Мое Гостелерадио Часть вторая
Мое Гостелерадио
Часть вторая
Анатолий Папанов * Геннадий Рождественский * Родион Щедрин * Майя Плисецкая * Евгений Евтушенко * Андрей Вознесенский * Юрий Силантьев * Владимир Шаинский
Дом радиовещания и звукозаписи на улице Качалова представлял собой лет тридцать назад некий неисчерпаемый кладезь в смысле присутствия в нем практически всей интеллектуально-творческой элиты страны, приходившей записываться на радио. Музыканты, политики, актеры — кого только там не было! Идешь, скажем, по коридору и встречаешь невзначай Анатолия Папанова. Он останавливается: «Привет, Лева! Вы извините, что я с вами так запросто… Но мне очень нравится, как вы поете. Вот эта ваша песня «День Победы» растрогала меня до слез. Так что хочу признаться вам в любви и уважении…» Для меня это было событием невероятного значения — человек, которого я считал своим кумиром, так приветствует меня, молодого певца! Услышать такое от такого человека всего за каких-то пять-шесть лет работы на эстраде!
Сразу же оговорюсь, что многим нынешним поп-звездам, возникающим из небытия и тут же начинающим стремительно «раскручиваться» в теле- и радиоэфире, меня не понять. Зато и слава их при этом так же долговечна, как пузыри на лужах после дождя…
Но не будем о печальном. Из самых радостных моих воспоминаний о том периоде жизни является для меня первая встреча с великим дирижером Геннадием Рождественским во время репетиции оратории Родиона Щедрина «Ленин в сердце народном». Совершенно необыкновенный человек, очень умный, тонкий, ироничный, потрясающий профессионал. Кажется, переверни перед ним во время исполнения партитуру вверх ногами, он ее будет читать с таким же успехом, как и в нормальном положении. Но больше всего меня, не скрою, поразило его отношение к моей скромной персоне. Ну кто я был тогда? Еще, считай, мальчишка, неоперившийся птенец. А он — полубог, корифей! Но тут у меня не было и тени «трепета» перед великим. Он никак не подчеркивал разницы в наших положениях. В памяти осталось его доброе, участливое внимание к начинающему, которое так важно на первых порах.
Такой же демократичностью, теплотой в обхождении отличалась и звездная пара Щедрин — Плисецкая. Кем я был для них? Никому не известным молодым певцом. Но когда я приходил репетировать к ним на квартиру на улице Горького, меня потрясали та простота и естественность, с которым встречала меня Майя Михайловна. Кстати, в прихожей, где находилось большое зеркало, я заметил нечто вроде балетного станка, этакую длинную палку, с помощью которой тренируются балерины. То есть Плисецкой явно было мало бесконечных изнурительных репетиций в Большом театре, и она добавляла в этом смысле еще и у себя дома…
Щедрин меня представил так:
— Вот, Майечка, знакомься — это Лева Лещенко, молодой солист Гостелерадио.
На что она ответила с улыбкой:
— Очень симпатичный парень. Здравствуйте, Лева! — и протянула руку для пожатия.
Никакого ощущения дистанции между мной, начинающим артистом, и звездой мирового класса. Я, конечно, всеми силами пытался выражать невозмутимость и спокойствие, хотя внутри у меня творилось Бог знает что. Такое доверие нужно ведь было еще оправдать!
По сути, это был очередной экзамен в моей творческой карьере. В Гостелерадио прямо так и заявили: «Вещь очень сложная, во многом экспериментальная. Если справишься — останешься здесь у нас штатным солистом. Если нет…» Получаю клавир оратории, две недели работаю с концертмейстером, после чего прихожу к Щедрину. Он мне сыграл, я ему спел, после чего он говорит: «Вы понимаете, у этой моей вещи есть одна особенность. В ней нет привычной всем системы тактов. Тактом здесь является секунда». Словом, объяснил мне, как легче справиться с задачей, и работа, что называется, пошла.
А на второй день наших с ним занятий произошел забавный казус. Только закончили мы репетицию, Щедрин и говорит: «Лева, вы, очевидно, на машине. Не подбросите меня туда-то и туда-то?» Как ему было объяснить, что сам я езжу исключительно на автобусе и на метро и что добираться до центра из Чертанова — не самое приятное времяпровождение? Но о машине я уже подумывал всерьез, причем решить эту проблему в данном случае могла лишь моя суперактивная гастрольно-концертная деятельность. И что характерно, именно состоявшаяся вскоре после этого премьера оратории Родиона Щедрина в Ленинграде, в Концертном зале «Октябрьский», стала для меня подлинным творческим «трамплином». Меня заметили.
Успех оратории оказался так велик, что нам пришлось совершить с ней по Союзу настоящий гастрольный тур. Особо, к примеру, запомнилась премьера в Ульяновске, бывшем Симбирске, где я с группой солистов Гостелерадио исполнял ее с оркестром местной филармонии под управлением Эдуарда Серова.
