Я начинаю петь
Я начинаю петь
Если говорить по большому счету, то моя, так сказать, вокальная карьера началась еще во втором классе средней школы, когда я жил в Сокольниках. К тому времени, в 1950 году, у меня прорезался высокий чистый дискант, и потому при наличии хорошего слуха меня приняли в школьный хор. Хотя, что любопытно, уроки пения тогда практиковались уже с первого класса школы, что я считаю весьма похвальным начинанием. Жаль, что сейчас такого нет… Я же в тот момент благодаря своему деду имел довольно неплохое для ребенка музыкальное воспитание. Любимым занятием деда была, как я уже говорил, игра на скрипке. И с тех самых пор, как мне исполнилось четыре года, он приобщал меня к музыке, к пению. Помню, как мы с ним распевали на два голоса «Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно…». Дед пел под Максима Михайлова, а я, соответственно, под Ивана Козловского, был тогда такой знаменитый вокальный дуэт. И когда мне в нашем с дедом дуэте удавалось удержать мелодическую линию первого голоса, дед, певший вторым голосом, был в неописуемом восторге. То есть где-то к пяти годам от роду я уже начал понимать, что у меня есть голос, слух, что я умею петь.
С тех самых пор я, собственно, и начал зарабатывать свои первые дивиденды в виде пряников, конфет и так далее посредством пения. Скажем, в Богородском, где служил мой отец, военные часто ставили меня на сундук и просили: «Спой, Лева, спой». А так как я каждое утро слышал по радио Гимн Советского Союза, я поневоле заучил его слова, не понимая при этом их смысла, и бодро исполнял его под аплодисменты собравшихся.
Самым темным местом Гимна для меня, помню, было словосочетание «Да здравствует созданный волей народов…». Дело в том, что концовка слова «здравствует», сливаясь с началом слова «созданный», образовывала некое «яйцо» (если прислушаться к соединению «…ет со…», то так оно действительно и есть). И потому я пел в святой уверенности, что эта песня — про яйцо! Да и какая была мне разница, о чем петь, когда меня за это задаривали всяческими сладостями.
Так вот, а когда я во втором классе начал петь в школьном хоре, наша руководительница Людмила Андрониковна спустя какое-то время повезла меня для показа в знаменитый Детский хор под руководством Владислава Соколова. Он меня послушал и сказал: «У мальчика хороший голос, но он не дотягивает некоторые ноты… И кстати, к нам ему еще рановато. Приезжайте через год, мы его возьмем». Но потом уже возить меня туда было некому, так это ничем и не кончилось.
Начиная с третьего класса я стал ходить в пионерский хор в Сокольниках, которым руководил Анатолий Чмырев. Это был очень известный тогда коллектив — Детский хор Сокольнического Дома пионеров. С этим хором я впервые в жизни приехал, помню, выступать на радио. Радиокомитет находится на улице Горького, где-то напротив Центрального телеграфа. А так как я был сыном военного и почти все свободное время проводил в воинской части, то мои карманы были вечно набиты всяческой армейской атрибутикой — пряжками, значками, гильзами… И вот однажды я, приехав на радио, во время репетиции ни с того ни с сего засунул себе в рот гильзу и стал ее сосать, как леденец. Чмырев, увидев это, вытащил ее у меня изо рта пальцем и пригрозил, что, если еще раз такое повторится, выгонит меня из хора. Но я как-то особо не расстроился.
Я вообще был с самого детства человеком всеядным. Помимо школы и хора, я занимался еще и в кружке духовой музыки, играл на альте. Начиная с третьего класса стал ходить в бассейн заниматься плаванием. Словом, готов был идти куда угодно, только бы не сидеть дома. И конечно же я и думать тогда не мог, что пение когда-нибудь станет главным делом моей жизни.
А пока все шло своим чередом. Запись на радио с пионерским хором стала для меня уже в какой-то степени делом привычным. Помню, я запевал песню, в которой были такие слова:
Пионерский строй веселый
По команде «Смирно!» замер,
И торжественно выносят
Знаменосцы наше знамя!
А дали ее мне запевать потому, что у меня был высокий звонкий альт.
