высохшим потемневшим затылком, — выходил из артистической в сопровождении менеджера, администрации с цветами. Он шел… „выкладывая“ красиво шаг, чуть с иронией к самому себе, иногда, разволновавшись, шутливо наклонялся вниз, опуская руки, „стряхивал усталость“, делая глубокий выдох, шутливо настроенный после „свалившегося груза“.
Следом шла я, неся отяжелевший портфель фрачных аксессуаров, которые очень аккуратно складывались в строгой последовательности и заворачивались в белоснежное полотенце.
Еще на улице надо было унять терпеливых поклонников, ждущих у выхода. Окружив машину — неуемные любители автографов или просто благодарные и взволнованные слушатели; аплодисменты, крики „браво“ — международные, добрые пожелания, выражение восторженной благодарности на том языке, в стране которой произошло это событие… — незабываемый и неповторимый концерт Эмиля Гилельса (здесь и далее выделено автором. — Г. Г.).
Завтра все главные газеты развернут шапки названий над восторженными статьями о Гилельсе — коронуют его, забросают несравненными эпитетами, восторгом, — где Гавоти или Кларондонт увенчают его французскими изысканными эпитетами из Ростана… Говард Таубман или Бьянколли будут оповещать об „Эпохальном концерте“, а Харриет Джонсон — всех ругающая — будет признаваться в потрясении… Но, увы, для Гилельса этот день прошел; он был трудный, ратный, но он перешагнул через него, — нет ни рассказов о нем, ни воспоминаний. Это поразительное свойство Гилельса: он первый уходит дальше, не оборачиваясь. Вчерашний день его не интересует; полностью меняется „декорация“ программ, идут другие репетиции, другое волнение, другое начало… сегодня это другой день, — и так всегда…
Приехав после концерта в отель („Кемпинский“ — Западный Берлин, или „Фиряресцайт“ — Гамбург, или „Вест бурри“ — Лондон и т. д.), идем за ключами к консьержу, который поздравляет Маэстро (отель „Кемпинский“) с концертом, так как некоторые клиенты отеля, приехавшие из других городов и стран, вернулись с концерта раньше. За нами несут цветы в лифт, в номер.
Начинаются звонки… Нас ждут (!) внизу в ресторане или в другом месте на приеме в честь Гилельса…
Надо брать себя в руки, одеваться и спускаться вниз.
Входим… аплодисменты… гости, менеджер, друзья стоя приветствуют… садимся за стол…
Разговоры о концерте, о музыке… Миля загорается, острит очень тонко, разряжается скованность… Говорят на языке „пребывания“. Я с удовольствием вижу взволнованные лица… Ах, вот какой Гилельс в жизни!
Традиционно долго выбирают каждое блюдо, советуясь с метрдотелем, если заранее не заказано меню. Миля любит рыбу. Он конкретен и быстр в своем выборе; некоторые укрощают свое гурманство, следуя его примеру, останавливаются на чем-то… Выбор сделан. Разглядывают Милю… задают вопросы, ведут беседу. Миля пьет умеренно, с видимым удовольствием очень высоких марок вина.
Шум за столом… Но всегда Гилельс высиживал весь ритуал ровно столько, сколько он считал нужным, — как-то вдруг неожиданно вставал и под понимающие взгляды тепло прощался с ними, почтительно вставшими…
И мы уходим наверх к себе…
Он буквально валился в постель, лежа на спине, отдыхал, делился впечатлениями.
У меня нет разрядки, — постоянная тревога, непреходящая особенно в последние годы, тревога за его здоровье… Я незаметно присматриваюсь… — „Как ты себя чувствуешь?“ — „Хорошо, Лялечек! — говорит уставшим голосом, — но чтобы сделать тебе приятное, дай мне капли Вотчела…“»
Как не сказать: слишком дорогую цену — непомерно высокую — платил Гилельс за то, чтобы жить так, как он жил, — с каждым его выходом на сцену шагреневая кожа неотвратимо сжималась. Но иначе — не мог. «Перестану играть — лучше смерть», — говорил он, — не во всеуслышание, пафос ему претил, а лишь своим близким. Какое разительное сходство с тем, что можно было услышать из уст Рахманинова, — опять Рахманинов!
Когда ему осторожно советовали сократить количество концертов, поберечь здоровье, он неизменно отвечал: «Нет, такая жизнь не для меня — уж лучше смерть…» Или: «…Отнимите у меня концерты, и тогда мне придет конец…» И еще: «Концерты — моя единственная радость. Если вы лишите меня их, я изведусь… Нет, я не могу меньше играть. Если я не буду работать, я зачахну. Нет… Лучше умереть на эстраде». И в одном из писем, рассказывая о загруженности концертами, Рахманинов признается: «Здоровье мое сносно! Впрочем, если бы и хуже было — работы бы не бросил, так как конец работы для меня знаменует конец жизни». И это не высокие слова — доподлинно так.
И оба они продолжают выходить на сцену, чего бы им это не стоило, — несмотря на самочувствие, на болезни и усталость; все выше поднимаются они в своем искусстве — до последних дней жизни, которых им было отпущено почти поровну…
И каждый из них — можно продолжить скорбное соответствие — сыграл свой последний концерт всего лишь за месяц с небольшим до конца…
К Гилельсу идут письма со всех концов мира — границы здесь не преграда; пишут те, для кого музыка многое значит в жизни. Среди писем с почтовыми марками нашей страны — говорю только о них — человеческие документы потрясающей силы.
Как и во время войны, когда к нему обращались бойцы, находясь на краю гибели, так и теперь люди вспоминали о нем в самые страшные часы своей жизни.
«Одна из его верных почитательниц, — передает С. Хентова, — писала мне (как автору книги о Гилельсе. — Г. Г.), находясь уже у смертного одра, что с ней — записи игры Гилельса, и она их слушает, надеясь на спасение».
И еще письмо.
Многоуважаемый Эмиль Григорьевич!
Пишет Вам одна из многочисленных благодарных слушательниц.
Мы знаем и любим Вас еще с тех далеких времен, когда совсем юношей Вы приезжали в наш город — Ереван. Каждый Ваш приезд был для нас праздником.
Два года тому назад в Ленинграде в доме моего брата нам посчастливилось услышать с телеэкрана запись Вашего концерта (кажется, из Вены). В то время, слушая Вас, мы были счастливейшими людьми в мире. В дальнейшем это дорогое воспоминание не раз посещало нас.
В этом году мы потеряли моего брата… (Он работал в одном из НИИ Ленинграда, был страстным любителем музыки).
За несколько дней до кончины, как-то совершенно ясно и по-деловому сказал: «Мама, надо поблагодарить Гилельса, пожалуйста, напиши ему».
Это было сказано так повелительно, что я не могу не взять на себя смелость выполнить одно из последних желаний моего любимого брата, присоединив и нашу благодарность за то, что, быть может, воспоминание о Вас и Вашей игре на какое-то время заставило его забыть о страданиях…
Не в этом ли счастье — приносить людям утешение, дарить им радость!
Поздравляем Вас со славным юбилеем, с высокой наградой и с Новым годом.
Желаем Вам крепкого здоровья, долгих лет творческой жизни.
Низкий поклон Вам,
М. В. Авакян
Не думаю, что может существовать для артиста более высокая награда.
Гилельсу писали любители музыки и знаменитые музыканты, академики и космонавты, — кого только не было среди его корреспондентов…