Я служу в армии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я служу в армии

В Тамбове, куда мы, группа остриженных наголо новобранцев, рано утром прибыли из Москвы, нас разместили в летнем солдатском лагере. Слава Богу, что стояла хорошая погода, так как нам пришлось еще и самим устанавливать палатки. После чего нас рассчитали в отделения по восемь человек в каждом, причем меня в своем назначили за старшего. Так под Тамбовом началась моя военная «карьера», первым этапом которой стало прохождение «Курса молодого бойца». И вот нас, так называемую «московскую роту», начали готовить для последующей отправки в ГДР. Целый месяц обучали стрельбе из разных видов оружия, обращению с противогазом, маршировке на плацу и, разумеется, активно вдалбливали в наши головы премудрости воинского устава.

Я не забыл об обещании руководителей Ансамбля песни и пляски МВО и, как только выдалась первая же свободная минутка, написал туда письмо. Но ответа, увы, не дождался. И понял, что с розовой мечтой об ансамбле придется распрощаться…

В Восточной Германии привезли нас поначалу на полигон Вишток и поселили там в бараки по пятьдесят человек в каждом, откуда потом «покупатели», наезжавшие из разных воинских частей, забирали ребят к себе. Ко мне, как и к каждому из нас, тоже подошел какой-то молоденький лейтенант. Спрашивает:

— Ну а ты что умеешь? Спортсмен? Я говорю:

— Спортсмен-перворазрядник.

— А в каком виде спорта?

— В баскетболе.

— Это хорошо. А еще что?

— Умею петь.

— О, это уже интересно. Где пел, какого рода голос?

— Пел в самодеятельности, — говорю, — голос — баритон.

— Ну что ж, — улыбается он, — подожди немного, мы тебя попытаемся забрать к себе. Такими ценными кадрами не разбрасываются.

И точно, в скором времени меня направили в 62-й танковый полк. Там поместили в карантин, где опять пришлось проходить «Курс молодого бойца». После чего ко мне вновь подошел тот самый лейтенант, который был, оказывается, руководителем полкового оркестра. Он сказал, что меня вскоре переведут в танковую роту, но это ненадолго, и что так или иначе он заберет меня оттуда в полковой оркестр. То, что я ни на чем не играю, не беда, пристроим в качестве какого-нибудь барабанщика. А там посмотрим…

Но вышло так, что меня еще до этого зачислили в полковой хор, я был принят в местный драмкружок, где меня окружили всяческой заботой женщины из вольнонаемных. Так что когда я появился в танковой роте, я был уже задействован во всех своих «ипостасях» и даже сделал в этом смысле некую молниеносную «карьеру» — возглавил драмкружок и стал солистом хора! Кроме того, я играл в баскетбол не только за дивизию, но и за армию. По этой причине много времени уходило на спортивные сборы, репетиции и тренировки. Но тем не менее я своей службой не манкировал. Так как я пользовался расположением командира нашего танкового взвода, старшего лейтенанта из Ленинграда, он взял меня в экипаж своего танка на «должность» заряжающего.

В этом качестве я успел съездить на дивизионные и армейские учения. Тогда у нас на вооружении были танки «Т-54», но на учениях мне, помню, доводилось еще ездить на легендарном «Т-34». А так как вес танкового снаряда — тридцать два килограмма, тут-то и пригодилась моя спортивная подготовка. Что интересно, выстрел из пушки отзывается внутри танка не очень сильно, так как выхлоп идет наружу. А вот когда стреляешь из пулемета, тогда и шлемофон порой не помогает. Ну и конечно, когда на всем ходу машину подкидывает на ухабах, тоже надо быть начеку, держаться покрепче, чтобы невзначай не приложило головой о железо…

Кстати, хотя в песне и поется про трех танкистов, экипаж танка состоит из четырех человек — командира, механика, наводчика и заряжающего. И если все идет нормально, ты за три года проходишь все эти стадии по порядку — от заряжающего и выше. Так что я с полным основанием могу себя считать танкистом, особенно после того, как однажды форсировал в танке Эльбу, и не просто, а по дну реки. И если бы в таком же духе шло и дальше, пришлось бы мне все эти три года постигать премудрости бронетанковой профессии.

