Письмо к А.И. Кошелеву

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письмо к А.И. Кошелеву

Чтобы наши толки имели какое-нибудь разумное последствие, необходимо нам постоянно исполнять два условия: 1) ни на минуту не терять из виду самого зерна того предмета, о котором мы спорим. Иначе мы разбредемся в стороны и не одолеем собрать все сказанное нами в один общий итог; 2) мы ни на минуту не должны забывать, для чего мы спорим. Если для того, чтобы иметь удовольствие оспорить один другого, то лучше учись играть в шахматы, и давай спорить на шахматной доске. Если же мы спорим для того, чтобы согласиться, то эта цель стоит труда писанья. Но для этого надобно нам искать в мыслях и словах друг друга не того, что несогласно с нашими мыслями, а напротив, того именно, что у нас есть общего относительно предмета спора. Из этого общего должны мы стараться сделать такие выводы, которые бы обеими сторонами были приняты сочувственно. Тогда предмет разногласия сам собою разрешится, прилагаясь к этим выводам. Если же, вместо общего и согласно с ним, мы будем искать в словах противника того, с чем можно спорить, то ни спор наш никогда не кончится, ни вывода никакого мы из него не добудем.

Я написал эту диссертацию потому, что, мне кажется, ты был слишком спорлив в твоем ответе на мое письмо и я сам боюсь заразиться твоею манерою. Что, например, нам пользы рассуждать, какой смысл должно иметь слово китайство! Значит ли оно — считать свои частные понятия за единственные общечеловеческие, или оно значит — коснеть в старом и противиться новому, — во всяком случае рассуждение об этом и о подобных тому вещах может привести нас только к тому результату, что ты употребляешь это слово правильно, а я — ошибочно; но что ж из этого следует? Нам важно здесь не то, каково я рассуждаю или каково ты рассуждаешь, а важен нам здесь только предмет нашего рассуждения. Перечитывая письмо твое, с трудом могу удержать себя, чтобы не спорить о каждом пункте отдельно. Однако же это желание мое — доказать, что я прав, а что ты ошибаешься — совершенно исчезает во мне, когда я вслушиваюсь умом в другое желание — согласиться с тобою в единомыслии.

Прежде чем буду спорить, постараюсь отыскать, в чем мы согласны, чтобы тем удалить причины недоразумений.

Когда я говорю, что государственность народа должна быть проникнута его верою, т. е. Церковью, которую он исповедует, то это не значит, чтобы государство должно было покровительствовать Церкви. Покровительствуют низшему. Высшему можно только служить и, служа, правда, охранять, но только по его воле. Если ты скажешь, что под предлогом охранения государство иногда стремится господствовать над Церковью, то злоупотребление не уничтожает возможности хорошего употребления. Первое (злоупотребление) должно замечать, открывать, выставлять на общий вид и тем уничтожать. Но второе (правильное употребление силы государственной в пользу Церкви) нельзя не признать делом добрым.

Я не почитаю также хорошим делом, чтобы государство служило Церкви инквизиционным образом. Инквизиция соответствует логически только Римской церкви, смешав власть мирскую и духовную в одно нехристианское господство. Но в Церкви Православной инквизиционный образ действия должен почитаться еретическим, как монашеские ордена рыцарей, кавалерственные епископы и т. п. Потому в православных землях инквизиционные действия вредят Церкви; в папских государствах инквизиция, напротив, поддерживает здание церковное. В Южной Европе после XVI столетия только одна инквизиция могла удержать римское вероисповедание и усилить Реформацию. У нас, напротив, расколы родились прямо из инквизиционных мер и, может быть, до сих пор ими же усиливаются[1].

Также почитаю я противным Православной Церкви насильственное понуждение граждан к принятию благодати, таинственных Дарований Божиих. Церковь, напротив, во все времена боялась предавать Таинства недостойным, как бы отдать святыню на поругание или поведать тайну Господа врагам Его[2]. Если это делается, то как противное Церкви, а не как согласное с нею или полезное ей.

Также не полезно Церкви, а противно ей, когда ее употребляют как средство для государственных или мирских целей, злоупотреблением присяги и т. п.

Также противно Церкви, когда она поставляется в какую-нибудь зависимость от мирского устройства государств, когда духовенство обращается в чиновничество и т. п.

