Париж — Самара

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Париж — Самара

С той минуты как мы передали свои самолеты испанским летчикам и остались, как говорят, безлошадными, небо стало для нас вдруг каким-то далеким, недосягаемым, а ведь только еще вчера наша жизнь, мысли, все действия были подчинены ему, земля, казалось, была местом отдыха.

Отъезд товарищей из Испании всегда происходил неожиданно, словно по тревоге. Уезжали, как правило, небольшими группами. Сложность переезда границы из сражающейся Испании во Францию требовала от наших товарищей (кто этим занимался) тщательной подготовки, соблюдения осторожности.

Мы знали, вернее, догадывались, что до отъезда остались считанные дни, а когда именно, этого никто из нас сказать не мог. Мои товарищи по эскадрилье уже уложили вещи, привели себя в надлежащий вид и ждали дальнейшего распоряжения.

Шли последние дни декабря. Новый, 1938 год мы встретили с хорошим настроением в предчувствии скорой встречи с родными и близкими, а утром третьего января меня вызвал к телефону товарищ Птухин и сказал:

— Сегодня вечером в шесть приезжайте ко мне, захватите личные вещи.

— А как же остальные товарищи? — спросил я.

— Успокойте их, они отправятся вслед за вами.

День стоял пасмурный, сыпала снежная крупа, дорога обледенела. Маноло вел наш старенький, видевший виды «фордик» как-то особенно осторожно. Молчали. Я понимал его, да и как не понять!

Мы стали настоящими боевыми друзьями, а от расставания никуда не денешься. Хотелось сказать другу самые хорошие слова, а их почему-то стало трудно подбирать, и вместо слов я вынул блокнот, написал крупными буквами свой российский адрес и отдал листок Маноло:

— Пиши обязательно! А еще лучше — приезжай сам.

Маноло кивнул в ответ, перебросил руку с руля на мое плечо и задумчиво сказал:

— Был камарада Борес в Испании, оставил свой след и с чистой совестью поехал домой. Хорошо, очень хорошо!

— А иначе и быть не могло, — заметил я.

— Почему не могло? — возразил Маноло. — Многие не уедут. Те, кто лежит в нашей земле, станут ее частицей на века.

Да, Маноло был прав. Война и смерть — родные сестры, трудно вырваться из их цепких объятий. В багажнике машины рядом с моими вещами стоит небольшой чемоданчик Саши Минаева. По всем фронтам Испании я возил его с собой, теперь везу домой, на Родину.

На окраине города Лерида располагался штаб советника по авиации Птухина Евгения Саввича, здесь же находился и Агальцов Филипп Александрович — заместитель советника по политической части. Они встретили меня очень приветливо, по-братски, даже заметили, что я немного похудел, но Евгений Саввич решил успокоить меня, сказав, что в воздушных боях мне осталось участвовать недолго, и то от случая к случаю — во сне. Мы с Агальцовым рассмеялись, а Птухин показал письмо одного нашего товарища, который вернулся на Родину раньше и оттуда писал:

«Мыслями живу все еще в Испании, а ночами иногда продолжаю воевать с фашистами то над Мадридом, то над Гвадалахарой».

Евгений Саввич сообщил, что с минуты на минуту приедут мои попутчики, выпьем посошок — и в добрый путь.

— Да вот и они!

У парадного входа особняка остановилась машина. Первым шагнул на крыльцо Александр Сенаторов, за ним Владимир Шевченко и Иван Душкин, все из прославленной группы бомбардировщиков СБ, которой командовал Сенаторов. Видимо, никто из них не знал, что вместе с ними еду я, и Сенаторов с присущим ему юмором спросил:

— Неужели на трех бомбардировщиков такое мощное сопровождение из истребителей?

В той же шутливой форме Агальцов ответил:

— На границе сейчас сложная обстановка, и поэтому мы подбираем группы отъезжающих по принципу соответствия друг другу.

Сели за стол. Разговор сразу зашел о Родине. Евгений Саввич и Филипп Александрович искренне радовались за нас. Мы чувствовали, что они тоже живут в эти минуты нашими мыслями. Родина есть Родина, и никто из нас не в силах скрыть свое волнение, когда речь идет о возвращении домой после трудных испытаний в жизни.

В обстановке, когда уже пора прощаться, куда-то исчезают нужные слова. Обращаясь ко мне, Птухин, конечно, хотел сказать самое приятное:

— Приедешь в свою бригаду, а тут тебе и путевка семейная в Крым или на Кавказ, а сколько радостей!