В это же время я познакомился со стремительно набирающим популярность молодым поэтом Женей Евтушенко. Я, собственно, знал его и раньше по Театру оперетты, куда он несколько раз приходил на памятные вечера читать свои стихи. Но тут, в Ульяновске, на фестивале искусств в честь очередного дня рождения Ленина, мы с ним сошлись поближе. Произошло это непосредственно в ульяновском мемориале — циклопическом архитектурном комплексе, долженствующем возвеличить память о семье Ульяновых на все грядущие века. Оказались же мы там потому, что нам довелось выступать в одной и той же программе: я пел, Женя читал стихи, а Большой академический хор под управлением Клавдия Птицы исполнял какие-то свои произведения. К тому моменту я был уже лауреатом Всесоюзного конкурса артистов эстрады, мои песни в сопровождении эстрадных оркестров Всесоюзного радио и телевидения имели довольно большой успех, что, по моим наблюдениям, не очень-то нравилось Жене, претендующему на то, чтобы во всем быть первым. И он, как показало дальнейшее, это свое недовольство проявил… Тем не менее гостиничные вечера мы коротали вместе, собираясь за столом и благодушно беседуя на самые различные темы. Однако задиристый Женин характер очень скоро дал себя знать. В местной газете он опубликовал стихотворение под названием «Хорист», посвященное, так сказать, хору Клавдия Борисовича Птицы, но в стихах был заключен недвусмысленный выпад в мой адрес, так как именно я, и никто иной, был этим солистом. Что так распалило воображение поэта, но стихотворение начиналось следующими словами:
С эстрады не сходит любимчик-солист,
Трещат у поклонниц бретельки…
С одной стороны, мне, конечно, было очень лестно сознавать себя любимцем публики, тем более — ее прекрасной половины. Ничего зазорного я в этом не находил. Артист должен нравиться, это его первостепенная задача. С другой стороны, упоминание интимных деталей женского туалета в контексте всенародно празднуемого дня рождения вождя могло окончиться для Евтушенко плохо. Что в итоге и произошло. Хотя, повторяю, формально эти его стихи посвящались тяжелой судьбе артистов хора. Речь шла о том, что хористов пренебрежительно называют «хорьем», что их «пинают», унижают и так далее. Но конечно же яркий образ «трещащих бретелек» затмевал собой все остальное.
И естественно, грянула гроза. Первый секретарь Ульяновского обкома партии, усмотрев в «бретельках» кощунство над памятью великого вождя трудящихся, в порыве негодования отменил большой сольный концерт Евтушенко в здании мемориала. В результате чего Жене пришлось довольствоваться выступлением в какой-то скромной городской библиотеке. Я, кстати, не упустил случая послушать его новые стихи и отправился туда со своими друзьями. Как бы там ни было, а Евтушенко есть Евтушенко.
Обратно шли все вместе, а проходить нужно было как раз мимо мемориала. И тут Женя, войдя в раж, вымолвил такое, что у нас от удивления глаза на лоб полезли, учитывая время и место действия — очередной юбилей вождя, с невероятной помпой отмечаемый на его же родине. У стен мемориала Женя изрек гордое пророчество — через энное количество лет от всего этого пышного фараонского великолепия не останется и следа, зато на здании библиотеки будет висеть мемориальная доска, свидетельствующая о том, что здесь такого-то числа такого-то месяца и года выступал великий русский поэт Евгений Евтушенко! Я тогда, помню, выразил большое сомнение в таком исходе дела. Но теперь приходится признать, что в каком-то смысле Евгений Александрович оказался провидцем. Не знаю, как и что там будет с мемориалом Ленина, но вот появление памятной доски на фасаде библиотеки вполне даже возможно. Если Евгений Евтушенко не является классиком современной российской поэзии, то кем же он тогда является? Такая вот поучительная история.
Кстати, думаю, не лишне будет припомнить и ее финал. Когда мы уезжали из Ульяновска, нас с Женей определили в обычное четырехместное купе. Ни о каких СВ и тому подобных «нежностях» и речи не могло быть. Так что мы устроились следующим образом: поэт Евтушенко и певец Лещенко — на верхних полках, а на нижних — хористки из коллектива Клавдия Птицы. Так сказать, социалистическая демократия в действии. Но мы были люди молодые, не обидчивые, ко всему привычные, и за разговорчиками с шуточками-прибауточками время пролетело незаметно…
Очень ценны для меня свидетельства давней дружбы и с таким живым классиком нашей современной поэзии, как Андрей Вознесенский. Соединило нас, к слову, творчество того же Родиона Щедрина, когда Андрей читал свою «Поэторию» под его музыку на наших первых гастролях во Владимире, куда мы отправились с исполнением щедринской оратории. Там же Андрей подарил мне несколько своих поэтических сборников с дарственными надписями, что я и принял с величайшей благодарностью.
Вообще поэзия Вознесенского, на мой взгляд, — одно из самых уникальных явлений национальной культуры. Это поэт, опередивший свое время. В его строчках уже тогда пульсировали ритмы третьего тысячелетия…
Мы, разумеется, встречались с ним после этого не раз, но все никак не было возможности побеседовать по душам. И вот уже где-то в 1980-х, после московской Олимпиады, судьба свела нас с Андреем в самолете, летевшем в Канаду. Я — в Лейк-Плэсид, на зимние Олимпийские игры, а он по каким-то своим делам.
Разговор зашел о том, что мне приходится выступать на стадионах перед десятками тысяч зрителей, что никоим образом не сравнить с выступлениями в концертных залах. Но, говорит Андрей, ведь по большому счету «поднять» стадионы сегодня способны разве что Пугачева да Лещенко! Я возразил — есть, кроме нас, и некоторые ВИА, которым по зубам нечто подобное… И вдруг он предлагает: «Давай я напишу песню специально для тебя? Я сейчас как раз работаю вплотную с Женей Мартыновым и Раймондом Паулсом, сделал с ними такие вещи, как «Начни сначала», «Миллион алых роз»… Затем разговор перешел от песен к таким серьезным материям, как философия, социология. Я постепенно увлекся, загорелся, начал высказывать многое из того, что обдумывал долгие годы. Андрей слушал с неподдельным интересом, после чего сказал: «Лева, а тебе не тесно пребывать всегда в одной лишь ипостаси исполнителя, эстрадного певца?» Я его понял так, что профессия артиста, возможно, далеко не единственное мое призвание. Что я, кроме этого (а может быть, и помимо этого), мог бы, скажем, стать большим гуманитарием, решающим и другие проблемы человечества.