Но получилось так, что как раз незадолго до очередных армейских учений я выступил на смотре художественной самодеятельности в качестве запевалы полкового хора. После чего ко мне подошли ребята из войскового ансамбля песни и пляски:

— Слушай, парень, хороший у тебя голос… Откуда ты?

— Из Москвы, — отвечаю.

— А хочешь, мы тебя представим нашему руководителю?

— Конечно! — говорю.

А у меня с собой были ноты всех моих песен. Ну, исполняю я для него романс Николая Римского-Корсакова «Октава». Он в восторге:

— О, замечательно! Мы вас обязательно к себе возьмем. Правда, сейчас очень сложная обстановка, как вы знаете…

И действительно, это было время конфликта вокруг Кубы, когда едва не началась третья мировая война и мы, солдаты, спали с автоматами. Но, как бы там ни было, мое ожидание затянулось. Дело было в ноябре, прошли уже декабрь и январь, а от руководителя ансамбля — ни звука. Ну, думаю, все накрылось, придется делать упор на спорт…

И с новыми силами взялся за баскетбол. А так как я уже стал выступать за армию, то меня перестали брать на учения, предоставляя время для тренировок. Таким образом, я в казарме оставался практически один, за что меня и невзлюбил наш ротный старшина — хохол, подозревавший во мне скрытого «сачка», косящего от службы. И потому стал нагружать меня массой всяческих работ. Деваться было некуда, сижу в каптерке, чищу пулемет. И вдруг вбегает старшина:

— Лэщэнко, собырайсь, та швыдко!

Ну, думаю, пропал, сейчас пошлет мыть полы в солдатском туалете или плац подметать! Вскакиваю:

— Куда идти?

А он:

— Бэры уси свои манатки, бо тэбэ в другу часть переводять…

И тут до меня дошло — ансамбль!.. Произошло это в феврале 1962 года. Так я оказался в Ансамбле песни и пляски 2-й танковой армии, который находился в Фюрстенберге.

Встретили меня как давнего знакомого те самые ребята из старослужащих, что слушали меня на смотре. Их было шестеро, а я, стало быть, стал седьмым. Вот они и говорят своему старшине:

— Видишь, новый парень к нам поступил? Подыщи-ка для него форму, портупею да сапоги хромовые, чтобы все было как положено. Салагу этого на танцы поведем сегодня…

Отвели меня в столовую, поставили на довольствие. А вечером действительно взяли с собой в гарнизонный Дом офицеров, где я, к своему удивлению, обнаружил необычайно разнообразный женский контингент. Как пояснили мои ребята, это были машинистки, секретарши, медсестры, официантки и тому подобные сотрудницы, состоящие при штабе армии. При этом надо учесть, что я, здоровый двадцатилетний парень, считай, уже полгода никак не общался с прекрасной половиной человечества. Так что сказать, что у меня разбежались глаза и пересохло в горле, — ничего не сказать. Я был словно в трансе. По этой, видимо, причине я и простоял столбом в углу весь вечер, так и не решившись никого пригласить на танец, хотя всегда неплохо танцевал. Ребята, тонко чувствуя мое состояние, сделали все для того, чтобы помочь мне разрядиться, а именно — устроили мне вечером «крестины» при вступлении в ансамбль. Обмыли, одним словом, это дело…

На следующий день в шесть утра меня будит дневальный:

— Лещенко, срочно к начальнику Дома офицеров!

Вхожу, докладываю:

— Товарищ майор, рядовой Лещенко прибыл по вашему приказанию!

Он спрашивает:

— Как вас зовут?

— Лев, — отвечаю.

— Ну что ж, Лева, — говорит он, — а вы не хотели бы сейчас немного помузицировать?

Я замялся:

— Да, знаете, с утра как-то… Он кивает:

— Да, да, понимаю. Сходите сначала на завтрак, встречаемся в десять.

В это же время собираются и все участники ансамбля, хор и так далее. Майор вызывает меня:

— Я слышал, вы русскую классику поете?

— Да.