— Нет, нет, Евгений Саввич! Я не в санаторий, я сразу домой, в Самару, на Волгу.

Птухин задумчиво посмотрел куда-то в пространство и, хлопнув меня по плечу, воскликнул:

— Правильно! Туда, где родился, где прошла юность и началась настоящая жизнь, надо заглянуть в первую очередь.

Агальцов посоветовал быть всегда готовым в пути к любым неожиданностям:

— Не считайте, что вами пройдены все опасности, до тех пор, пока не пересечете последнюю границу капиталистического государства. Вот тогда можете вздохнуть полной грудью.

От Лериды наш путь лежал по шоссе в горной местности с головокружительным серпантинным профилем и разницей по высоте от ста до двух с половиной тысяч метров над уровнем моря. Ехать нужно было через провинциальные города Манреса и Жерона.

Мы встречали на пути все явления погоды, какие могла придумать природа: дождь, снег, туман, обледеница. Не было только солнца, потому что ехали ночью. Я думал, что у Маноло этот маршрут был самым трудным в жизни, и сказал ему об этом — он только улыбнулся.

За двадцать километров до пограничного французского местечка Сербер, в пункте Фигерас, в мою машину села молодая женщина, поздоровалась, села как хозяйка, не спрашивая разрешения, не интересуясь, куда мы едем. Маноло кивнул мне головой, дескать, так надо. И только когда я проявил, не помню чем, свое неудовольствие, она сказала:

— Слушайте внимательно, Борес!

Я насторожился. Что за ерунда! Меня так называли испанцы, у них было другое ударение в произношении моего имени.

— Товарищ Смирнов, не волнуйтесь! Я просто назвала вас так, как называли все здесь.

— Зовите как угодно, была бы только польза. Итак, слушаю вас.

— Через несколько минут мы будем на железнодорожной станции Сербер, — пояснила моя спутница. — До отправки поезда все время соблюдайте этикет вежливости, ухаживайте за мной, делайте вид, что внимательно слушаете меня, по возможности реагируйте на мои жесты, а перед отходом поезда поцелуйте в щеку.

Все стало ясно. Эта маленькая инсценировка требовалась по ходу дела.

— А мои друзья? — поинтересовался я.

— Не беспокойтесь, они будут идти в пяти шагах сзади нас, поедут в том же вагоне.

Я в ответ кивнул головой, а сам подумал: «Им, конечно, хорошо, они только наблюдатели, а что я буду делать, когда начнется этот водевиль?»

Машина остановилась. Сопровождающая вполголоса сказала:

— Маноло и другой шофер останутся здесь, им дальше нельзя.

Я понял, что пора выходить. Мы обнялись с Маноло, не выходя из машины, потом я выскочил и открыл заднюю дверцу. Выходим на перрон. Я держу незнакомку под руку и не узнаю ее: она брызжет весельем, все время меняя интонацию, то громко, то полушепотом что-то болтает на французском языке, кокетливо щекочет меня по лицу маленьким букетиком гвоздик, а я так до сих пор и не знаю: впопад или нет кивал головой, улыбался и даже один раз громко засмеялся и обнял ее.

Остановились у входа в вагон. Подошли мои друзья, и спутница мгновенно перебросила свой мостик внимания на них. Французскую речь они восприняли как должное, а Сенаторов пытался даже что-то ответить. (И когда она успела включить их в эту историю, просто удивительно!)

Раздался второй звонок. Спутница смотрит на нас совсем уже не так, как веселая парижанка, а внимательно, с доброй скромной улыбкой человека, на котором лежит большая ответственность за нашу судьбу на определенном участке пути нашей жизни. Экспресс Сербер — Париж вздрогнул и, набирая скорость, ринулся в ночную тьму.

В Париж мы прибыли в полдень. Нас встретил один человек, который и стал нашим наставником в дни пребывания в Париже. До сих пор с благодарностью вспоминаю о нем. Он помогал нам ориентироваться в сложной незнакомой обстановке, советовал, как правильно поступить в том или ином случае. Этот же человек заботился о конспирации, о подготовке необходимых нам документов, о других подобных вещах.

В первый же день пребывания в Париже нас ожидал сюрприз. Поселили всех в одной из лучших гостиниц и сказали:

— Отдыхайте, домой поедете не раньше чем через две недели.