Но все это противно Церкви христианской только тогда, когда она находится во всей чистоте Православия. Римской же церкви, как я сказал, это не только не противно, но прямо требуется ее характером светско-духовным. От нее-то, от римской ереси, распространились эти смешанные понятия, вместе со многими другими заблуждениями, в некоторых и православных странах. Но ревность к чистоте веры должна требовать, вместе со многими другими, очищения и этих понятий, касающихся отношений Церкви к государству. И теперь именно пришло время, когда это очищение наших понятий от еретических примесей особенно необходимо, потому что натиск иноверия и безверия так силен, что уже почти не осталось ни одной мысли общественной, политической, нравственной, юридической или даже художественной, которая бы более или менее не была запачкана и измята неправославными руками, в которых она побывала.

Потому если с этой точки рассматривать книгу Vinet, т. е. как противудействие тем ложным понятиям об отношениях Церкви и государства, которые распространились из Римской церкви, даже ко многим лицам православного исповедания, то, конечно, нельзя не сказать, что в этом отношении чтение этой книги может быть очень полезно. Также, я думаю, весьма полезно может быть чтение этой книги у нас и потому, что возбудит в умах такой вопрос, который спит и которому пора, очень пора проснуться.

Но этим должно ограничиться то, что я могу сказать в пользу Vinet. Кажется, этого не мало, и ты можешь быть доволен. Я надеюсь, что ты, видя, как охотно я отдаю справедливость твоему приятелю в отношении практического применения, захочешь и мне отдать справедливость в том, что я не могу согласиться с ним в тех основных началах, из которых он выводит свои требования. Или, лучше сказать, не могу я согласиться с ним не потому, чтобы его основные начала противоречили моим, но потому, что основных начал у него не нахожу никаких, твердых, определенных, ясно согласных. Нахожу у него смешение всяких начал смотря по тому, что ему для его декламации кажется на ту минуту эффектнее. Так, не поставив ясного определения ни Церкви, ни государству, как я сказал в прошедшем письме, он говорит иногда как вещь общехристианскую то, что может относиться к одному виду протестантства. Иногда относит к государству вообще то, что можно отнести только к государству, слепленному из разнородных кусков, как Соединенные Штаты. Во многих местах декламирует он о том, как вера должна проникать во вес отношения людей, и потом, рядом с этими возгласами и как бы забывая их, декламирует против того, чтобы государство находилось в каком-либо определенном отношении к вере, господствующей в народе.

Ты, защищая его и опровергая меня, делаешь свое построение понятий об отношении государства к Церкви, но также по примеру своего приятеля Vinet говоришь очень горячо, часто остроумно, но не ищешь для своего построения твердого материала. Ты говоришь: «Государство — не устройство общества, а самое общество». И, сказав это, сейчас же упрекаешь меня в луи-бланстве[3]и спрашиваешь: «Разве государство обязано мне доставлять хлеб, богатство, сведения — словом, все нужное для земной жизни?» За этим следует выходка о том, что «не следует на государство возлагать отеческие, наставничьи или какие бы то ни было распорядительские обязанности в отношении граждан». Я не буду спорить против этой выходки, но не умею согласить ее с тем положением, что государство — не известное устройство, но самое общество.

«Церковь, — говоришь ты, — не есть устройство общества, ибо общественный элемент входит в нее как второстепенный. В ней первое — человек, т. е. лицо. В государстве все — общество; в Церкви все — человек». Но если для нее человек — все, если она обнимает его вполне, то как может она делать это, не определяя характера его отношений к обществу? Неужели общество магометан или жидов будет иметь одинакие нравы с обществом христиан? Или общество квакеров — одинакие нравы с обществом латинцев? Если бы лютеране, латинцы, кальвинисты и англиканцы устроили — каждые — свою жизнь совершенно последовательно своим убеждениям, то неужели каждое общество не имело бы своих особенных нравов и обычаев, сообразных особенности своих убеждений?

Ото всех от них отличалось бы общество православное, т. е., разумеется, согласное с своим основным учением. Но если вера народа имеет такое тесное соединение с его нравами и обычаями, то как же не будут иметь к ним никакого отношения его законы? Конечно, завоеванием или какими-нибудь подобными несчастными обстоятельствами могут и по большей части действительно накладывают на народ законы, несогласные с его нравами, обычаями и верою; но разве то, что бывает, закон для того, что должно быть?

Против этого отношения государственного устройства к нравам и убеждениям народа ты говоришь: «Где же такое государство (где бы народ был связан одина-кими убеждениями)? Такого государства не только нет и никогда не было, но ты его даже и в воображении создать не можешь». Но я думаю, что до XVI века[4] все государства Европы были таковы, что народы в каждом были одинакой веры. Но особенно древняя Россия в этом отношении может служить образцом единодушия и единомыслия народного, воплощавшегося в нравы и обычаи народные и если не успевшего (по причине внешних исторических условий) выразиться в его правительственной государственности, то выразившего, по крайней мере, свои требования во многих отношениях государственного законодательства. Впрочем, я думаю еще и то, что даже теперь никто не имеет права смотреть на Россию иначе, как на государство православное, а если Бирон или кто из немцев когда-нибудь и смотрел на нее иначе, то никогда не смел в этом признаться.

