Снова — и в последний раз! — над Мадридом
Снова — и в последний раз! — над Мадридом
Вскоре после праздника меня срочно вызвали в штаб и приказали немедленно перебазироваться в Мадрид, на знакомый аэродром Барахас. Жаль было расставаться с сенаторовцами, мы с ними сдружились. Но и Мадрид хотелось вновь увидеть.
Наши сборы недолги. Через полчаса Панас уже тащит к Маноло свой чемодан, потертый от времени и многих передряг. Нашему бравому шоферу придется добираться до столицы на своей машине.
— Итак, Маноло, на старые места! Признаться, я с удовольствием еще раз посмотрю Мадрид и полетаю над ним.
— О! А я увижу своих родных! — восклицает Маноло, укладывая вещи. — Своих знакомых!
О нашем перебазировании узнают сенаторовцы. Собираются на стоянке. Сенаторов озабоченно спрашивает меня:
— Чем объяснить, Борис, что вас опять отправляют на Центральный фронт? Ведь там пока относительно тихо.
— Говорят, что сейчас в Мадриде базируются всего две республиканские эскадрильи истребителей. Для Мадрида это маловато: и до Гвадалахарского фронта рукой подать, а на этом фронте схватки с фашистами в воздухе происходят почти ежедневно.
— Понятно, — вздохнул Сенаторов и протянул мне руку. — Ну что же, ни пуха ни пера вам, братцы!
Прощаемся со всей эскадрильей бомбардировщиков. Я уже сижу в самолете, когда Сенаторов подбегает к машине и, сложив ладони рупором, кричит:
— А все-таки в Самару-то поедем!
— Обязательно поедем, Саша! — кричу я ему в ответ, запуская мотор.
Летчики, авиамеханики, бойцы охраны машут нам руками: «Счастливого пути!»
Мы в воздухе. Реус отодвигается назад. Проходит минут сорок, и вдали уже виден Мадрид. Над городом нависли хмурые тучи. Осень преобразила знакомый ландшафт. Горы наполовину покрыты снегом. Там, где курчавилась зелень бульваров, тянутся темные полоски облетевших деревьев.
Вот и знакомый прямоугольник летного поля, окаймленный с востока серой лентой реки. С волнением смотрю я на Барахас — в памяти воскресают минувшие события. Как много здесь было пережито в первые дни воздушных боев! Именно здесь, на этом аэродроме, мы впервые познали и радость побед над врагом и горечь неудач. В небе Мадрида мы получили боевую закалку, приобрели опыт, который позволяет нам теперь с уверенностью смотреть в свое будущее.
Я приземляюсь и ставлю самолет на то место, где раньше стояла машина Александра Минаева. Остальные летчики заруливают на свои прежние места.
Освободившись от парашютов, сходимся в круг, закуриваем сигареты. Машинально достаю записную книжечку и делаю пометку: «Снова над Мадридом».
— Над Мадридом? — замечает Бутрым. — Но ведь мы только пролетели над городом. Боев-то еще не было.
— Будут, и еще какие! — возражает Панас. — Над Мадридом никогда не бывает «прохладно».
Предсказания сбываются уже на другой день. Пулеметные стволы накаляются с утра и не остывают до вечера. Мы вылетаем то на Гвадалахарский фронт, то ведем бои в районе Мадрида. Степень боевого напряжения та же, что была летом. Только дни стали значительно короче, и у нас появляется свободное время. В остальном все напоминает недавнюю жизнь. Поселяемся мы в том же Бельяс Артэс, в центре Мадрида. В комнатах все осталось по-старому. Висит даже фотография девушки, которую Александр Минаев когда-то вырезал из журнала и приколол над своей кроватью. Опустел только бассейн: холодно, не до купания. И нет старичка швейцара с его трогательными «уна, дос, трес…» Говорят, уехал в деревню, на покой.
Мадрид выглядит суровее прежнего. Каждый месяц войны откладывал на облике города свой отпечаток. Улицы опустели. Большинство магазинов закрыто. По дорогам беспрерывно проходят воинские части. Днем и ночью дежурят усиленные патрули. Три-четыре оставшихся во всем городе кинотеатра работают один-два раза в неделю.
По старой памяти мы как-то забрели в знакомое кафе «Алкала». Хозяин, увидев нас, рассыпался в комплиментах — еще бы, кроме нас, в холодном кафе не было никого.
— А где ваш квартет? Помните, был летом. Хорошо играли, особенно скрипач, — спросил Бутрым.