Всего можно было ожидать, но такая задержка в пути нас ошеломила. И какая в этом необходимость? А необходимость была. Пересечение нескольких границ капиталистических стран требовало тщательной подготовки безопасного проезда каждого советского человека, а отношение к Советскому Союзу со стороны европейских государств было далеко не добрососедским. Чего стоила только одна панская Польша Пилсудского, там любой случай могли использовать против каждого из нас с одной целью — учинить провокацию.

Фронтовая жизнь в Испании приучила меня и друзей ко многим лишениям и выработала определенные привычки, от которых не сразу отвыкнешь. Даже пуховые постели и тишина гостиницы не смогли изменить установившийся режим.

Вставали мы чуть свет и мучились от безделья до тех пор, пока не выходили на улицу.

В ранние часы я любил бродить по набережной Сены, когда еще не было городской сутолоки и только рабочие развозили на тележках овощи и фрукты, а владельцы кочующих «кафе», примостившись под каким-нибудь навесом, раздували угли в жаровне, чтобы успеть поджарить каштаны и вскипятить кофе для тех, кто торопился на работу. Иногда, наблюдая за мелкими суденышками, снующими вдоль реки, вспоминал Волгу. Глядя на Сену, воспетую знаменитыми поэтами и прозаиками, я мысленно видел самарскую набережную, не гранитную, не скульптурную, а лабазную, с причалами, баржами и плотами, но удивительно самобытную и родную. Вспоминался даже многолетний мальчишеский маршрут к Волге вниз по аллеям Струковского сада к лодочному причалу, где сторожем работал бывший солдат времен первой мировой войны. Дядя Ваня был без ноги, ходил на деревяшке, и мы, мальчишки, чем могли, помогали ему, а он покровительствовал нам.

В первые дни пребывания в столице Франции мы все вчетвером с утра до вечера ездили по достопримечательным местам Парижа. Затруднений из-за незнания французского языка у нас не было. К концу тридцатых годов белоэмиграция была вынуждена довольствоваться самыми низкооплачиваемыми видами работ — такими, как таксист, официант, продавец, гид и т. д. Короче говоря, русская речь в Париже употреблялась везде. Трудность появилась другая. Мы не могли понять, почему на нас косо смотрели везде, где нам приходилось расплачиваться. Так продолжалось несколько дней, пока наконец заботившийся о нас человек, схватившись за голову, не объяснил нам, что во Франции, и тем более в Париже, надо давать чаевые.

— Это святой из святых законов! — сказал этот товарищ.

Ну откуда мы могли это знать! В Испании, например, за мелкие покупки с нас вообще не хотели брать денег, узнав, что мы русские летчики, а на Родине чаевые в те времена считались злейшим пережитком капитализма. Как сейчас помню, один из парней нашего лесопильного завода оставил в пивном зале в Струковском саду всю двухнедельную получку, и не то чтобы он пропил ее, а просто раздавал во хмелю деньги нэпмановским официантам на чай, уподобившись самарскому купчику. Об этом узнал директор завода Коровин и предложил нам разобрать случай на комсомольской ячейке. Дело чуть было не дошло до исключения.

С каждым днем Париж все больше удивлял нас своей красотой и шедеврами искусства мирового значения. Но наряду с этим мы видели и другое, чего не могли скрыть бульвары, особенно в районе Пегаль, который неспроста называли «ночным Парижем». Однако все накопившиеся впечатления не снижали нарастающего желания побыстрее уехать. Чтобы сократить время до отъезда, мы путешествовали по Парижу даже пешком. В такие дни просто изучали витрины бесчисленных магазинов. Эта форма рекламы достигла здесь полного совершенства. Меня поражала цепкость этих витрин. Казалось, что они прямо-таки хватают прохожих за шиворот и влекут внутрь магазинов. Оформители витрин не останавливались ни перед чем, даже перед законами, относящимися к рекламе. Однажды я увидел очень искусно выполненный манекен, рекламирующий дамское белье, но когда подошел ближе, то покраснел до ушей. Манекеном оказалась живая девушка…

Ничего не скажешь! Убедительный пример капиталистического отношения к достоинству человека.

Унылые и усталые мы возвращались с прогулки к себе в гостиницу. На Елисейских полях творилась невероятная толчея. Мы уже давно шли молча, видимо, каждый из нас был занят своими мыслями, как вдруг Саша Сенаторов воскликнул:

— Хватит этой постылой иностранщины, посмотрим свою, советскую картину!

И спустя много лет, когда мне случалось проходить в Куйбышеве мимо памятника Чапаеву, я невольно вспоминал тот случай на Елисейских полях.