Императрица Екатерина в своем манифесте, которым она объявляла о низвержении Петра III и о своем восшествии, говорит, что Император Петр III дошел до того, что намеревался даже со делать господствующею в России верою лютеранскую, отчего каждый верный подданный государства должен был помышлять о пролитии его крови. Конечно, не я могу одобрять слова ее, но они, однако же, показывают, как она понимала единство России и ее веры; и хотя сама была неверующая, но никогда не смела признаться в том. И как же может измениться характер православной России оттого, что она покорила под свою власть несколько миллионов католиков и несколько миллионов протестантов, евреев, магометан и большое количество язычников?

Если б они покорили Россию, тогда только могла бы она утратить господство православного духа в своем законоустройстве и в своем правительстве. Если же, сохрани Бог, в России когда-нибудь сделается что-нибудь противно Православию, то все-таки будет враждебно России столько же, сколько и вере ее. Все, что препятствует правильному и полному развитию Православия, все то препятствует развитию и благоденствию народа русского; все, что дает ложное и не чисто православное направление народному духу и образованности, — все то искажает душу России и убивает ее здоровье нравственное, гражданское и политическое. Потому, чем более будет проникаться духом Православия государственность России и ее правительство, тем здоровее будет развитие народное, тем благополучнее народ, и тем крепче его правительство, и, вместе, тем оно будет благоустроеннее, ибо благоустройство правительственное возможно только в духе народных убеждений. Если оно будет не того духу, то непременно будет стеснять свободное его выражение в жизни и слове под предлогом толерантства и, стесняя его, само будет стесняться им и утверждаться против него только насильственно, боясь каждой тени духа общественного, как привидения из другого мира.

Ты говоришь: «Церковь и государство едины и тождественны только в человеке, и то только в его таинственном центре. В проявлении же в мире они совершенно различны и общего ничего не имеют». Но мы сейчас видели, что у них общего — нравы и обычаи народа, которые происходят из его убеждений, веры, и с которыми должно согласоваться его законное устройство. Но, кроме нравов и обычаев народа, все его общественные отношения составляют также общую середину между Церковью и государством, происходя, более или менее, из одной и требуя от другого себе гласного утверждения или по крайней мере свободного развития, не стесняемого противоречащими законами.

«Церковь, — говоришь ты, — на земле — гостья; государство здесь — житель, владыка». Но если Церковь — гостья званая, то потому именно ее и угощать следует, чтобы она не оставила не заботящегося о ней хозяина! «Ее вся цель — Жизнь Будущая, ее правила — вечные и безусловные». Это правда, но потому-то она и не может покориться требованиям здешней жизни, потому-то и должно покориться ей государство, которого «цель — жизнь здешняя, а правила — временные, условные». Неужели нехорошо здешнюю жизнь устраивать сообразно нашим понятиям о Будущей?

«Вера, — говоришь ты, — есть дар свыше и, вместе, самое свободное, самое самобытное действие человека, потому ее нельзя перенести на государство; следовательно, как же может быть государство христианское — православным?» Но как же ты это понимаешь? Государство может быть языческое, может быть иудейское, магометанское и только не может быть христианское?

«Для государства, — говоришь ты, — верою служит общественное мнение, которое есть сумма вер человеческих в посредственном, временном их проявлении». Для чего же ты хочешь, чтобы государство сообразовалось лучше с этим временным, часто ошибочным проявлением народных убеждений, а не с самим источником их? К тому же, говоря: «Сумма вер», а не «Вера», ты непременно хочешь под словом государство понимать или Соединенные Штаты, или Австрию, т. е. случайный или насильственный слепок разногласных народностей. Но такое соединение разногласий, которые воюют, встречаясь друг с другом, и силятся разорваться при первой возможности, — не может идти в пример гармонического устройства государства.

Ты продолжаешь: «Общественное мнение устанавливает общественную нравственность, по существу своему временную и условную, — единственное правило для государства; следовательно, оно должно быть нравственным». Я не понимаю здесь силлогизма. Почему же единственное правило для государства должна быть только временная нравственность, происходящая из случайного и временного общественного мнения? Отчего не та — не временная и не случайная — нравственность, происходящая не из случайной прихоти общественного мнения, но прямо из веры, господствующей в государстве? Может быть, впрочем, что здесь-то именно и заключается узел всего различия между нашими мнениями, по крайней мере в отношении к их практическому применению.