— Так вот, сейчас я готовлю вечер романсов на стихи Пушкина. Вы не хотели бы выучить два таких романса?

— Конечно, с удовольствием, — говорю.

А была уже где-то середина февраля. И вдруг он, что-то вспомнив, говорит:

— Вы знаете, к Двадцать третьему февраля, ко Дню Советской Армии, мы готовим премьеру новой концертной программы Ансамбля песни и пляски в Доме офицеров. Там нами запланировано исполнение песни Мурадели на стихи Соболева «Бухенвальдский набат». Вы слышали ее?

— Конечно, — отвечаю, — песня потрясающая!

— Но дело в том, что у нас возникла проблема с исполнителем, нет подходящего голоса. Возьметесь ее спеть?..

Надо ли говорить, с каким жаром я принялся разучивать эту песню, учитывая тот немаловажный факт, что она должна была стать моим первым сольным выступлением в программе ансамбля! Пришлось преодолеть при этом и немалые чисто технические трудности. Первым вопросом было — где взять ноты? Сегодня, когда подавляющая масса наших эстрадных сочинителей и исполнителей не знает даже элементарной нотной грамоты, это может выглядеть смешно. Но тогда певец, не умеющий петь по нотам, вряд ли мог рассчитывать на звание профессионала… Причем дело-то здесь вовсе не в самих нотах, а в общей культуре исполнителя. Музыкальное творчество многих наших современных «поп-звезд» и «поп-звездочек» буквально распирает от доморощенных опусов, создавая довольно грустную картину общего музыкального и вокального невежества.

Но это — тема для особого разговора. Пока же вернемся к событиям почти уже сорокалетней давности. Выход из положения мы нашли в том, что сделали самостоятельную нотную запись с пластинки с «Бухенвальдским набатом» в блистательном исполнении совсем еще юного Муслима Магомаева. По этой записи была написана и соответствующая оркестровая партитура. Начались репетиции. И тут я, к своему удивлению, обнаружил, что не все у меня идет так гладко, как представлялось поначалу. Я никак не мог понять, в чем дело, почему песня не дается мне в ее, так сказать, полном эмоциональном объеме. Одно было ясно — я, певец Лев Лещенко, ни в коем случае не должен пытаться повторить точь-в-точь все то, что делает певец Магомаев, уж очень различны наши с ним голосовые фактуры. Сила Муслима — в пафосе и страсти, я же более приближен к сдержанной, лирической манере. Поэтому успех мне мог светить лишь при условии, что я найду свою собственную, личную, выстраданную интонацию песни, принадлежащую только и только мне. Так что оставалось одно — работать, искать и надеяться, хотя времени до праздника оставалось все меньше и меньше.

И вдруг мне в голову пришла удивительно простая мысль — где же я еще могу получить соответствующий эмоциональный заряд для исполнения этой сугубо антивоенной, антифашистской песни, как не в одном из таких печально известных мест на земле Германии, где в годы войны творился настоящий концлагерный ад? А именно — в расположенном неподалеку бывшем женском лагере Равенсбрюк, в котором нацистские врачи производили кошмарные опыты над своими беззащитными жертвами. Одним словом, уговорил я нашего руководителя, старшего лейтенанта, совершить своего рода экскурсию в это трагическое место. Осмотрели камеры, в которых содержались узницы, постояли у печей крематория, где сжигались тысячи людей…

Трудно, конечно, выразить словами охватившие меня тогда чувства. Но именно эти невыразимые эмоции и переплавились затем в чеканные слова звучащей песни. Причем по странной прихоти судьбы впервые эта песня прозвучала в моем исполнении именно… в Равенсбрюке, на территории расположенной там советской части. Поэтому, когда я начал петь, на меня нахлынул такой мощный эмоциональный вал, что у меня едва не произошел истерический срыв. Я мог тогда запросто разрыдаться, утратить над собой контроль, да мало ли что еще могло случиться в таком состоянии. Как петь, когда перед глазами вдруг возникло все увиденное… Меня била нервная дрожь, почти такая же, как в тот момент, когда я увидел весь этот ужас. Вполне естественно, что мое внутреннее состояние вылилось в исполнение песни, тем более что слова ее служили просто-таки идеальным выражением для обуревающих меня чувств:

Это возродилась и окрепла

В медном гуле праведная кровь,

Это жертвы ожили из пепла

И восстали вновь, и восстали вновь!..