Возглас Сенаторова был настолько решительным и утверждающим, что остановились не только мы, но даже несколько прохожих. Перед нами висела реклама кинофильма «Чапаев».

Невзирая на усталость, мы немедленно устремились на поиск того кинотеатра, в котором должен демонстрироваться фильм. И вот неудача — все билеты проданы. Однако самый предприимчивый в коммерческих вопросах Владимир Шевченко находит выход. Наш товарищ использовал одну черту, присущую капитализму. За трехкратную спекулятивную цену Шевченко приобрел шестиместную ложу. Дорого, но что поделаешь!

До начала сеанса оставалось три часа, мы не спеша направились в небольшой ресторан эмигранта Корнилова. Узнав, что за столом сидит компания русских, хозяин ресторана самолично вышел приветствовать нас как самых дорогих гостей, а когда мы ответили, что все из Москвы, работаем в советском павильоне международной парижской выставки и пришли сюда покушать по-русски, хозяин растрогался чуть не до слез. Пока мы с жадностью уписывали квашеную капусту с клюквой, брусникой и мочеными антоновскими яблоками, хозяин, сто раз извиняясь, расспрашивал о Москве:

— Боже мой, боже мой! Как приятно вас слушать. Сегодня у меня настоящий праздник. Хотя мой ресторан часто посещают соотечественники, но разве они русские? Эмигранты — особая нация, на сборищах они клянут Россию-матушку на чем свет стоит, а ночами плачут в подушку от жгучей тоски по Родине.

Действительно, чего только не плели по адресу Советского Союза в парижских эмигрантских газетах.

В ожидании второго блюда я взял со столика «Последние новости». Ее редактор господин Милюков не стеснялся в печатании злобных измышлений. Чего стоила только одна фраза из статьи, «оценивающей положение в Москве». Вот эта фраза: «Сегодня с утра начались бои между Красной Армией и частями ГПУ у кремлевской стены, что идет по набережной».

Мы уже расплачивались, а хозяин все еще говорил об особенностях жизни русских в Париже, однако не забыл посочувствовать судьбе своего брата генерала Корнилова, который, по словам хозяина, бесславно погиб в России, воюя против Советской власти.

Ложа оказалась очень удобной, изолированной от смежных. На нас заметно обратили внимание, видимо, ложа наша была одной из самых дорогих.

Кругом слышалась русская речь вперемежку с французской. Начался фильм. Зрители с огромным вниманием следили за ходом событий. И вот на экране появились каппелевцы, они шли ровными шеренгами под градом пуль. Психическая атака! Зал дрогнул от бурных аплодисментов и восторженных возгласов. Но все изменилось, когда с правого фланга появилась конница, на переднем плане экрана — летящий на коне в крылатой бурке Чапаев. Свист, топот, площадная брань вместо оваций. В экран полетели какие-то предметы, кто-то выстрелил из пистолета, раздался вопль испугавшейся женщины.

Демонстрация фильма прекратилась. Сомнений не было, в зале присутствовало много эмигрантов, в прошлом офицеров белых армий, а может быть, даже и каппелевцев.

Если бы эти подонки знали, что в зале присутствуют четверо советских людей, что трое из них Герои Советского Союза, что мы едем из Испании, где сражается батальон имени Чапаева, наверное, они не выпустили бы так просто нас из зрительного зала.

Несмотря на непогоду и на то, что не удалось досмотреть фильм, настроение у нас было хорошее. Мы понимали, что истерия бывших беляков — удел каждого, кто изменяет Родине и своему народу.

В этот же вечер в гостинице нас ждала самая желанная новость: через два дня едем домой. И опять предупреждение о том, что в дороге всякое может быть, и опять держу паспорт на чужое, нерусское имя. Как давно хочется быть самим собой! А тут надо запомнить новое имя, чтобы даже ночью сквозь сон мог произнести его. Одно успокаивало: едем опять все вместе, в одном вагоне, без сопровождающего.

Наш маршрут: Париж — Австрия — Германия — Польша — Москва. Провожатый посоветовал нам взять с собой что-нибудь поесть, чтобы не толкаться лишний раз в ресторанах и не быть в поле зрения любопытных. И это нам было понятно: ведь в те годы в загранкомандировки ездило очень мало советских людей, и если наш человек где-то появлялся за рубежом своей страны, то на нем сосредоточивалось пристальное внимание. Мы в свою очередь тоже внимательно изучали соседей, едущих в нашем вагоне.