Хозяин вздохнул:
— Разбежались. Такое время…
Посидели немного, выпили по рюмочке коньяку и с удовольствием вернулись в общежитие. Там есть шахматы, шашки и даже целая стопка потрепанных книг на русском языке. Откуда мы их достали? Их раздобыл вездесущий, всезнающий Маноло. Надо иметь действительно огромный круг знакомых, чтобы разыскать в Мадриде не только произведения Щедрина, Толстого, но и непонятно как попавшие сюда журналы «Нива».
Вечером наши комнаты похожи на читальню. Но читать приходится не каждый день. Иногда мы так устаем, что только бы дойти до кровати — и спать, спать, спать…
Силенка у нас еще есть. Уже в первые три дня мы сбили три фашистских самолета. По одному на день — не так плохо. За это же время мы выполнили несколько разведывательных заданий. Правда, один из полетов чуть не окончился для нас трагически.
Эскадрилье предстояла сложная задача: произвести одновременно разведку нескольких дорог в тылу противника на Гвадалахарском фронте. Мы решили вначале лететь всей эскадрильей, а затем разойтись по разным направлениям. Благополучно дошли до развилки трех дорог в двадцати километрах за линией фронта и уже чуть было не разошлись по своим маршрутам, как вдруг один из летчиков резко развернулся. Десять «мессершмиттов» шли на нас в атаку.
Силы почти равные, это хорошо. Мы принимаем бой. Фашистские истребители рассчитывали на внезапность своей атаки. Теперь они растерялись, не сумели найти новый план боя и начали отходить в глубь своей территории.
Кажется, все нормально, можно продолжать полет. Но что это? Самолет Панаса снижается? Я лечу вслед за ним, подхожу к нему почти вплотную и вижу, что правая плоскость его самолета во всю ширину распорота вражеской пулей. Не глядя по сторонам, весь устремившись вперед, Панас настойчиво тянет к линии фронта. Распоротая плоскость уже вздулась, с ужасом я замечаю, как от крыла начинают отделяться куски верхнего покрытия: отлетел один кусок фанеры, другой, третий…
— Тяни, Панас! Тяни, дорогой! — кричу я, будто он может услышать меня.
Он тянет, тянет, вкладывая в управление машиной все свои силы, все свое умение, воюя за каждую сотню метров.
Половина крыла уже оголена и похожа на решетчатый скелет. Вот-вот самолет потеряет устойчивость и перейдет в бесформенное падение. Инстинктивно вся эскадрилья прижимается к нему плотнее: если бы можно было, как на земле, подхватить падающего человека, уберечь его, защитить!
Еще один кусок фанеры отрывается от плоскости.
— Спеши, Панас, не медли! — кричу я что есть мочи и в это же мгновение вижу, как он хватается рукой за край кабины и, пересиливая сопротивление встречного потока, ложится грудью на борт. Самолет резко накреняется, и в тот же момент Панас соскальзывает в бездну.
Где-то далеко внизу появляется белое пятнышко — купол распустившегося парашюта. Я даю сигнал Петру, чтобы он вел эскадрилью, а сам устремляюсь вниз. Парашют, распластавшись, лежит на земле. Панас с пистолетом в руке пробирается между огромных камней в сторону своей территории. Вокруг ни души. Увидев мой самолет, Панас, протестуя, машет рукой: «Уходи! Будешь кружиться надо мной — дашь противнику знать о моем местонахождении». Сообразив это, я сразу же улетаю вслед за эскадрильей.
Солнце уже заходило за горы, когда мы произвели посадку. Механик Панаса бегал от одного летчика к другому, спрашивая одно и то же:
— Скажите, он жив? Он не разбился? Вы видели его живым?
Маноло даже попросил разрешения поехать на тот участок фронта, где приземлился Панас, и разузнать все, что можно. Его поддержали:
— Езды туда не более трех часов. Пусть едет!
С Маноло отправился механик Панаса. И вот проходит три, шесть, восемь часов, а Маноло не подает никаких сигналов. Наступает утро. У всех один вопрос:
— Маноло не вернулся?
Часто смотрим на дорогу. И потому вначале не обращаем никакого внимания на показавшийся вдали самолет. Но самолет приближается к нам. Вот он уже с оглушительным ревом проносится над аэродромом. Ликуя, восторженно делает одну восходящую «бочку» за другой.
— Панас! Панас! — раздаются крики.
Самолет приземляется, и из него действительно вылезает Иванов.
— Что за чудо! — удивляются летчики. — Ты что, волшебник, что ли?
Панас рассказывает: минут через двадцать после приземления он встретил — республиканских солдат. Те тотчас же провели его к командиру, который выделил для летчика машину. Панас отправился на наш аэродром. Но по дороге вздремнул, а шофер спутал адрес и привез его на аэродром к нашим соседям. На счастье, у соседей оказались два резервных самолета. Панас спокойно переночевал, а полчаса назад вылетел к нам.