Но даже оставаясь певцом, я не могу сравнить себя теперешнего с тем Левой Лещенко, имя которого гремело в 1970-х и 1980-х. То есть греметь-то оно гремело, но вырваться за пределы отмеченного тебе как артисту «мелового круга» было в принципе невозможно! Это сейчас я могу, помимо своей непосредственной концертной деятельности, заниматься бизнесом, предпринимательством, иметь свое «Музыкальное агентство», возглавлять какие-то общества, вести интенсивную общественную работу. А все, что мне тогда полагалось получить за выступление перед многотысячной аудиторией, — это сумма в двадцать семь рублей пятьдесят копеек. Зато, правда, мое имя знала вся страна.
Но что означало массовое признание твоих заслуг в его конкретном, зримом выражении? То, что ты — некое исключительное явление высшего порядка? Да ничуть не бывало! Рядом с тобой всегда могли поставить фигуру какого-нибудь не менее популярного рабочего-стахановца, шахтера, металлурга, чье имя также знала вся страна. А если говорить о наших первых героях-космонавтах? Разве могла слава какого-либо артиста сравниться с их славой? То есть у нас (во всяком случае, на уровне официоза) как бы напрочь отсутствовало понятие «звездности». В стране всеобщего равенства все должны были быть равны.
Помню, как нам, артистам, предоставлялась нешуточная по тем временам привилегия — ходить в магазины с черного хода, «через заднее крыльцо», по выражению Аркадия Райкина. Только там, в закрытом распределителе, так называемом столе заказов, можно было получить к празднику кусок сырокопченой колбасы с парой баночек крабов и черной икры. Так вот, даже там, куда мы все — «заслуженные», «народные», «лауреаты» и «просто артисты» — приходили, как и все прочие, с авоськами в руках, нам давали понять, что в глазах, скажем, заведующей тем же столом заказов мы никакой особой ценности не представляем. Одна из них мне как-то так прямо и сказала: «Ну что стоишь как вкопанный? Думаешь, тебе сюда все на тарелочке принесут? Ступай в подвал, там как раз сейчас Аджубей и Тихонов ходят, по списку выбирают». Мне конечно же было, с одной стороны, чрезвычайно лестно оказаться в одной компании с бывшим главным редактором «Известий» (кстати, зятем Никиты Сергеевича Хрущева) и прославленным Штирлицем. С другой стороны, было во всем этом, несмотря на видимую щедрость заказов, которые и не снились тогда рядовому труженику, нечто унизительное и отталкивающее. Что делать, шла тотальная нивелировка личности на всех возможных уровнях.
Подозреваю, что здесь не то что не было элемента случайности, спонтанности, а, напротив, все это было результатом жестко спланированной «политики кормушки». Чтобы каждый, независимо от высоты занимаемого им положения, четко знал — за малейшее непослушание отлучат от «кормушки»! (Даже такой, связанной с унизительной уравниловкой.) Надо признать, это было весьма неглупое изобретение. Немало находилось смельчаков, готовых ради достижения неких туманных идеалов «свободы и демократии» рискнуть вполне реальным содержимым ярких баночек с икрой…
Но самое смешное и одновременно горькое открылось нам много позже, когда мы стали ездить на Запад и увидели, как живут там люди и что они едят… Это был шок. Речь идет даже не о том, что испытал бы я, популярный советский певец, увидев роскошную виллу, в которой живет, скажем, популярный английский певец Элтон Джон. Нам хватило и того, что мы увидели, в каком доме живет чехословацкий певец Карел Готт — то бишь наш же собрат по «соцлагерю»! При этом Готт разъезжал в «мерседесе» — автомобиле, о котором мы и мечтать тогда не могли. Да что мечтать, мы такие машины и в кино-то не часто видели…
«Мы» — это значит действительно все мы, двести пятьдесят миллионов, без различия в чинах, положениях и престижах. Хотя, казалось бы, артист, представляющий такую мощную государственную пропагандистскую структуру, как Гостелерадио, мог бы рассчитывать и на более благожелательное отношение властей. Чего, к примеру, стоило одно лишь мое появление в каком-нибудь торжественном праздничном концерте в Кремлевском Дворце съездов. Причем это зачастую были концерты не только официальные, но и неофициальные, на которые нас, артистов, приглашали сильные мира сего. Но об этом — разговор особый…
Прежде всего хотелось бы рассказать о тех людях, которым я обязан своим восхождением на отечественный музыкальный Олимп. И к числу самых главных из них, безусловно, относится крупнейший деятель советского эстрадного искусства Юрий Васильевич Силантьев. Поначалу он, правда, отнесся ко мне настороженно, да это и понятно. Надо сказать, что всех молодых, начинающих Силантьев называл «салагами», зачем-то следуя армейскому жаргону. Так же точно он впервые поприветствовал и меня: «Ну что, салага, давай пой». Я спел на репетиции три-четыре песни, но, судя по иронической ухмылке маэстро, особенного впечатления на него не произвел. И только мой оглушительный успех на концерте в Колонном зале Дома союзов заставил его взглянуть на меня по-новому. Чего, кстати, нельзя было сказать о некоторых других моих коллегах по площадке (надеюсь, этот эпизод не испортит наших отношений с замечательной артисткой, телеведущей Светланой Моргуновой, с которой мы с тех пор стали закадычными друзьями, — что делать, из песни слова не выкинешь…). Начать же можно вообще с того, что, в отличие от мира симфонической музыки, где я был принят с распростертыми объятиями, мир музыки эстрадной принял меня далеко не так ласково. Видимо, следовало еще сдать экзамен на звание эстрадного артиста, доказать, что ты здесь что-то значишь. А пока… Я выхожу, пою свою песню. Публика в восторге. Аплодисменты переходят в овации, начинается бисирование. Что должен делать в такой ситуации ведущий? Да ничего, кроме того, как дать отмашку дирижеру к повторению только что прозвучавшего номера. А если по каким-то причинам исполнение на бис невозможно, элементарная профессиональная этика требует от ведущего хотя бы вызвать артиста на поклон. Но в данном случае ведущая Светлана Моргунова повела себя довольно странно. Еще не отгремели овации в мою честь, как она уже начала объявлять выступление следующего артиста. Это выглядело явным вызовом, но тем не менее я ей спокойно сказал: «Светлана, вы меня, конечно, извините… Может быть, я чего-то не понимаю, как человек на эстраде новый. Но вот когда в Театре оперетты публика так выражает свое отношение к артисту, его вызывают на сцену хотя бы для поклона». В ответ Светлана раздраженно фыркнула и умчалась за кулисы. Было видно, что возразить ей нечего, и я тем самым поставил ее на место. Но, как я уже сказал, в дальнейшем мы с ней очень подружились. Особенно сдружила нас гастрольная поездка на Камчатку с музыкантами оркестра Вадима Людвиковского, где вместе с нами выступали такие восходящие звезды, как Валентина Толкунова, Геннадий Хазанов… Светлана там была для всех как мама, заботилась о нас, готовила, даже пыталась что-то постирать, насколько это позволяли гостиничные условия.