Но когда прозвучали заключительные аккорды, меня охватил страх. Вместо ожидаемых аплодисментов, в клубном зале повисла абсолютная, действительно мертвая тишина. «Все, провал…» — мелькнуло в голове. Но через несколько секунд зал буквально взорвался криками восхищения и громом аплодисментов. Много я потом слышал в жизни оваций, но эти, самые первые, дорогого стоили. Они ведь, по существу, и определили всю мою судьбу. Эти оглушительные несмолкающие аплодисменты красноречиво свидетельствовали о том, что Лев Лещенко будет певцом. Это означало, что я почувствовал свой стиль, свой прием, свою интонацию, когда за внешней сдержанностью таится большой эмоциональный накал.

Ведь чем берет певец своих слушателей? Да, конечно же и смысловым, интеллектуальным содержанием песни, арии, вокальной партии… Чем оно выше, поэтичнее, тем выше класс произведения. Но если даже под самыми роскошными поэтическими строками не полыхает жар эмоционального огня, идущего напрямую от души к душе, эти слова оставят публику равнодушной. Этим, собственно, и объясняются столь непонятные, на первый взгляд, внезапные крушения творческих карьер некоторых многообещающих вокалистов, у которых, казалось бы, имелось все для достижения звездных высот: и голос, и фактура тембра, и необходимая школа.

Но не было в них, видимо, того, что воспринимается другими даже порой уже не на смысловом, а на подсознательном уровне. Когда в опере пел Шаляпин, можно было зачастую не смотреть на сцену и вообще закрыть глаза, ибо он одним лишь своим голосом передавал всю богатейшую палитру чувств, настроений и переживаний, творящихся на подмостках. Отсюда простой вывод — нельзя все петь одной «краской». Надо максимально использовать все возможности, заложенные в голосе. Конечно, осознание всего этого пришло ко мне далеко не сразу. Впереди был еще долгий и мучительный путь поисков себя, своего места в искусстве. Но триумфальный, не побоюсь этого слова, успех «Бухенвальдского набата», исполненного мной тогда в Германии, определил для меня, повторяю, очень многое.

К слову, пел я без микрофона! Не баловала тогда певцов электронная техника. Что уж сейчас говорить о современных компьютерных чудесах, способных, кажется, из каких-нибудь невинных потуг сотворить все, что угодно, — от эстрадного шлягера до полноценной оперной арии. Только вот тронет ли этот мертворожденный «вокал» сердца слушателей — большой вопрос…

Стоит ли говорить о том, на каком счету я оказался после своего песенного дебюта в нашем ансамбле. А ведь у нас там были и вольнонаемные певцы, певшие в оперных театрах и приехавшие в Германию подзаработать денег. Они, по всей видимости, были рады моему успеху, который благотворно отражался на судьбе всего нашего коллектива. Но они же в какой-то степени и охладили мой пыл, сказав, чтобы я не очень-то пока обольщался по поводу своих голосовых данных. Так прямо и сказали: «Лева, ты учти, голос у тебя еще окончательно не сформировался, хотя у тебя очень хороший тембр. Надо тебе, как нам кажется, развивать силу голоса». Я задумался — что они имеют в виду? И пришел к выводу, что, видимо, не достиг еще всего отпущенного мне природой вокального диапазона. А выявить его До конца можно только посредством учебы. Только хорошая школа может поставить голос на дыхание, только она способна разработать в нем верхи и низы. Лишь после этого можно будет говорить о голосовом регистре — теноровом, баритональном или басовом.