Наши наблюдения в одном случае оказались правильными. Это подтвердилось в Варшаве.

Сенаторов и я размещались в двухместном купе, а в смежном ехала очень приятная женщина средних лет. Она ничем не проявляла интереса к нам, но мы заметили, что именно к ней и к нам очень любезно относился проводник вагона. Женщина не вышла ни в Австрии, ни в Германии, она редко выходила из купе, а мы не решались заговорить с ней по-русски. Так доехали до Польши.

В Варшаве поезд стоял долго, и мы решили пообедать в ресторане, но это оказалось сложнее, чем в Париже. Официант явно прикинулся не понимающим русского языка. Когда Сенаторов вынул блокнот, нарисовал поросенка и отчеркнул ему заднюю ногу, официант холодно улыбнулся и пожал плечами.

Шевченко не выдержал:

— Врет, понимает, но не хочет обслуживать.

И вдруг из-за столика, стоявшего неподалеку, поднялась дама, ехавшая с нами, подошла и на чистом русском обратилась к нам:

— Господа! Позвольте, я помогу вам.

От неожиданности мы растерялись, мы даже не заметили, когда она вошла в ресторан. На французском языке дама объяснила официанту, что мы хотим, и, улыбнувшись, ушла за свой столик.

За обедом мы не вымолвили ни единого слова, наверное, каждый вспоминал, что говорил в вагоне от Парижа до Варшавы, и была ли дама в это время поблизости от нас.

Когда поезд тронулся, дамы в вагоне уже не было. Рано утром проводник постучал в купе, я открыл дверь.

Проводник почти шепотом сказал:

— Ваша дама просила передать, что будет жесткий таможенный досмотр.

У меня было несколько испанских фотографий. Теперь стало ясно, что держать при себе их нельзя. С болью в сердце я разорвал их на мелкие кусочки и развеял по ветру.

Через час после предупреждения проводника в вагон вошел польский офицер в сопровождении патруля пограничной службы. Они не церемонились. Когда очередь дошла до меня, офицер грубо вырвал из моих рук бумажник, достал мой паспорт и, глядя в глаза, спросил и имя и фамилию. Я четко ответил.

Вдруг пальцы офицера что-то нащупали в бумажнике. Оказывается, за подкладку случайно попала испанская монета — пять песет. Офицер извлек монету и, держа ее перед моим носом, задал вопрос:

— Откуда едете?

— Из Парижа, — ответил я.

— Там франки, а это песеты, — отчеканил офицер.

— Я коллекционер.

Офицер швырнул монету в бумажник и потребовал, чтобы я вышел из вагона для какого-то уточнения. Я не двинулся с места, и в этот момент Сенаторов, Душкин и Шевченко встали между мной и офицером. Сенаторов спокойно заявил:

— Господин офицер! Мы товарища не оставим, если потребуется, сойдем все вместе.

На этом инцидент был закончен. Поезд пересек последнюю границу.

В Москве я долго не задерживался. Самой счастливой минутой было приглашение в Кремль. Михаил Иванович Калинин вручил мне орден Красного Знамени и орден Ленина. От награжденных слово благодарности предоставили мне. Я очень волновался и вместо обычного выступления рассказал о том, как в 1926 году никчемный парнишка из Самары написал Михаилу Ивановичу письмо с просьбой помочь получить работу. И я получил ответ от Всесоюзного старосты, хороший ответ, и устроился на работу. Когда закончил свой рассказ, Михаил Иванович подошел ко мне, расцеловал и пожелал дальнейших успехов.

Получив двухмесячный отпуск и семейную путевку в санаторий, прежде всего направился в Куйбышев.

И снова за окном вагона расстилаются поля и перелески, занесенные российскими снегами, мелькают знакомые названия станций и полустанков на землях рязанских, пензенских, сызранских, и наконец мой родной город.

Выхожу из вокзала. Все так, как было, только на привокзальной площади вырос огромный многоэтажный дом. Я все время ускорял шаг и уже не шел, а почти бежал. Вот и последний поворот с Рабочей на Садовую. От самого угла увидел свой забор и покосившиеся ворота, выкрашенные мною суриком еще много лет назад.

В тот вечер мы долго говорили с матерью, вспоминая трудные годы нашей жизни, пили чай из самовара с моими любимыми пирожками с картошкой. В маленькой комнатке, где прошли годы детства и юности, было по-прежнему уютно. В голландке потрескивали горящие дрова, а небольшое оконце мороз разрисовал замысловатыми узорами.