Потом я как-то летом поехал в пионерлагерь, находившийся в Тарусе, где в местном, простите за невольный каламбур, «лагерном» хоре мне было поручено запевать песню, которая уже тогда в определенной степени сумела выразить мое отношение к теме войны и вообще к солдатской, военной тематике. Кажется, это была песня Соловьева-Седого:
Солнце скрылось за горою,
Затуманились речные перекаты,
И дорогою степною
Шли домой с войны советские солдаты…
Я пел ее, как сейчас помню, настолько звонко и пронзительно, что взрослые, составлявшие здесь немалую часть собравшейся публики, только диву давались: «И откуда такое в мальчонке?» Моя сестра потом рассказывала, что девочек из ее отряда так растрогала эта песня, что у них на глазах даже слезы выступили. «Все, Левка, будешь ты певцом!»
К тому же периоду относится и еще одно мое воспоминание, которое и посейчас кажется мне чем-то нереальным, словно бы все это было не со мной. А именно — у меня завязались довольно теплые (уж и не знаю, как их назвать) отношения с взрослой девушкой — физруком всего пионерлагеря. Было ей тогда лет двадцать, в то время как мне только-только исполнилось десять. Так вот, после того как я спел про речные перекаты, эта самая девушка вдруг прониклась ко мне такими горячими чувствами, что буквально не отходила от меня ни на шаг. Мы с ней часто гуляли в окрестностях лагеря, ходили по грибы, она меня заботливо укладывала спать… Словом, стала для меня как бы второй мамой. Может быть, потому еще, что она знала о том, что я рано лишился матери, а может, на нее произвели впечатление мои вокальные способности. Не знаю, врать не буду. Но ощущение исходящего от нее женского тепла я помню до сих пор…
В четвертом же классе мне пришлось оставить пионерский хор, так как мы переехали из Сокольников на «Войковскую», и мне нужно было ездить на репетиции на метро с пересадками. Мне выдавались деньги на дорогу и школьный обед, так что на лакомства типа мороженого их, естественно, не хватало. И тогда мне пришла в голову блестящая идея. Дело в том, что в Сокольниках находилась школа для глухонемых детей, которых в метро пропускали бесплатно. Это наблюдение и побудило меня пустить в ход свои актерские таланты. Подходя к турникету метро, я начинал заранее корчить какие-то немыслимые гримасы, всем своим видом показывая, что я — глухонемой. Меня пропускали, жалостливо покачивая головой. Но продолжалось это все не долго, так как меня застукали соседи, о чем и доложили моему отцу. Отец рассердился: «Ты чего идиотничаешь, нас всех позоришь? Мало денег тебе выдают?..»
Ну а когда я стал учиться уже в шестом классе, хоровые занятия прекратились как-то сами собой, так как в новой школе на «Войковской» никаких певческих коллективов не было. В школе имени Зои Космодемьянской был лишь один кружок такого рода — театральный. Естественно, я начал посещать его. Но так как там участвовали в основном старшеклассники, а я все еще был малявкой, отношения у нас с ними как-то не сложились.
А пением я бросил заниматься еще и потому, что у меня, как это и положено в подростковом возрасте, началась ломка голоса, мутация. Зато начал активно заниматься спортом, играл в баскетбол за московское «Динамо», сначала в детской, потом в юношеской группе. Кроме того, увлекался еще и настольным теннисом, и волейболом, и футболом, и гандболом, и на лыжах бегал. Словом, сам теперь удивляюсь, как меня тогда на это все хватало. И если бы не случившееся со мной в десятом классе несчастье, то, вполне возможно, вся моя жизнь сложилась бы как-то иначе. Скажем, потекла бы в спортивное русло. И вместо певца Льва Лещенко на свет появился бы, допустим, баскетболист Лев Лещенко…
Но случилось так, что на одном из уроков физкультуры, делая гимнастическое упражнение на кольцах, а именно «разножку», я перекрутил сальто и врезался в мат головой, в результате чего произошло ущемление позвоночного нерва. Подняться сам я уже не смог. Меня тут же отвезли в клинику Склифосовского и поначалу поставили диагноз «перелом шейного позвонка», к чему были все основания, так как у меня полностью отнялись руки и ноги. Ноги, слава Богу, через три-четыре часа отошли, я их стал ощущать, а вот руки не работали в течение целых десяти дней.