В 1971 году, когда я, будучи уже лауреатом Всесоюзного конкурса артистов эстрады, готовился к выступлению на песенном фестивале в Сопоте и поехал по Союзу с целью «обкатать» свою новую программу, ведущей на моих концертах выступала снова Света Моргунова. Практически всех нас, артистов-мужчин (меня или, скажем, Гену Хазанова), она называла «сынками», а мы ее соответственно «мамочкой». Пользуясь этим правом, Света, завидев в моих руках кусок хлеба, регулярно выбивала его у меня из рук со словами: «Сынок, тебе вредно толстеть, у тебя впереди очень ответственный конкурс, держи себя в форме!» Забавно, что все мои жертвы в этом смысле оказались напрасными, так как в Сопот я в итоге не поехал…
Но вернемся к маэстро Силантьеву. Конечно же Юрий Васильевич был уникальной личностью. Помимо того что он был непререкаемым авторитетом в области дирижерского искусства, его познания в других сферах жизни поражали своей энциклопедичностью. Просто не верилось, что человек способен так много знать и помнить. К примеру, где-нибудь в глухомани, в гастрольной поездке Юрий Васильевич заводил вдруг со мной разговор… о дирижаблях! И даже в этой, столь специфической области знаний Силантьев мог, на мой взгляд, дать фору любому дипломированному историку авиастроения. Он рассказывал в мельчайших подробностях о том, как сооружался первый «цеппелин», как летал, как потерпел катастрофу, как после этого развивалась дирижаблестроительная индустрия. И так — долгими часами, с цифрами, процентами и выкладками, подтверждающими все его технологические экскурсы. У меня, признаюсь, просто голова шла кругом от обилия всех этих новых для меня сведений, тем более что я никак не мог понять, в какой сфере деятельности это могло бы мне пригодиться в дальнейшем… Но слушать Силантьева было всегда необыкновенно интересно, часы летели незаметно.
Как выяснилось, основой всех этих феноменальных знаний служила собранная Силантьевым библиотека в четыре тысячи томов. А так как в жилом помещении такое количество книг разместить было довольно трудно, Силантьев оборудовал под свою библиотеку принадлежащую ему двухкомнатную квартиру на той же лестничной площадке. Причем эта библиотека неуклонно росла, приходилось добавлять все новые и новые стеллажи.
Надо сказать, что во мне Юрий Васильевич нашел не только подходящего собеседника и благодарного слушателя, но и подобного ему «книжного фаната», одержимого манией собирательства. Куда бы нас ни занесла гастрольная судьба, мы первым делом бросались в местный книготорг. Сегодня, при беспрецедентном книжном «развале», царящем на прилавках, когда можно купить все, что душе угодно, те времена жесточайшего дефицита вспоминаются с некоторой даже ностальгией. Действительно, ты гоняешься годами за неким книжным раритетом, уже отчаялся его когда-нибудь найти. И вдруг — о чудо! — в затрапезной поселковой книжной лавочке где-нибудь под Благовещенском замечаешь знакомую обложку. По прихоти советского книготорга именно там, в пустынной сельской местности, как раз и мог оказаться, скажем, давно вожделенный мною «Постимпрессионизм» Джона Ревалда, который совершенно невозможно было ни за какие деньги достать в Москве… Практически все свободное от концертов время мы с Силантьевым посвящали изучению местного книжного рынка, после чего, преисполнясь гордости за самих себя, тащили в Москву огромные стопки книг, перевязанные шпагатом. Правда, по части вкусов и пристрастий мы с Силантьевым совпадали не во всем. Его привлекали история, техника, наука, философия, в то время как я отдавал предпочтение изобразительному искусству. Поначалу я увлекался художниками из «Мира искусства», потом импрессионизмом, затем — постимпрессионизмом… Трудно передать обуревавшие меня всякий раз чувства, когда удавалось ценой титанических усилий пополнить свое собрание альбомом Писсарро или Сислея. Таким образом, Силантьев нашел во мне единомышленника по части любви к литературе.
Но конечно же благоволил он ко мне не только поэтому. Когда он увидел, как публика воспринимает мое появление на эстраде, его первоначальное ироническое отношение ко мне кардинально изменилось. Но это отнюдь не означало, что он вдруг стал умильно ласковым и начал в обращении со мной сюсюкать. Нет, человеком он был сложным, резким и непредсказуемым (как, впрочем, почти все большие творческие личности). Расположение ко мне Силантьева выразилось прежде всего в том, что я теперь, находясь в составе крупнейшего советского эстрадно-симфонического оркестра, мог совершать гастрольные вояжи любой сложности и протяженности, начиная от внутрисоюзных и кончая зарубежными, такими, как поездки в Польшу или Финляндию.