Для тебя главное основание государства, причина его такого или такого направления и образования — одним словом его душа — есть общественное мнение, или мнение большинства. Для меня душа государства есть господствующая вера народа.

Но подумай: право господствования большинства не сведется ли, в последнем результате, к праву сильного? Конечно, и при твоем, и при моем понятии о государстве должно предположить в нем возможность такого оборота вещей, при котором грубая эгоистическая сила господствует над разумом и убеждениями народа. Но при моем предположении это может случиться только обманом или явным насилием, т. е. беззаконно. При твоем предположении это будет законное господство партии, превосходящей по количеству или по силе. Вследствие этого неизбежно надобно будет признать понятие Геге-лево, что всякое правление в государстве равно законно, только бы стояло, и всякая революция равно законна, только бы удалась, и правление то беззаконно, которое свергнуто, и революция беззаконна, которая не удалась. Эти-то безнравственные убеждения и привели Европу к теперешнему ее положению. Но в вопросе об отношении государства к Церкви ты идешь гораздо дальше Гегеля. Он видит тесную связь между ними, которую ты не признаешь.

Ты кончаешь письмо свое словами: «В действительном мире между этими противуположностями (между Церковью и государством) нет примирения, так сказать, — моста; и потому они не могут ни сидеть вместе на одном престоле, ни подчинять себя один другому». Не противоречат ли эти слова тому, что ты сам говорил сейчас же прежде о том, что общественное мнение и общественная нравственность служат именно этими примирительными мостами между верою и государством?

Прежде еще ты говоришь: «Для общества нет ничего вечного; все для него, как и оно само, временно и случайно; вечность существует только для человека — не как гражданина, а как лица. Государство, которое захочет служить вечности, должно принять или устав Василия Великого[5], или иное подобное учреждение, но в обоих случаях оно перестает быть государством». Я думаю, что тут есть какая-нибудь ошибка в твоих выражениях. Ибо не может быть, чтобы ты в самом деле думал, что цель государства должна быть только временная и случайная, а все вечное к нему не относится. Тогда для него и в нем не существовало бы ни справедливости, ни нравственности, ни святости законов, ни достоинства человека, ни духа народного и пр., но только удобное и полезное для временных целей. Тогда, способствуя всеми мерами к развитию благосостояния физического в народе, оно должно всеми также зависящими от него мерами заглушать развитие духовное, как могущее быть иногда прямо противно этим временным целям земного благосостояния. Хотя бывали, может быть, правители государств, которые имели подобные убеждения, но, кажется, никто не смел их громко выговаривать.

Если ты скажешь, что против такого угнетательного направления правительств ты обезопасил себя другим требованием, именно тем, что государство, как ты говоришь, «должно доставлять нам одно: возможность приобрести все, что нужно для земной жизни, и пользоваться спокойно этим приобретением, т. е. свободу». Это хорошо на словах, но почему же ты думаешь, что государство, которое существует с какою-нибудь мелкою земною целью, послушается твоего требования свободы? Понятие о свободе политической есть понятие относительное и отрицательное, и только на нем основывалось бы и для него существовало бы общество. Как и чем удержишь ты эту свободу в таком устройстве, которое не признает другой законности, кроме господства большинства, т. е. перевеса силы? Если же в это относительное и отрицательное понятие о свободе политической мы захотим вложить смысл существенный и положительный и назовем ее уважением к свободе нравственной и к достоинству человека, то такое понятие непосредственно происходит из начал религиозных; и если ты хочешь, чтобы государство признало его, то оно должно признать и производящие его начала за свое законное основание. Признать святость нравственного лица нельзя, не признавая святости вечных нравственных истин, которых источник и средоточие есть вера. Потому, только возникая из веры, и ей подчиняясь, и ею одушевляясь, может государство развиваться стройно и сильно, не нарушая свободного и законного развития личностей и так же свободно и живительно согласуясь с духом народа, проникнутого тою же верою.

Здесь оканчиваю я письмо мое, любезный друг, но не ответ, ибо надеюсь продолжать в Калуге. Но письмо это дошло до того пункта, на котором кончилось первое и с которого оно было отодвинуто твоим нападением. Следовательно, эти три письма (два моих и одно твое) составляют одну половину вопроса, т. е. об отношении государства к Церкви вообще. Вторая половина будет рассматривать эти отношения в особенности, т. е. какая система верования соответствует какому устройству государства. Здесь-то и заключается настоящее зерно моей мысли. Потому если напишешь на это письмо ответ, то не сообщай его мне прежде окончания моего письма. Остаюсь и прочее…

<Октябрь-ноябрь 1853 года>