Что это такое — быть парализованным, обезноженным в семнадцать юношеских лет, когда ты строишь в мечтах воздушные замки один выше другого, — я запомнил на всю жизнь! О чем только не передумал в первые дни, уставясь невидящими глазами в белый потолок больничной палаты. Было, правда, нечто, что внушало мне надежду на выздоровление, а именно — адская боль в руках, когда им передавалась какая-либо внешняя вибрация, например от захлопнувшейся двери. Малейшее сотрясение порождало дикие мучения. Но это же и означало, что руки начинают постепенно отходить. К тому же мне нанесли в палату такое множество всяких вкусных вещей, что я то и дело тянулся к тумбочке, где все это хранилось, и тем самым разрабатывал постоянно ноющие руки.
А когда все вновь вошло в норму и я через месяц вернулся в школу, выяснилось, что спортом с прежней интенсивностью и отдачей я уже заниматься больше не смогу. Что, впрочем, не помешало мне продолжать тренировки в спортивной секции.
Вот тут-то как раз и начал давать о себе знать прорезавшийся у меня юношеский баритон. Дома я петь, естественно, стеснялся, да и нельзя этого было делать. И тогда я, не долго думая, стал оставаться в школе по вечерам и тренироваться в пении в опустевшем классе. Учить меня этому делу было некому, поэтому я накупил всевозможных пластинок — оперных, эстрадных и так далее — и принялся за самообучение. Особенно мне нравились пластинки с записями Марио Дель Монако, Франко Корелли, с которыми я пытался петь «дуэтом»: они — верха, я — низы. Естественно, что это было секретом полишинеля, моя тайна довольно быстро раскрылась. Мои одноклассницы, участвовавшие в школьной самодеятельности, уговорили меня выступить на каком-то праздничном вечере, где я благополучно «облажался». Я должен был исполнить песню «У Черного моря» из репертуара Леонида Утесова. Но я так разволновался, что взял с первых же нот очень низкую тональность. И понял, что спуститься еще ниже по октаве уже не смогу. Пропел с грехом пополам один куплет, а затем заявил: «Извините, но я не умею петь. Я не по этому делу». Ребята, конечно, захлопали, что-то закричали, стараясь меня поддержать, но все было напрасно… Я понял, что надо к своим певческим упражнениям относиться гораздо более серьезно. То есть оставить всяческую самодеятельность и искать педагогов по вокалу.
И тут сама судьба послала мне вестника в лице моей одноклассницы Женечки Гибовой, впоследствии ставшей женой знаменитого артиста Леонида Харитонова. Женя уже имела некоторое отношение к профессиональному творчеству, так как занималась в студии при Театре имени К. С. Станиславского. Она и говорит: «Слушай, Лева, а почему бы тебе не пойти в Дом пионеров да не записаться там хотя бы в кружок художественного слова? Если ты действительно хочешь поступать в театральный институт, без подготовки тебе не обойтись. Или давай лучше я отведу тебя к себе в студию, пусть тебя там послушают, посмотрят». Что мне оставалось? Я решил рискнуть. А так как я был тогда товарищем довольно самонадеянным и все мне было по фигу, то пришел я туда, как говорится, на арапа. Прочитал, точнее, прокричал стихотворение Маяковского. А мне и говорят: «Ну что, парень, голос у тебя хороший, громкий. Ты ведь, наверно, певцом хочешь стать?» Я отвечаю: «Да, я бы не против». И вдруг, к моему удивлению, узнаю, что меня пропустили на второй тур. Прохожу и его. Соответственно, мню о себе все больше и больше. И вот наступает третий тур, где нужно играть театральные этюды. Мне дается задание — обыграть пустую бутылку. Глупость какая-то, на мой взгляд. Ну что можно изобразить с пустой бутылкой? Словом, как я там ни пыжился, меня срезали.
Но желания во что бы то ни стало учиться на актера это у меня не отбило. И вот сразу же после окончания десятого класса я направил свои стопы в ГИТИС, ныне РАТИ. Подготовил басню, стихотворение, а также русскую и советскую песни, соответственно, романс Гурилева «Разлюбила красна девица» и песню Соловьева-Седого «Город над вольной Невой…».