Что же касается манеры общения Силантьева с людьми… Кто-то, допустим, говорит о его высокомерии, вспыльчивости, несдержанности. Я же скажу прямо, да простит меня Юрий Васильевич, ибо лучше всего всегда говорить то, что думаешь… Маэстро Силантьев был откровенно грубым человеком. Высокомерие здесь абсолютно ни при чем. Как это могло в нем совмещаться, ума не приложу: с одной стороны — изощренный «высоколобый» интеллектуал-энциклопедист, с другой — совершенно беспардонный мужик, готовый в любой момент послать кого угодно и куда угодно!
Думаю все же, что это была не вина его, а скорее беда. Дело в том, что по всем признакам он был человек не самой счастливой судьбы. Мало кому, скажем, известно, что Силантьев окончил Московскую консерваторию с золотой медалью по классу скрипки. То есть был, по свидетельству знающих людей, великолепным, блистательным скрипачом, которому все прочили феерическое будущее. Но так уж получилось, что Юрий Васильевич не стал, увы, ни новым Коганом, ни новым Ойстрахом. Мало того, ему, человеку, посвятившему себя, казалось бы, целиком и полностью чисто симфоническому жанру, судьба, словно в насмешку, не дала даже этой возможности! И как бы Силантьев ни мечтал выступать, скажем, в Концертном зале имени П. И. Чайковского с большим составом симфонического оркестра, в реальности ему пришлось трудиться на эстраде (то есть, с точки зрения строгих ревнителей классики, спуститься на гораздо более низкую ступень в музыкальной «табели о рангах»). Правда, к чести его нужно отметить, что он не упускал ни малейшей возможности прикоснуться, так сказать, к высшим сферам (иногда на конкурсах имени П. И. Чайковского Силантьев выступал в качестве дирижера симфонического оркестра, аккомпанирующего скрипачам и виолончелистам). И вообще его всегда тянуло к высоким образцам классической музыки. Но так как ему в жизни приходилось играть песенные шлягеры Фельдмана, Подэльского, Мажукова, Птичкина и им подобных, у Юрия Васильевича, по моим наблюдениям, развился в этом смысле сильный комплекс. Другое дело, что играл он эти шлягеры совершенно гениально, и оркестра, равного Эстрадно-симфоническому оркестру Центрального телевидения и радиовещания, в Союзе просто не было! Этому оркестру было подвластно буквально все — от классики до авангарда. А стремление Силантьева к чисто симфонической музыке вылилось в идею создания нескольких сугубо камерных работ.
В эти свои планы он втянул и меня, памятуя о том, что я, помимо эстрадной песни, могу петь оперный и камерный репертуар. Скажу без ложной скромности, что певцов, способных на такое, было не так-то уж и много, а точнее, почти не было. Исключением, подтверждающим это правило, был, разумеется, блистательный Муслим Магомаев, у которого склонность к высокой классике заложена на, так сказать, генетическом уровне, учитывая его происхождение и роль его знаменитого рода в истории азербайджанской культуры. Неплохо это делал и Иосиф Кобзон, но — только эпизодически, от раза к разу. А мне постоянно приходилось выступать в концертах с исполнением оперных арий и романсов… Так вот, благодаря стараниям Силантьева мы исполняли в Концертном зале имени П. И. Чайковского суперсовременную, сложнейшую по музыкальному материалу авангардную оперу Пауля Дессау «Осуждение Лукулла». Я пел там партию Короля и, по общему мнению, со своей задачей справился. Но это музыкальное событие прошло на общем фоне незамеченным, уж слишком много камерной музыки звучало в то время повсюду — и в телерадиоэфире, и на концертных площадках. Мне самому приходилось довольно часто исполнять в прямом эфире радио и ТВ романсы Шебалина, Шостаковича, Кабалевского…
Второй нашей совместной с Юрием Васильевичем работой в оперном жанре стала опера Джорджа Гершвина «Порги и Бесс». И это была мощная работа. Поставлена она была как для радио, так и в концертном варианте. Два спектакля мы отыграли на радио, два — в Колонном зале Дома союзов. Силантьев доверил мне партию Порги, а в роли Бесс выступила известная певица Ламара Чкония, получившая в 1972 году титул лучшей «мадам Баттерфляй» мира. Партию Крауна пел народный артист РСФСР Олег Кленов из Музыкального театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. Все эти спектакли прошли с огромным успехом, и я был очень благодарен Юрию Васильевичу за то, что он задействовал меня в своих оперных проектах.