Что касается меня, то у меня был диапазон высокого баса, хотя тембр был баритональный — от «фа» до «фа», то есть вмещающий в себя две октавы. А когда я всерьез приступил к вокальным занятиям в ансамбле, в распевке мне случалось доходить и до «соль». Хотя в итоге я пришел к выводу, что мой голос тяготеет все-таки именно к басовой фактуре. Образно говоря, у меня своего рода мягкий, лирический бас. Скажем, высоким басом обладал Шаляпин, у него был бас-кантанте. То же самое можно сказать и о тенорах, которые подразделяются на лирический, лирико-драматический и драматический. В качестве примера можно привести Ивана Козловского и Сергея Лемешева, у которых был лирический тенор, у Марио Дель Монако — драматический. То же самое и у Энрико Карузо. Я же мог применительно к партии петь и басом, и баритоном, хотя в хоре меня, как правило, ставили в басовую группу. Ребята-басы так и говорили: «Ну что, Лева, легко с нами петь, хорошо?..»

Как я уже сказал, большинство участников ансамбля были вольнонаемными, в отличие от нескольких солдат срочной службы, в число которых входил и я. У нас, то есть «срочников», были, помимо работы в ансамбле, и несколько другие обязанности — следить за чистотой в расположении части, поддерживать давление пара в котельной… Так сказать, чтобы нам воинская служба совсем уж медом не казалась.

Но все равно первый мой год в армии был, по-моему, совершенно очаровательным, особенно приятно служить таким вот образом было летом. Так как мы, «срочники», в принципе перегружены не были, в самом скором времени нам пришла идея создать вокально-инструментальный ансамбль-квартет, или, как тогда было принято говорить, ВИА. Сил у нас для этого было достаточно. В инструментальную группу входили гитарист, контрабасист, кларнетист, барабанщик, а также наш певец-бас Паша Бахолдин, который прекрасно играл на фортепиано и аккордеоне и был у нас аранжировщиком. Певцов было, естественно, четверо — Боря Цимакуридзе, Коля Завалишин, я и Толя Галкин. Нашему руководителю все это очень понравилось, и он стал нас, говоря современным языком, раскручивать на всю катушку. Кстати, на встречах с немцами приходилось петь порой и по-немецки… Успех имели колоссальный. И два лета подряд даже ездили на гастроли по городам ГДР, где зарабатывали деньги для ансамбля. На них мы накупили аппаратуры, кучу инструментов. А на третьем году моей службы, когда «старики-срочники» ушли в запас, мы остались вчетвером — кларнетист, танцовщик, вокалист и я.

В это же время мне, как отслужившему два года, полагался по закону краткосрочный отпуск. Но мне было так хорошо в маленьком немецком городишке, где находился наш ансамбль, я так привык к распорядку его жизни, что мне, честно говоря, и домой-то уже ехать не хотелось. Но была и другая причина. У меня здесь появились друзья, в том числе и подружка-москвичка, машинистка Люда из штаба армии. У одного моего приятеля тоже была подруга, и мы, собираясь вместе, неплохо проводили время…

Но однажды произошел нешуточный инцидент. За некоторое время до этого я познакомился в нашем армейском госпитале в городе Лихине, куда мы приезжали с концертами, с медсестрой Ларисой из Ворошиловграда. После чего она стала каждые субботу и воскресенье приезжать к нам на танцы в Дом офицеров при штабе армии. У нас с ней завязался небольшой роман, началась переписка и прочее (к этому моменту с машинисткой мы уже расстались). И если с Людой у нас было нечто вроде дружбы, то с Ларисой началась настоящая пылкая юношеская любовь. Мы с ней, бывало, часами гуляли на морозе, после чего я провожал ее на поезд в Лихин, расположенный в четырнадцати километрах. Что делать, встречаться нам с ней было негде. Не пригласишь ведь ее в свою воинскую казарму…

И вот однажды, когда мы с Ларисой пришли на танцы, на мне решил отыграться один майор, комендант нашего городка, почему-то жутко не любивший «срочников-ансамблистов». Где бы мы ни появлялись, он привязывался к нам по любому пустячному поводу. Особенно же зверствовал на танцах, выходя в центр зала и громогласно объявляя: «Военнослужащих срочной службы прошу немедленно покинуть зал!» Приходилось уходить, потом незаметно просачиваться обратно, словом, как-то изворачиваться. Так вот, в тот памятный вечер он, подойдя ко мне, рявкнул прямо в лицо:

— Опять вы здесь? Да я вас сейчас под арест отдам! Шагом марш отсюда!