Утром решил посетить свой лесопильный завод. Шел старым, нахоженным путем.

С каким-то особенно торжественным чувством вступил на территорию завода в надежде увидеть кого-то из прежних рабочих, но на пути встречались незнакомые лица. Когда подошел ближе к первой раме[3], увидел широкоплечую сутулую фигуру. «Да ведь это дядя Степан», — подумал я.

Он стоял ко мне спиной, подготавливая к распилу очередное бревно.

— Здравствуй, дядя Степан! — крикнул я громко, чтобы мой голос дошел через шипящий звук пил.

Старик обернулся и несколько секунд безучастно смотрел на меня, а потом улыбнулся, снял рукавицы и неуверенно крикнул:

— Неужто Борька?

— Так точно, дядя Степан!

— Да ты откуда взялся?

— Приехал в отпуск.

— Ну и дела, ну и дела! В каком же ты чине ходишь, слыхал, будто в летчиках?

— Я и есть летчик, а звание — майор.

— Ну и дела, ну и дела! — покачал головой старик и, сказав своему помощнику, чтобы тот посмотрел за рамой, крикнул:

— Пойдем, в тепле поговорим!

В теплушке дед Степан рассказал, что директор завода товарищ Коровин ушел года три назад на партийную работу, что ходят слухи о скором закрытии завода, всю набережную будут расчищать, чтобы построить новую, красивую. По секрету рассказал и о том, что давно уже закрыли все шинки, приходится ходить на гору в магазин.

Забыл, значит, дед Степан те времена, когда мы, комсомольцы лесозавода, входившие в самарскую дружину «красной кавалерии», упорно боролись с шинкарями, расплодившимися в годы нэпа, и окончательно разделались с ними.

Когда все новости были рассказаны, я попросил у деда Степана разрешения пропустить несколько бревен через раму, вспомнить свою прежнюю профессию.

— Что же, если не забыл, валяй, только сними шинельку, а то как бы полы не запутались в роликах. Вот возьми спецовку моего сменщика.

Я снял шинель и взял брезентовую куртку.

— А ну, погоди, — вдруг остановил меня дед Степан, — это никак ордена? Да ты что же мне раньше не сказал? Ну и дела! Вот такой наш эскадронный в восемнадцатом получил, а это, видно, орден Ленина?

Я кивнул головой.

— Когда же ты успел?

— Я тоже воевал, дядя Степан.

— Уж не в гражданскую ли? — съязвил дед.

— Нет, вот только что с войны. В Испании воевал.

— Это где ж такое?

— Далеко, дядя Степан, за тридевять земель.

— Эка куда тебя нечистая носила!

Мы вышли из теплушки. Я взял цапку[4] и уверенно вправил первое бревно в ролики. Пилы врезались в древесину и выбросили маленькие фонтанчики опилок.

— Молодец, Борька! — крикнул дядя Степан. — Посмотрел бы на тебя твой покойный дед Иван Смирнов… Ведь это он установил эти рамы. Только он и мог управиться со шведскими машинами. Лучшего слесаря во всей Самарской губернии не сыскать было." — Дядя Степан помолчал немного и опять крикнул — В каком году с завода ушел-то?

— В двадцать девятом, добровольцем в авиацию, — ответил я.

— Значит, восемь годов прошло, как рукавицы снял. Ну и дела!

На следующий день в Куйбышев, как и уговаривались, приехал Саша Сенаторов. Выходим на улицу. Белыми мухами кружатся вокруг электрических фонарей снежинки. На одном коньке с гиканьем проносится мимо нас мальчишка. Возле соседнего подъезда никак не могут расстаться влюбленные.

— Хорошо! — говорит Саша, вдыхая полной грудью свежий волжский воздух. — Хорошо!

Несколько минут идем молча. Забирает морозец. Скрипит-поскрипывает снег под ногами. Очень хорошо!

— Вот и встретились… — произносит Саша.

И мы вспоминаем подробности наших первых встреч, вспоминаем Испанию, ее людей, бои за республику.

— Где они сейчас, наши друзья-испанцы? — спрашивает Сенаторов и сам отвечает: — Должно быть, сейчас летят на боевое задание, а может быть, только еще готовятся к полету. Не сомневаюсь в этом.

Воодушевляясь, Саша рассказывает о своем штурмане, о своем механике, о летчиках, об их беспредельной преданности республике, об их мужестве и честности. Я слушаю этот рассказ, и в памяти оживают образы моих друзей. Скромный, благородный Хуан… Веселый, общительный Маноло… Решительный, вдохновенный Клавдий. Далеко мы сейчас друг от друга, очень далеко! Но мы будем ждать хорошей весточки от наших боевых друзей.