Хотя конечно же работать с ним порой было весьма непросто. Надо было обладать немалой выдержкой и слишком уважать Силантьева, чтобы в ответ на какую-нибудь его очередную резкость в твой адрес не сорваться на нечто подобное. Впрочем, как я предполагаю, эта его знаменитая грубость была все же в большей степени защитной реакцией, чем сутью его натуры. Силантьев по складу своему был интровертом, закрытым, замкнутым человеком, не Допускавшим никого в свой внутренний духовный мир. Поэтому проникнуть в его истинную сущность было чрезвычайно сложно, тем более что многое нем просто отпугивало непосвященных — массивность, солидность, острый пронизывающий взгляд из-под очков…
По мнению знавших его близко, не добавляла ему счастья и семейная жизнь. Жену Силантьева звали Ольгой Васильевной, и это была в высшей степени своенравная и экспансивная особа. (До этого она, кстати, побывала в женах у великого театрального режиссера Юрия Любимова.) Ольга Васильевна считала себя вправе казнить или миловать всех и каждого, кто попадал в круг деятельности Юрия Васильевича. Если ей, допустим, нравился какой-то начинающий мальчик-певец (но не в том смысле, в каком такого рода «мальчики» привлекают внимание увядающих женщин, а именно — как певец), она делала все, чтобы возвести его на пьедестал. Но если уж с кем-либо вступала в конфликт — а была она дамой чрезвычайно конфликтной! — то жертве ее амбиций можно было только посочувствовать. Причем для того, чтобы вызвать резко негативную реакцию со стороны Ольги Васильевны, вовсе не обязательно было быть человеком чужим, посторонним, не из «ближнего круга». Ее жертвой мог легко оказаться и свой. А однажды в роли жертвы выступил и сам Юрий Васильевич, имевший несчастье своим поведением на одном из банкетов вызвать вспышку бешеной ревности со стороны своей благоверной. В результате чего она схватила со стола бутылку и звезданула ею по голове маэстро. Было много крови, присутствующим дамам стало дурно, пришлось вызывать «неотложку»… Все это выглядело крайне неприятно, безобразно, но, что характерно, почти ни у кого не вызвало удивления. Ибо нравы, царящие в семье Силантьевых, были известны практически всем, кто был с ними знаком. Юрий Васильевич, основная работа которого состояла в координации усилий множества людей, а стало быть, требовала от него максимальной сосредоточенности, часто являлся в оркестр расстроенным, взвинченным, задерганным, а то и просто неухоженным. Вот и попробуй, находясь в подобном состоянии, быть со всеми «взаимно вежливым», ни разу не сорваться, не наорать на кого-то, не топнуть ногой. Для этого, мне думается, надо было иметь поистине железные нервы. А Юрий Васильевич, как и всякий настоящий художник, был существом чрезвычайно ранимым. Не представляю, как он мог постоянно выносить дикие выходки своей супруги, вроде той, которую она учинила на банкете в честь тридцатилетия силантьевского оркестра, проходившем в ресторане «Берлин», — сиганула в чем была в бассейн, расположенный в центре зала, и принялась кокетливо опрыскивать себя водичкой! Возможно, под воздействием винных паров ей почудилось, что она все та же юная, ослепительной красоты танцовщица, которой, что называется, все дозволено… В свое время она была солисткой Ансамбля песни и пляски МВД СССР, где работал и Юрий Силантьев. В том же ансамбле выступал и ее первый муж Юрий Любимов. Словом, завязка всей этой истории была достаточно крутой.
К чести Силантьева, следовало бы еще добавить, что, поливая кого-либо (или что-либо) матом, он никогда не делал этого просто так, от нечего делать или по причине врожденного хамства. У него всегда был точный адресат. Если ему категорически не нравилась какая-нибудь музыка, переубедить его было невозможно. То же самое относилось и к певцам. Он никогда не шел на компромисс. Правда, когда у него наконец появилась возможность постоянно гастролировать с оркестром, имея звездную плеяду таких молодых исполнителей, как Галина Ненашева, Лев Лещенко, Ренат Ибрагимов, жесткий характер Силантьева немного смягчился. Он, скажем, стал позволять себе выпускать на сцену пародистов, чье искусство откровенно претило его изощренному вкусу, или даже закрывал глаза на то, что в программе концерта выступает не нравящийся ему певец. Но все это относится скорее к исключениям из его обычной сценической практики. В работе он, как правило, не щадил ни себя, ни других.
Помню, в 1976 году поехали мы с ним на гастроли в Португалию, где он дирижировал местным оркестром, а я пел целое отделение из советских песен и русских романсов. С этой целью Юрий Васильевич подготовил с португальским оркестром радио и телевидения совершенно уникальную программу. Но какой это далось ценой! Конфликт произошел на почве, так сказать, местного профсоюзного законодательства. Когда закончилось время, отведенное на очередную репетицию, представитель профкома оркестра сделал замечание Силантьеву в том смысле, что, мол, часы пошли и мы переработали уже аж целых лишних пять минут. Понятно, что в СССР подобный демарш был бы совершенно немыслим, и Силантьев, казалось, на какое-то время смутился, не найдя что ответить. Я с интересом наблюдал за выражением его лица, которое заметно покраснело, — Юрий Васильевич был не из тех, кому можно безнаказанно перечить! Казалось, вот-вот грянет буря. Но Силантьев быстро взял себя в руки и сказал совершенно спокойным, будничным тоном: «Хорошо, вы все свободны, можете идти. Профком, конечно, надо уважать. Одна лишь маленькая просьба — перед уходом сыграйте мне, пожалуйста, вот эту фразу. Только сыграйте правильно, как надо». Оркестранты бодро взялись за свои инструменты и… На музыкальном сленге это называется — «облажались». Силантьев иронически глядит из-под очков: «Как же так? Вы тут толкуете о каких-то пяти минутах, а сами, выходит, не в состоянии сыграть даже такую простую фразу? Ладно, дам вам попробовать еще раз…» Словом, он заставил их сыграть эту злосчастную фразу раз двадцать подряд. Бедные музыканты были не рады, что вообще заикнулись об этих минутах.
Хотя в принципе Юрий Васильевич был человеком справедливым и очень пунктуальным. Он всегда клал перед собой на пульт часы, по которым время репетиции высчитывал до секунды. Все это знали и старались выкладываться до седьмого пота, лишь бы маэстро не устроил им сверхурочную работу. Кому же хочется перерабатывать?
Но в то же время не хотелось бы представлять Юрия Силантьева в глазах читателя этаким монстрообразным существом, которым впору пугать маленьких детей. Нет конечно же! В лучшие моменты своей жизни Юрий Васильевич был добродушнейшим, любезнейшим человеком, гостеприимнейшим хозяином. Так, скажем, заметив, что он явно благоволит ко мне, я не замедлил этим воспользоваться и привел к нему как-то «на пробу» свою первую жену, певицу Аллу Абдалову. Единственное, на что мы с ней рассчитывали, это на то, чтобы она записалась с известным оркестром на радио. И тут Юрий Васильевич, оценив ее безукоризненное классическое исполнение, совершенно неожиданно предложил ей, кроме этого, еще и ездить с нами на гастроли. Он же заставил нас с Аллой записать в дуэте несколько песен, таких, как «Старый клен», «Добрая примета».