Все это происходило на глазах у всех, но главное — в присутствии Ларисы. И тут я не выдержал. Глядя ему прямо в глаза, четко и раздельно произнес:

— Товарищ майор, вы меня, конечно, извините, но кто вам дал право говорить со мной таким тоном? Разве нельзя было отозвать меня в сторону и выразить свои претензии? Тогда бы я вам, также не повышая голос, все объяснил…

Майор, никак не ожидавший такой резкой отповеди от рядового солдата, поначалу просто онемел. А потом взорвался пуще прежнего:

— Да я тебя!.. Да я… Под трибунал!..

Я, чувствуя, что терять мне теперь нечего, так же резко его обрываю:

— Если вы будете орать при всех, я сейчас же пожалуюсь члену Военного совета генералу Лебедеву!

При этом майор, поняв, что меня голыми руками не возьмешь, совершает явную глупость — в запале кидается к тому же Лебедеву, который также присутствовал на вечере. Это, конечно, был форменный идиотизм — майор жалуется генералу на рядового! Через какое-то время подбегает ко мне дежурный по Дому офицеров:

— Ну, держись, Лещенко, тебя сам Лебедев вызывает!

Подхожу к генералу, рядом с которым стоит, весь багровый, майор. Генерал, оборвав мое приветствие, спрашивает:

— Что там у вас произошло?

Я еще больше вытягиваюсь по стойке «смирно»:

— Товарищ генерал! Начальник Ансамбля песни и пляски майор Мальцев отпустил нас в увольнение, и мы пришли на танцы. Вот наши увольнительные до двенадцати часов ночи. Так как мы постоянно выступаем с концертами, у нас месяцами не бывает ни суббот, ни воскресений. Сегодня выдался один свободный день, к тому же ко мне приехала девушка из Лихина. Мы ничего не нарушаем. Но вот товарищ майор ведет себя на редкость грубо и бестактно, унижая мое человеческое достоинство.

Майор попытался что-то сказать, но Лебедев, поморщившись, махнул рукой:

— Помолчите, майор. А вы, Лещенко, идите. Отдыхайте.

И, уже уходя, я услышал, как он выговаривает остолбеневшему от изумления майору:

— Как вам не стыдно! Дискредитируете себя перед военнослужащими. Да еще в пьяном виде…

Только тут я вздохнул с облегчением, так как это и было моим главным козырем в титанической борьбе с комендантом. А именно — я в первую же секунду почувствовал идущий от него перегар. Но естественно, нам всем было уже не до танцев. Я проводил Ларису и направился к себе, в наш милый и уютный трехэтажный домик на берегу искусственного озерца.

А где-то через неделю возвращаюсь откуда-то в час ночи и вижу, что прямо навстречу мне идет мой заклятый враг майор. Ну, тут у меня сердце и упало. Свидетелей вокруг нет, и теперь я в его полной власти. Что ему может помешать сейчас приписать мне любое, какое захочет, нарушение по службе и отправить на гауптвахту? Военный комендант как-никак! А то еще хуже — возьмет да и инсценирует драку! А потом скажет, что я на него напал (к чему, как известно, могли бы найтись и некоторые основания). А это уже точно — трибунал. Кому там скорее поверят — офицеру или солдату?.. Все это пронеслось у меня в голове за считанные секунды. Но тут произошло нечто совершенно невероятное — комендант, увидев меня, перешел на другую сторону улицы! Я уж не знал, что и подумать…

Но все проходит, постепенно забылся и этот инцидент. И уже летом 1963 года мне был положен, как я сказал, краткосрочный отпуск на родину. Но я решил его использовать для несколько других целей, а именно — съездить к своей возлюбленной в Ворошиловград. Дело в том, что Лариса еще в марте поехала поступать в медицинский институт, куда благополучно и была зачислена. Все это время мы с ней вели оживленную переписку, что и заставило меня так скорректировать мой отпускной маршрут. Но все произошло почти как в фильме «Солдат Иван Бровкин». Письма от Ларисы стали приходить все реже и реже, а потом и вообще все прекратилось. Я обращаюсь к ее подруге, которая служит у нас по контракту:

— В чем, интересно, дело?