Но картина всех моих хождений по абитуриентским мукам была бы неполной, если бы я не рассказал и о других, «параллельных» так сказать, своих попытках пробиться в сияющий мир сценического творчества. А именно — я начал поступать одновременно во все московские театральные вузы — в Училище имени Б. В. Щукина, в Училище имени М. С. Щепкина, не считая конечно же ГИТИСа (есть такая уникальная особенность у этого вида учебных заведений…). И только достигнув повсюду (если повезет) третьего тура, вы должны были сделать свой окончательный выбор. Отсюда возникали всяческие парадоксы. К примеру, на втором году своих упорных попыток я дохожу до третьего тура в Щуке, но меня отфутболивают с первого же тура в ГИТИСе. Причем в ГИТИСе я пробовался сразу на два факультета — и на актера драмы, и на актера музыкальной комедии.
Но вернемся к моему первому «заходу». Своего аккомпаниатора у меня, естественно, не было, так что приходилось приноравливаться к обстоятельствам. Павел Михайлович Понтрягин, заведующий кафедрой вокала ГИТИСа, внимательно меня прослушал и вывел заключение: «Хорошо, приходите на экзамен». Но когда я на первом туре оказался перед приемной комиссией, что-то во мне обломилось, и я, можно сказать, психологически рухнул. С трудом заставил себя продекламировать историю про Мартышку и Очки и с не меньшим напряжением, почти неуправляемым, дрожащим голосом исполнил свой песенный репертуар. Да и откуда мне тогда было набраться вокального опыта, знания того, звучит сейчас твой голос или не звучит, нужно ли тебе распеться или сделать что-нибудь еще?..
Таким образом, меня срезали на первом же туре, что было, видимо, вполне справедливо. Но тем не менее мне стало страшно обидно — готовился все-таки! Подбегаю к декану факультета:
— Почему? В чем дело? Что я, так уж плохо пел? А он мне откровенно говорит:
— Вы ведь, по сути, еще мальчик, голос у вас неокрепший, сыроватый. Вам бы надо подрасти, позаниматься с кем-нибудь…
А потом получилось так, что на том же моем неудачном экзамене встречаю я одного своего знакомого абитуриента, который дает мне неожиданный совет:
— Слушай, а ты не хочешь, пока суд да дело, пойти устроиться в Большой театр? Понятно, не певцом, но все-таки… Скажем, рабочим сцены или в бутафорский цех. Осмотришься там, покрутишься среди всей этой атмосферы, может, это и поможет тебе чем-нибудь.
Я говорю:
— Спасибо, я подумаю.
И принимаю решение: «А почему бы и нет? Все равно ведь надо где-то отработать этот год до наступления новых экзаменов. Деньги, конечно, не Бог весть какие, но не это главное, семья поддержит…»
Прихожу в Большой театр, подаю документы и Целый месяц ожидаю результатов проверки. Большой-то ведь был тогда одним из режимных учреждений, в нем что ни день бывали высшие партийные Чины. А пока идет проверка, мне доверяют разве что возить декорации — надо поехать в специальные ангары, которые находятся где-то под Москвой, погрузить их, доставить в Большой, а что уже не требуется, то обратно. Прямо скажем, занятие не самое увлекательное.
Но скучать мне пришлось не долго, так как вскоре меня определили в бутафорский цех — вынести на сцену стол, стул, еще какую-то деталь… А так как я был пареньком смышленым, ловким и физически нехилым, мои обязанности постепенно расширялись. Мне стали доверять делать выгородки в репетиционном зале, в силу чего я имел возможность видеть процесс оперной или балетной постановки с самого начала — с первичной разводки до выхода на сцену.
Все это было для меня, разумеется, потрясающей школой. Я пропадал в Большом все дни и вечера. Днем работал, а вечером шел на галерку и смотрел оттуда спектакль. Не скрою, что в такие моменты я не раз представлял себя стоящим на сцене в образе Онегина или Годунова. Да и коллектив, в котором я оказался, состоял тогда практически из таких же, как и я, настырных юных честолюбцев, мечтающих о сценической карьере. Это кроме того, что в те времена выгодно было перед поступлением в вуз года два отработать на каком-либо производстве — это давало преимущество. Так что вряд ли можно было найти для этого лучшую базу, чем закулисье великого, известного на весь мир театра.