Мало того, произошло и нечто более невероятное — Аллу всей душой приняла «неукротимая маркиза» Ольга Васильевна! Алла, судя по всему, тоже прониклась расположением к ней. Дошло до того, что они стали частенько встречаться и шушукаться, как закадычные подружки. Кстати, Ольга Васильевна весьма болезненно переживала потом наш разрыв с Аллой и выражала надежду на то, Что, может быть, когда-нибудь в будущем все вернется на круги своя.
Сама она была по складу своего характера явной однолюбкой, души не чаявшей в своем любимом, ненаглядном Юрочке, который был для нее единственным светом в окошке. И в то же время их совместное существование постоянно находилось под угрозой развода из-за ее необузданных вспышек ревности, ничем, к слову, не подкрепленной. Представить себе грузного, неповоротливого, медведеподобного Силантьева, зацикленного исключительно на своей музыке и своих книжках, «гуляющим налево» можно было только в страшном сне. И тем не менее Ольга Васильевна бешено ревновала его к каждой юбке. Возможно, что подобная склонность Аллы к ничем не обоснованной ревности и послужила главной причиной ее несколько странного, на первый взгляд, сближения с Ольгой Васильевной…
Что же касается личности Юрия Васильевича, то проявлялась она порой весьма парадоксальным образом, когда ты действительно был не в силах предугадать, чего от него можно ожидать.
Одним из таких наиболее ярких, показательных случаев явилась жуткая ситуация, в которую я влип (по своей же вине) на концерте, посвященном пятидесятилетию композитора Арно Бабаджаняна, в 1971 году в Колонном зале Дома союзов. Помню, я только что вернулся с гастролей по Германии, был страшно утомлен и мечтал лишь об одном — отоспаться наконец по-человечески и хотя бы недельку не петь никаких песен. Но тут произошла накладка — внезапно заболел певец, который должен был выступать на юбилейном вечере с новыми песнями Бабаджаняна. Меня вызывают: «Никаких возражений, ситуация критическая, надо выручать оркестр! Вот тебе ноты и слова песни, садись учи. Это — вещь абсолютно новая, на стихи Рождественского, называется «Приезжай на Самотлор» написана специально к юбилею. Кстати, ты что-нибудь поешь из Бабаджаняна?» Я отвечаю, что пою песню «Голубая тайга». «Хорошо, — говорят, — тогда мы тебе поручаем исполнить еще и «Песню о Ленине» и «Ребят позабыть не смогу». То есть мне предстоит не более и не менее как за три дня до выступления выучить три совершенно новые песни! Это, конечно, крутовато, но я по молодости лет был человеком достаточно самонадеянным и полностью уверенным в себе. Прихожу на утреннюю репетицию к Силантьеву и исполняю все это с клавирами в руках для подстраховки. Но клавиры мне, в принципе, так и не понадобились, ибо тексты песен я, как мне казалось, выучил назубок. И потому уже вечером, собираясь на концерт, оставляю клавиры дома. В начале концерта выходят на сцену ведущие Светлана Моргунова и Евгений Суслов и торжественно объявляют: «Говорит и показывает Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Начинаем юбилейный концерт, посвященный пятидесятилетию народного артиста СССР Арно Бабаджаняна». То есть идет трансляция в прямом эфире, когда нет никакой возможности что-либо изменить или исправить по ходу выступления. Уровень ответственности, лежащей на артистах, огромен — все должно пройти без сучка без задоринки. И тут я на волне вполне понятного предконцертного мандража сдуру начинаю лихорадочно прокручивать в голове свой скорый выход на сцену — как я выхожу, из какой кулисы, как пою первую строчку первой песни… Иными словами, пытаюсь успокоить и как бы загипнотизировать сам себя. И мне это блестяще удается. Буквально за минуту до выхода я вдруг с ужасом осознаю, что не могу вспомнить ни слова из первой строчки! А клавиров у Меня уже, естественно, нет. Я поворачиваюсь к нашему редактору Чермену Касаеву и довольно-таки Косноязычно сообщаю ему о том, что начисто забыл слова «Песни о Ленине». Он говорит: «Да ладно, Не паникуй, все обойдется». Тут же рядом стоит мрачный Юрий Силантьев: «Ты что, салага, мне истерики устраиваешь? Сейчас выйдем на сцену, у меня все это в партитуре записано…» Выходим. Он показывает мне первый лист партитуры, а там… совсем не те слова! Оказывается, аранжировщик, составивший партитуру, вместо авторского текста почему-то использовал так называемую «рыбу» — абракадабру из бессмысленных сочетаний слов. Чувствуя, как у меня стали ватными ноги, оборачиваюсь в последней надежде к хору: «Ребята, у я кого есть текст песни, кто знает первые слова?» Причем стою я, понятно, спиной к залу, что не совсем этично по отношению к публике. А что еще остается делать в такой безвыходной ситуации? Тем более, что время не ждет и оркестр начинает уже играть вступление к песне. Однако вступление заканчивается, пора начинать что-то петь. Я же стою как в рот воды набрал, остолбенело вытаращив глаза на дирижера. Силантьев, бешено сверкнув на меня очками, шипит, задыхаясь от ярости: «Пой, сука, пой… твою мать!» И тогда я, так и не вспомнив ни первой, ни второй строчки, вступаю с третьей. Несу какую-то околесицу: «Солнцем согреты бескрайние нивы, в нашей душе расцвела весна, слышим песни заводов и пашен…» И не в силах придумать ничего нового, обреченно повторяю: «В нашей душе расцвела весна!» Тут, слава Богу, подходит время припева. Хор бодро подхватывает: «Ленин с нами…» и так далее. Припев