А она отвечает:

— Так ведь там же у нее парень был, она за него замуж выходит!

Меня как громом поразило. Я на полном серьезе собрался к ней, познакомиться с родителями, все честь по чести. А там и до свадьбы недалеко… Но после всего случившегося меня обуяла какая-то апатия. «Да ну его, — думаю, — куда-то там ехать. — Здесь пересижу. Расстраиваться только лишний раз после встречи с друзьями. Служить-то еще целый год… Словом, решил: остаюсь. Но тут мне Борька Цимакуридзе и говорит: «Слушай, что ты дурака валяешь? Поезжай домой, зайди в свой ГИТИС, узнай, не забыли ли тебя там. Ну и все такое прочее».

Послушался я его. Приезжаю в Москву. Вид у меня бравый до невозможности — офицерское сукно, хромовые сапоги, портупея, — словом, солдатик хоть куда. Но я поскорее переоделся и две недели расслаблялся, как мог. Москва тут же закружила, завертела… Сходил, конечно, в ГИТИС, который в душе давно считал уже своей «альма матер». И, вернувшись в Германию, дал себе зарок: после службы — обязательно поступлю!

С этой похвальной мыслью пошел через год на подготовительные курсы при штабе армии. В это время мне оставалось дослужить еще три месяца — июль, август и сентябрь. Тогда был такой порядок, что меня могли отпустить для сдачи экзаменов и пораньше, в июле. И если я поступаю — остаюсь в институте. Если нет — возвращаюсь дослуживать. А надо сказать, что я к тому времени так хорошо зарекомендовал себя в Ансамбле песни и пляски, что начальство на все лады уговаривало меня остаться на сверхсрочную. Да я и сам понимал, что крайне необходим ансамблю. Но тем не менее поехал поступать. Причем не один, а с сопровождающим из вольнонаемных, который тоже собирался в ГИТИС. Но когда мы с ним приехали, то выяснилось, что опоздали. Что делать? Тем не менее прихожу на экзамен. Меня, как старого знакомого, встречает Павел Михайлович Понтрягин:

— Помню, помню вас, Лещенко. Что опоздали, это не беда. Будете петь сразу за первый и второй тур. Первый — утром, второй — вечером…

Понятное дело, что уж в этот раз я пришел в ГИТИС в полном своем обмундировании! К солдату-то ведь отношение несколько другое. Понтрягин спрашивает:

— Что будете петь? Я отвечаю:

— Арию Филиппа из «Дон Карлоса».

— Так вы же были баритоном?

— А теперь — высокий бас! Кстати, на итальянском языке можно?

Он кивает:

— Давай!

Короче говоря, первый и второй туры прохожу с блеском. Третий тур — через день. По совету Понтрягина решил еще порепетировать в усиленном режиме. Выхожу перед приемной комиссией, которую возглавлял Георгий Павлович Ансимов, главный режиссер Театра оперетты и будущий художественный руководитель нашего курса. Он в этом году как раз набирал себе группу. Спрашивает:

— Что будете читать?

— Басню Рацера и Константинова «Ревность». Смотрю, Ансимов морщится, как от зубной боли. Ладно, прочитал я басню. Теперь — вокал. Объявляю:

— Ария Филиппа из «Дон Карлоса» Верди на итальянском языке.

Начинаю петь. Но после первого куплета Ансимов машет рукой:

— Достаточно. Идите.

Иду понурый, как побитый пес. Ну, думаю, завал. А результаты объявляют лишь на следующий день. И если… Но это для меня — трагедия! Выходит, надо возвращаться в армию… Утешаю себя — ничего, не пропаду, буду петь, как прежде… И вдруг вижу, идет по коридору институтский врач-ларинголог, который тоже был в комиссии. Смотрю на него молча таким умоляющим взглядом, что он не выдерживает и делает мне утвердительный знак головой. А на другой день не было на свете человека счастливее меня! Сдаю все остальные экзамены на круглые пятерки. И вот теперь я — не просто студент ГИТИСа, а, как человек опытный, отслуживший армию, еще и староста курса. Но это уже — отдельная история.