Одним словом, и я, и мои тогдашние коллеги по бутафорскому цеху всю свою жизнь посвящать искусству бутафории явно не собирались. А потому мы жадно стремились впитать в себя все увиденное и услышанное, понимая, что тем самым закладываем в себе фундамент будущей профессии артиста. Тем более, что посмотреть было на что, учитывая, что на конец 1950-х — начало 1960-х приходится, по общему признанию, золотой век советской классической школы. Еще пели Сергей Лемешев, Иван Козловский, но уже появились молодые Галина Вишневская, Тамара Милашкина, Евгений Кибкало, Алексей Масленников…
Что касается меня, то я, при всем восхищении искусством этих корифеев, никогда не испытывал в их присутствии того священного трепета, который заставляет подгибаться колени. Смотрелся я вполне прилично, одевался модно, словом, был мальчишкой симпатичным и интеллигентным. А потому меня довольно быстро приметили не только рабочие сцены, но и артисты, на репетициях которых мне доводилось быть. Со мной здоровались, легко вступали в разговор. Кроме того, как человек спортивного склада, я еще и играл в волейбол за команду Большого театра. Тренировались мы обычно прямо в балетном зале, натягивая там сетку. Помню, я играл там также и в настольный теннис с будущей звездой мирового класса танцовщиком Владимиром Васильевым, тогда еще просто Володей. В то время он только-только начинал свою балетную карьеру партией Данилы-мастера в «Каменном цветке» Сергея Прокофьева, танцуя вместе с Людмилой Богомоловой и Катей Максимовой. Правда, не думаю, что, если бы я сейчас рассказал Володе о тех достопамятных временах, он бы узнал во мне своего партнера по теннису…
Все увиденное и услышанное производило на нас, молодых, такое впечатление, что побуждало немедленно приниматься за дело. В результате чего я часто забирался в пустые учебные классы, где и «репетировал» известные оперные арии. От меня не отставали и мои друзья-бутафоры, среди которых были люди с весьма даже приличными голосами. А те, кто проработал там лет по двадцать — тридцать, были просто-таки ходячими энциклопедиями по истории Большого. Они точно знали, кто, что и когда пел и танцевал, помнили все передающиеся из поколения в поколение актерские байки. Моя же оперная эрудиция доходила тогда до того, что я мог на память исполнить, скажем, почти всю оперу Сергея Прокофьева «Война и мир» с мужскими и женскими партиями. В этой связи нельзя не вспомнить, как я два года назад встретился на дне рождения у Муслима Магомаева с Борисом Александровичем Покровским, в чьей постановке я тогда, сорок лет тому назад, смотрел «Войну и мир». Шутки ради я рассказал ему обо всех перипетиях этой грандиозной постановки с надувными колоннами, чем вызвал его огромное удивление: «Что, вы тоже там у нас работали?» Меня он, естественно, не помнил, что неудивительно, так как его окружал при каждой постановке сумасшедший человеческий калейдоскоп. Но бывшие девочки из хора меня, как выяснилось, помнят и по сей день…
И все же, несмотря на всю притягательную магию Большого, я прекрасно отдавал себе отчет в том, что не собираюсь здесь оставаться в качестве рабочего сцены на всю жизнь. Вся надежда была теперь только на следующие вступительные экзамены в ГИТИС. Тут я уже, помня совет декана, начал заниматься в Доме народного творчества на Большой Бронной. Любопытно, что моим руководителем стала Надежда Александровна Казанская, которая до этого всю жизнь пела в периферийных оперных театрах. А ее педагогом был, в свою очередь, ученик самого Камилло Эверарди (у которого учился пению Дмитрий Усатов, учитель Федора Шаляпина). Меня, признаюсь, эти исторические параллели очень даже сильно вдохновили, и я узрел в милой семидесятилетней старушке, какой была в то время Надежда Александровна, не что иное, как тайный знак судьбы, предрекающей мне незаурядное будущее.
Это и подогревало меня во всех моих последующих попытках штурма неприступных бастионов высших театральных заведений Москвы. И надо сказать, моя инициатива оказалась небезуспешной. За год я серьезно окреп как певец, получил некоторую профессиональную подготовку. Аккомпаниаторша, с которой я начинал заниматься в Доме народного творчества на Большой Бронной, так прямо и сказала: «О, Лева, как вы выросли за этот год! У вас появился настоящий, очень крепкий баритон…» Я это чувствовал и сам, так как вполне успешно, на мой взгляд, пел в то время арию Демона, собираясь исполнить ее на экзаменах. Из голоса исчезли неуверенность, дрожание. Но, на мое несчастье, аккомпаниаторша, с которой я планировал показываться на экзаменах, куда-то уехала, к тому же пропали ноты всех моих вокальных партий. Я начал петь что-то другое, что, естественно, во многом снизило эффект. Однако и при таком неблагоприятном раскладе я все-таки дошел до третьего тура. И тут меня срезали снова.