— Вот и все. Просто и хорошо! — заключает Панас.
Этот случай долго служит предметом оживленных разговоров, пока его не заслоняет другой, не менее острый эпизод, героем которого явилась уже вся эскадрилья.
Произошло это в один из декабрьских дней. Рано утром мы получили приказ штурмовать наземные войска противника. Быстро пересекли линию фронта. Подходя к цели, заметили справа и слева две группы немецких истребителей. Оглянувшись назад, я увидел вдали еще одну большую группу «фиатов».
Создалось весьма невыгодное положение. Принять бой почти немыслимо: это значит — наверняка будут потери. Но и уйти некуда.
Единственный выход — ударить по «фиатам». Эти, пожалуй, не выдержат. Разворачиваюсь навстречу итальянцам. Покачиваю крыльями. Поняв сигнал, летчики смыкаются в плотный строй. В этот момент ведущий «фиатов» в свою очередь покачал крыльями своим самолетам. Ого! Не собираются ли они идти в лобовую атаку? Ну что ж, тогда исход дела решат не пулеметы, а нервы. У кого они окажутся крепче, тот и выиграет.
И вот с огромной скоростью на одной высоте, лоб в лоб, самолеты начинают стремительно сближаться. Кто кого? Остается уже метров восемьсот. «Фиаты» не выдерживают, открывают огонь. Рановато! Мы пока не стреляем. Бить — так бить точнее!
Одна-две секунды — и настал наш черед. Одновременно хлынул огонь из всех пулеметов. Ведущий «фиат» вздыбился кверху, остальные брызнули во все стороны.
Кольцо разорвано. Смотрю по сторонам — немцы далеко и, кажется, не видят нас.
Вечером я записываю в блокнотик дату боя, помечаю: «Психическая атака» и задумываюсь: «Психическая атака… Противнику она стоила самолета. Мы возвратились на аэродром без потерь, но лишь только схлынуло возбуждение, вызванное боем, многие почувствовали страшную, гнетущую усталость. Нервы сдают…»
— Что они зачастили к нам? — недоумевает Панас. — За какие-нибудь три месяца целые три комиссии! Боюсь, нет ли здесь какого-нибудь подвоха.
Каждый приезд медицинской комиссии меня повергает в тревогу. Ахи и вздохи врачей относительно нашего здоровья становятся все откровеннее. У Панаса все чаще и чаще пошаливают нервы, Бутрым подозрительно кашляет, у меня после Сантандера побаливает грудь. Наши друзья-испанцы тоже выглядят отнюдь не здоровяками. Но ведь идет война, не на курорты же нас посылать, когда нужно воевать, воевать и воевать!
Однако кто их знает, что они думают, эти врачи. В последнее их посещение, осматривая меня, председатель комиссии, главный врач Ратгауз, сокрушенно покачал головой и как бы невзначай заметил:
— На днях мы были в летной школе, как раз после выпуска летчиков. Вот, я вам скажу, где здоровяки. Молодежь!
Как будто мы уже старики! Провожая врачей, я спросил председателя комиссии:
— Неужели нам запретят летать?
— Нет, нет, что вы! — запротестовал он. — Вы еще будете долго летать. Но всем вам необходимо отдохнуть, и отдохнуть основательно, а не так, как вы отдыхаете сейчас, урывками.
Прошло три дня, как комиссия покинула эскадрилью. Начинаем успокаиваться. И вдруг звонок — вызывают в аппаратную. Связист медленно читает распоряжение:
«Смирнову вылететь по готовности на КП. Птухин».
Тороплюсь. Лечу в Валенсию. Чувствую, что опять какое-то важное решение ждет нашу эскадрилью. На КП мне пришлось немного обождать. Советник был занят, а когда освободился, дружески спросил, как наши дела, и смотрел на меня так, будто я знаю, о чем пойдет речь.
Не люблю я эту отвлеченную фразу «как ваши дела?» Всегда за нею следует неожиданный поворот в разговоре.
— О наших боевых делах вы знаете, — отвечаю я.
— Я спрашиваю о другом. Как вы себя чувствуете? Как здоровье других летчиков?
— Здоровье нормальное. Чувствуем себя хорошо.
— Так и знал! — смеется Птухин. — Хоть бы один летчик признался, что чувствует себя неважно! — Командующий открывает ящик стола и достает мелко исписанный лист бумаги. — М-да… А между тем — читайте-ка!
Он передает мне акт медицинской комиссии. Внимание мое сразу же привлекают слова, подчеркнутые красным карандашом: «…Абсолютно необходим продолжительный отдых с прохождением соответствующего курса лечения… Иначе в ближайшее время многие летчики могут оказаться не способными к полетам ввиду крайнего физического и нервного истощения».