Я говорю об этом Сенаторову. Он горячо соглашается со мной.

— Да! Да! — говорит. — Они еще дадут о себе знать. Мы еще услышим о них.

Неожиданно он останавливается. Мы долго молчим. Одни и те же чувства владеют нами, и тут не нужны слова. Потом мы снова идем. И вдруг Саша спрашивает:

— А где она, Испания, в какой стороне? Я что-то плохо ориентируюсь.

Мы вышли к городскому парку. Впереди набережная, и за ней белая лента Волги.

— По-моему, в той стороне, — говорю я и показываю за Волгу.

— Да, точно, — озирается Сенаторов. — Узнаю места, — тихо говорит он и смотрит в далекую темную даль.

Я верю — он видит Испанию. И я ее вижу.

Да, Испанская республика пала, пала под ударом значительно превосходящих сил. И немалую роль в этом сыграло предательство западных держав, покинувших в беде молодую республику. Фашистам удалось добиться своего. Народ отступил, но не сдался. И эта сила народного гнева, отбивавшая в течение двух с лишним лет натиск врага, впервые показала, что фашизм рано или поздно будет уничтожен. Конечно, он принес много горя и разрушений. Но народный гнев сильнее его.

Мне дорога Испания и тем, что именно там впервые я узнал, что такое боевое воинское братство — интернациональная дружба бойцов, объединенных одной великой и благородной целью. Эти дружеские узы нерасторжимы.

Я был всегда уверен, что многие мои боевые товарищи все эти годы видели и видят Испанию тем внутренним взором, помнят о ней той памятью сердца, которая с годами не тускнеет и не угасает. Я всегда думал о моих рассеянных по свету знакомых и незнакомых друзьях, товарищах по оружию и, конечно, даже и не мечтал с ними встретиться. Ну где и как это может случиться, когда с друзьями, живущими в Москве, и то иногда годами не встречаешься! Где уж тут увидеть товарищей из дальних стран!

Но на этот раз я ошибся, и еще как! Неожиданно мне позвонили и попросили зайти по важному делу. Шел, разумеется, нисколько не думая об Испании: уже больше четверти века мыслями я не расстаюсь с Испанией, однако дела мои, не только важные, но и повседневные, все-таки никак не были связаны с ней.

И вдруг предложение:

— В середине апреля в Италии состоится встреча ветеранов войны в Испании — бойцов интербригад. Нам кажется, вам стоило бы туда поехать…

Я почувствовал, как у меня забилось сердце. Неужели сбывается то, о чем я, кажется, и помышлять не мог?

Сбывается! Наш воздушный лайнер пересекает одну государственную границу за другой. Под нами уже Италия, только что стюардесса объявила: «Через сорок две минуты Рим», — а я все еще в мыслях о предстоящей встрече, о своих старых друзьях. Как они выглядят сейчас? О чем думают? О чем будут говорить?

Я думал об этом всю ночь. Не спалось. В распахнутое окно моего гостиничного номера врывался непрерывный металлический скрежет — это рабочие ремонтировали трамвайную линию. Но не спалось по другой причине. Я испытывал даже некое чувство благодарности к этим рабочим. Я понимал, что не они именно обеспечили проведение антифашистской конференции в своей стране. Но то, что тут не обошлось без участия рабочего класса, замечательной, сильной и влиятельной Коммунистической партии Италии, — в этом едва ли можно было сомневаться. Ясно же, что не правительство Фанфани позаботилось о ветеранах боев в Испании…

В этом легко было убедиться утром, когда мы вошли во дворец, предоставленный интербригадовцам для встречи. Запущенный, сто лет не мытый и не чищенный. Но он словно бы ожил и помолодел, когда в него вошли съехавшиеся из двадцати восьми стран седоголовые бойцы. Седоголовые, постаревшие, но поистине юные душой!

В зале заседаний и в прилегающих к нему помещениях шумные встречи, объятия. До заседания еще не меньше часа, а уже все собрались.

И вот один за другим поднимаются на трибуну интеровцы. Нет, они ничего не забыли, они все помнят. Помнят тебя, Мадрид! Помнят тебя, Сарагоса! Астурия, слышишь? И тебя помнят! Помнят и один за другим зовут на испанскую землю свободу. И мне в их речах слышится незамолкший грохот боев, а когда раздаются бурные рукоплескания, то кажется, что в зал врывается испанский ветер — жаркий ветер боев, ветер сражений.