Что скрывать, я ужасно расстроился и дал себе слово совершить еще одну, последнюю попытку. А если и она окажется неудачной, придется поставить на своей артистической карьере крест. Отец, поговорив со мной по душам, посоветовал и вовсе не тратить времени на третью попытку, а сразу же поступать в какой-нибудь «нормальный» институт. Таким образом, я оказался на распутье, уверенность моя в своем певческом призвании была сильно поколеблена. И когда какие-то мои приятели пошли на подготовительные курсы в Геологоразведочный институт, я махнул на все рукой и направился вместе с ними. Хотя, надо сказать, не оставил занятий в вокальном кружке Дома народного творчества и даже поступил в еще один кружок при Клубе завода «Серп и молот». Но геология меня привлекала не долго. После двух-трех занятий я туда ходить перестал, тем более что мне на следующий год светила служба в армии.
И вот наступило время моей третьей, решающей попытки штурма ГИТИСа. И вновь я прохожу два первых тура, а до третьего меня попросту не допустили. И как выяснилось, по весьма простой причине. Меня вызвал к себе проректор ГИТИСа и сообщил, что, так как у них в институте нет военной кафедры, мне нет никакого смысла сдавать дальнейшие экзамены, ибо в сентябре меня все равно заберут в армию. «Поэтому, — говорит он, — мы вас ждем у себя здесь уже после службы. Всего вам доброго».
Что оставалось делать? Отправился обратно на завод точных измерительных приборов, где работал до этого около года. Там мне приходилось собирать манометры и все тому подобное. Место это считалось в каком-то смысле даже престижным, так как устроиться туда без знакомства было бы непросто. Тем не менее за две недели до того, как идти в армию, я пришел к начальнику цеха с просьбой отпустить меня раньше положенного срока. Пришлось соврать, что я плохо себя чувствую, хотя в этом была и доля правды. Чувствовал я себя после всех моих перипетий с ГИТИСом действительно неважно. Хотелось поскорее освободиться от всего привычного, надоевшего, сменить окружающую обстановку. Поэтому, когда начальник ответил мне отказом, пришлось пустить в ход свои недюжинные актерские способности. Прихожу в заводскую поликлинику, врач ставит мне термометр. А перед моим приходом ей уже звонил начальник и строго-настрого предупредил, чтобы Лещенко не выкинул какой-нибудь фокус с якобы повышенной температурой. Врачиха садится около и не спускает с меня глаз. Но я, видимо, то ли глубоко вошел в образ, то ли чересчур переживал, что придется пахать на заводе еще целых полмесяца… Когда она взяла у меня градусник и посмотрела на шкалу, глаза у нее стали круглыми. Термометр показывал тридцать семь и четыре! А как уж я сам удивился, это не передать словами.
Но так или иначе, я добился своего и оставшееся до армии время провел совсем недурно. Зашел попрощаться с ребятами в Большой театр, обошел всех своих московских друзей-приятелей… И как сейчас помню, 20 сентября к полудню уже был на сборном пункте на Беговой. Нас построили, посадили в поезд и повезли в Тамбов. Что со мной дальше будет, куда меня определят служить, я не имел ни малейшего понятия.
За несколько дней до этого я заходил, правда, в Ансамбль песни и пляски Московского военного округа в Лефортове (где, кстати, много лет спустя будет располагаться мое «Музыкальное агентство») на предмет прослушивания. Показался там вроде бы неплохо. Мне сказали: «Как только приедешь в часть, сразу напиши нам. Мы тебя отзовем обратно, будешь служить в МВО».
И вот теперь, под перестук колес, когда конечно же ни о каком сне не могло быть и речи, мне припомнилось все пережитое за эти последние годы — Сокольники, школа на «Войковской», Большой театр, завод, вокальные кружки и бесконечная вереница вступительных экзаменов… Это вселяло некоторый оптимизм. В любом случае таким внушительным «послужным списком» к девятнадцати годам от роду можно было только гордиться — уж чего-чего, а без дела я все эти годы и дня не сидел! Но это же говорило и о том, что впереди при таком моем складе характера меня ждет не менее беспокойное будущее. Что-то мне подсказывало, что скучать явно не придется. И я не ошибся.