— Да, но…
— Никаких «но»! — внушительно прерывает меня Евгений Саввич. — Летная школа в Алкасарес выпустила новый, большой отряд испанских летчиков. Они заменят вас. Иначе и вы не сможете отдохнуть, и молодые летчики останутся не у дел. Сами знаете, машин у нас мало.
Я возражаю; как всякий пытающийся доказать недоказуемое, стараюсь быть изворотливым в своих доводах:
— Молодые летчики не обладают боевым опытом, целесообразнее было бы влить их в наш состав.
— На всех у вас не хватит машин, — просто отводит этот довод Птухин.
— Но мы не настолько устали!
— Вы уже знакомы с актом комиссии. По-моему, этот акт объективен.
Евгений Саввич смотрит на меня пристально и, мне кажется, с огорчением.
— Помните, — тихо говорит он, — мы не можем допустить, чтобы вы раньше времени вышли из строя. Вы еще понадобитесь.
Прошло несколько дней. По-прежнему с утра до вечера мы летали на боевые задания. О разговоре с советником я, конечно, рассказал своим друзьям. Так как я рассказывал в той же последовательности, в какой происходил разговор, то реакция слушателей менялась так же, как и моя: вначале негодование, возмущение, уверения в полном здоровье, затем постепенное согласие.
И вот наступает памятный день — двадцатое декабря. Утром меня вызывают к телеграфному аппарату. Волнуясь, смотрю на узкую белую ленту, испещренную точками и тире. Она медленно ползет из-под валика. Я тороплю телеграфиста:
— Читай!
И он читает:
— «Перегнать самолеты для сдачи. Посадка — Валенсия».
Отвечаю коротко:
— Понял, выполняю.
Кладу телеграфную ленту в карман и выхожу на аэродром. В последний раз поднимаю ракетницу и даю сигнал на вылет. Летчики врассыпную бросаются к своим самолетам. Усаживаюсь в кабину, обращаюсь к механику:
— Хуан! Передай инженеру — после вылета немедленно перебазировать все имущество на Валенсийский аэродром. Мы произведем посадку там. А ты, Маноло, позаботься забрать из общежития все личные вещи летчиков. И приезжайте скорее!
В последний раз мы над Мадридом. Проносимся низко, над самыми крышами, и разворачиваемся на Валенсию.
Я чувствую, что летчики недоумевают. Ведь я им не объяснил цели полета. Они думают, что это очередной боевой вылет, и не понимают, почему я держу курс на десять градусов восточнее, чем обычно, когда мы летали на Гвадалахарский участок фронта. Панас пристраивается ко мне и старается показать, что на Гвадалахару нужно лететь немного левее. Я улыбаюсь в ответ, отрицательно покачиваю головой и показываю рукой — идти прямо. Через несколько минут всем стало ясно, что мы летим не на фронт, а в тыл.
После посадки ко мне подбегает взбудораженный Панас:
— В чем дело, Борис? Почему мы прилетели сюда? Неужели пришло распоряжение?
— Да. Нам приказано сдать самолеты.
И вот наступил час расставания. Механики приехали на автомашинах ночью и, не ложась спать, принялись чистить, подкрашивать наши машины. Мы заблаговременно съездили в город, накупили механикам подарков. Кто знает, как сложатся обстоятельства.
Передаю подарок Хуану, он берет его машинально.
— Я многим тебе обязан, Хуан, — говорю ему. — И прежде всего тем, что сейчас живой и невредимый.
— О! Камарада Борес! Как я рад за вас! Вы увидите свою Родину — Советский Союз!
Из-за поворота дороги показывается автобус — едет наша смена. Мы идем навстречу молодым летчикам. Высовываясь из машины, они приветствуют нас: «Салуд, камарадас!». Объятия, поцелуи, возгласы. Что же это — прощание или встреча?
И то и другое. Минут пять назад я видел, как Бутрым и высокий испанец улыбались, похлопывая друг друга по плечу, а сейчас уже разговаривают серьезно, загрустили.
Панас стоит возле своего самолета и нежно гладит его рукой, словно живое существо. Рядом с ним — молчаливый, задумчивый испанец. Механик Панаса, потупясь, смотрит куда-то в сторону.
Если хотите хорошо расстаться — не затягивайте расставания.
— Товарищи! — говорю я. — Пора ехать.
— Подожди минутку, Борис, — просит меня Панас.
Он вытаскивает карандаш и смущенно выводит на борту самолета свое имя. Улыбнувшись, испанский летчик немного ниже вписывает «Хосе» и заключает оба имени в кружок.