Поднимаюсь на трибуну и я. Рядом со мной встает итальянский коммунист Герарди. Он переводит мое выступление. Мы только что с ним познакомились. Волнуюсь я. Волнуется Герарди. Зал долго и шумно аплодирует, и я отлично понимаю, что эти аплодисменты относятся не ко мне лично. Если бы эти аплодисменты сейчас услышали в моей стране, в моем Советском Союзе! Это аплодируют моему народу, который в трудные годы не оставил в беде республиканскую Испанию.

В перерыве ко мне подходит испанка. Она называет себя Тереса. Я понимаю, что это партийная кличка. Она просит меня сказать что-нибудь на пленку.

— Мы передадим ваши слова по радио нашим патриотам в Испании.

— Откуда передадите? — удивленно спрашиваю я. — Из Рима?

Тереса многозначительно улыбается; догадываюсь, что вопрос мой неуместен. И зачем спрашивать? Борьба продолжается. Именно в эти дни вся мировая пресса сообщает о том, что в Астурии, в Каталонии, в Мадриде и Валенсии поднялась новая волна забастовок. Я верю, что многие мои испанские боевые товарищи там, в колоннах бастующих, и, волнуясь, передаю им слова привета по радио.

Кончается конференция. Мы едем в Геную. Целым поездом. Генуя — итальянский город-герой, отличившийся в годы второй мировой войны. Здесь свято хранят гарибальдийские и партизанские традиции.

За окном вагона морось, серенький, пасмурный денек. Кто-то разочарованно говорит, что в плохую погоду генуэзцы не любят проводить массовые встречи. Может быть, и так…

Нет, все оказалось не так. Нас встретили с необыкновенным воодушевлением. Тысячи людей собрались под моросящим дождичком на одной из площадей, и тут начался волнующий митинг. Когда мы появились, вся площадь взметнула вверх крепко сжатые кулаки. Ораторов встречали и провожали громовым скандированием лозунгов против фашизма, против режима Франко. А когда митинг закончился, все построились в колонны и с транспарантами и боевыми песнями времен войны в Испании двинулись по главной улице города. Я шел во втором ряду, мы крепко держались за руки, и я не мог не вспомнить ту демонстрацию в Мадриде, когда, так же крепко взявшись за руки, впереди колонны шла мужественная компартия Испании.

— Посмотрите назад! — кричит кто-то из нашего ряда.

Я оборачиваюсь. Улица поднимается вверх, нам, передним, она хорошо видна. Полицейские власти разрешили демонстрантам занять только одну ее сторону, чтобы, так сказать, не нарушался порядок. Но генуэзцы установили свой порядок. Запружена вся улица. Полно людей на балконах. Отовсюду несутся приветствия.

Такой была эта встреча, о которой я мечтал долгими годами. Волнующей. Одухотворенной благородными чувствами и мыслями. И грозной. Кто-кто, а фашистские молодчики это отлично почувствовали, оскалили зубы. Я приведу скупые факты, они сами говорят за себя.

В ночь на тринадцатое апреля 1962 года, накануне открытия конференции ветеранов в Риме, в зал заседания проникли «неизвестные», подожгли трибуну и знамя республиканской Испании.

Четырнадцатого апреля перед дворцом собралась орава фашиствующих юнцов и пыталась спровоцировать столкновение с делегатами при выходе из дворца. В тот же день рано утром в районе дворца улицы были усеяны листовками, в которых всячески поносились коммунисты. Листовки заканчивались фразой: «Да здравствует Испания Франко!»

Пятнадцатого апреля в Генуе мы увидели на рейде испанский корабль.

Нисколько не сомневаюсь, что на этом корабле были привезены франкистские листовки и, конечно, с этого корабля передавалась радиоинформация о митинге и демонстрации в ставку Франко. После нашей демонстрации фашистские элементы пытались устроить свое шествие, но оно позорно провалилось. Генуэзцы просто разогнали этих «демонстрантов» за каких-нибудь десять минут.

Фашизм сопротивляется. Но дует, дует испанский ветер! И этот ветер сметет ненавистный трухлявый режим Франко. С этой верой мы, воевавшие в Испании, ехали на встречу в Италию. И эта вера в нас только окрепла.

Я верю, что сбудется еще одна моя мечта: я увижу Испанию свободной. Я еще пройду по твоим улицам, Мадрид!