пробуждает во мне смутные ассоциации с последующим текстом, в памяти всплывают кое-какие слова, и я, весь в поту, как от тяжелой работы, с грехом пополам допеваю песню до конца. Естественно, что львиная доля текста сочинена мною тут же, собственноручно, не сходя, так сказать, с места. Краем глаза вижу, что за кулисами, где столпились наши редакционные цензоры, творится что-то невообразимое — все мечутся туда-сюда, делают мне руками какие-то отчаянные знаки… Словом, полная паника. Редакторов легко понять — ведь они несут ответственность буквально за каждое слово, прозвучавшее в эфире. А тут идет такая сногсшибательная импровизация! Я понимаю, разумеется, что мое поэтическое творчество повергает их в шок, но что я еще могу делать? Молча шевелить губами? Спасти положение может только Света Моргунова, которая должна теперь в соответствии с программой объявить следующий номер — «Голубую тайгу», песню, которую я до этого много раз исполнял на эстраде. Но по закону подлости все происходит с точностью до наоборот — Света, почувствовав неладное, тоже впадает в легкую панику и от волнения меняет номера местами: вслед за «Песней о Ленине» объявляет премьеру песни «Приезжай на Самотлор», с которой у меня столь же непростые отношения, как и с предыдущей, — я почти не помню ее текст! Здесь уже начинает психовать Силантьев и в запале задает оркестру сумасшедший темп. То есть мало того, что я не знаю, что мне петь, я должен эти свои невнятные обрывки фраз еще и успеть втиснуть в дважды ускоренный теми! Ума не приложу, как мы с оркестром выпутались из этой безумной ситуации. Вероятно, свою роль сыграл опыт, когда работаешь, что называется, на автопилоте. Но все когда-нибудь кончается, подошла наконец и очередь «Голубой тайги». Тут я уже мог себе позволить перевести дух, немного успокоиться. И закончил свое выступление песней «Ребят позабыть не смогу», которую более-менее помнил. Ухожу за кулисы под «нормальные» аплодисменты (об овациях сейчас, конечно, и речи быть не может…). А буквально через три минуты после этого У меня отнимается правая рука. Потом немеет правая половина лица. Звоню моему родственнику Евгению, который был женат на сестре моей жены, прошу его подъехать на своей «Волге» к Дому союзов и отвезти меня домой, ибо мне в таком состоянии одному до Чертанова не добраться. Женя исполняет мою просьбу. Но по дороге ему приходится делать несколько вынужденных остановок — меня выворачивает наизнанку. Подозреваю, что у меня был микроинсульт или что-то в этом роде. Страшное состояние, о котором не могу вспоминать без содрогания даже сейчас, спустя десятки лет. С тех пор я никогда уже не выходил на сцену с «сырым» материалом, не подготовившись к концерту досконально.
Но впрочем, все и тогда могло обернуться не так печально, имей я перед собой клавир, установленный на пюпитре. Так часто поступают многие известные певцы, и это отнюдь не считается в музыкальных кругах чем-то зазорным. Скажем, пюпитром на моей памяти пользовались Муслим Магомаев, Ренат Ибрагимов, что не нанесло ровно никакого ущерба их артистической репутации.
Но в любом случае страх сцены — жуткая вещь, не дай Бог кому-нибудь его испытать!.. На эту тему существует масса актерских баек. Скажем, шло празднование семидесятилетнего юбилея певца Владимира Бунчикова, голос которого безраздельно царил во всем советском радиоэфире 1940–1950-х годов. На сцену выходили многие его коллеги-вокалисты, в том числе и я, и исполняли песни из его репертуара. А в конце уже он сам должен был спеть две песни — «Дан приказ ему на запад…» и «Летят перелетные птицы». Так вот, мэтр советской песенной лирики столько к тому моменту перенервничал, так велик был охвативший его мандраж, что, когда оркестр Силантьева сыграл вступление к «Дан приказ…», Бунчиков запел своим прославленным бодрым баритоном: «Летят перелетные птицы…» Силантьев просто обомлел: «Что он поет? Что он несет? Ребята, играем по слуху!» В итоге каким-то чудом оркестр на ходу «переключился» с «Приказа» на «Птиц» и кое-как довел дело до конца. Вроде бы курьез, дурацкий нетипичный случай. А все почему? Да потому, что Бунчиков всю свою жизнь до этого пел с пюпитром на радио. А когда оказался перед живым залом, без пюпитра… Так что волнение в нашем актерском ремесле — очень опасная штука!
Впрочем, рассказ о целом этапе моей жизни, связанном с пребыванием в системе Гостелерадио, по праву должен был бы начинаться с имени человека, который стал для меня подлинным «крестным отцом». Это благодаря ему я получил возможность блеснуть песней, моментально ставшей всесоюзным хитом, и тем самым заявить о себе с первых же дней своего появления на улице Качалова. А дело было так. Как-то однажды на лестнице Дома радиовещания и звукозаписи останавливает меня маленький, щупленький на вид, но чрезвычайно подвижный, энергичный человек с глазами, горящими каким-то ярким, неукротимым огнем. Словом, сразу видно — личность в высшей степени незаурядная! Без всяких там «здрасьте» и излишних предисловий хватает меня за рукав:
— Мне сказали, что вы поете песни! Я не возражаю:
— Да, пою.
— Ну так вот, у меня есть неплохая песня именно для вас. Хотите попробовать?
Я пожимаю плечами:
— Давайте. Только как, извините, вас звать-величать? И кто вы, собственно, такой?
Он аж подпрыгнул от изумления:
— Как? Вы меня не знаете? Я же — Владимир Шаинский!
— А-а-а… — говорю. — Тогда идем, и поскорей!