34. Первые повесть и рассказы А. И. Солженицына, опубликованные в журнале «Новый мир»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

34. Первые повесть и рассказы А. И. Солженицына, опубликованные в журнале «Новый мир»

Взгляды А. И. Солженицына на самобытность России отразились в его литературных произведениях, начиная с самых ранних, опубликованных в журнале «Новый мир»: «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «Случай на станции Кречетовка», в его неопубликованных в Советском Союзе больших романах: «Раковый корпус», «В круге первом», «Август 1914», а также в его публицистических статьях и произведениях: «Бодался теленок с дубом», «Архипелаг Гулаг», «Из-под глыб» и других. Прежде всего, мне хочется обратить внимание читателей на то, как были первоначально встречены советской литературной критикой произведения А. И. Солженицына, опубликованные в журнале «Новый мир».

Рецензии на повесть Солженицына дали почти все центральные газеты СССР. В газете «Правда» в номере от 23-ХI-1962 года, то есть почти сразу после выхода повести в свет, рецензию написал один из ведущих официальных литературных критиков того времени В. Ермилов.

Учитывая, какой поворот в нашей партийной и советской печати произошел вскорости после этой рецензии по отношению к писателю А. И. Солженицыну, я счел необходимым дать из этих рецензий подробные выписки.

«В нашу литературу, — писал В. Ермилов, — пришел писатель, наделенный редким талантом, и, как это свойственно истинным художникам, рассказал нам такую правду, о которой невозможно забыть и о которой нельзя забывать, правду, которая нам смотрит прямо в глаза. Иван Денисович Шухов, герой повести, колхозник, солдат Отечественной войны, человек уже немолодой, отбывающий десятилетний срок заключения в лагере. Какое же преступление он совершил? В начале войны попал он в немецкое окружение, пробыл два дня в плену, бежал, крался по болотам, чудом добрался до своих, и вот за это приговорен.

Вопиющие беззакония подобного рода связаны не только с судьбой главного героя, но и с другими судьбами, проходящими перед нами в повести…

Народный склад мышления, речи, пронизывающий всю повесть А. Солженицына, с особенной убедительностью подчеркивает противонародную направленность извращений, связанных культом личности. Произвол и жестокость — спутники культа — были направлены против людей труда, против народа, вот о чем, прежде всего, говорит повесть «Один день Ивана Денисовича». Сталин не верил в массы, пренебрежительно относился к ним».

Как же следует сочетать мысли, высказанные Ермиловым на страницах органа ЦК КПСС в отношении людей труда, с мыслями, высказанными Кочетовым относительно «правдивого» показа человека труженика и «лакировки»? «Литературная газета» поместила две рецензии на повесть А. И. Солженицына. В номере от 22-ХI статью Г. Бакланова под заголовком «Чтобы это никогда не повторилось» и А. Дымшица «Жив человек».

Газета «Известия» поместила статью К. Симонова «О прошлом во имя будущего», и «Московская правда» в номере от 8-ХII-1962 г. ««Во имя будущего».

Так же, как и В. Ермилов, все авторы рецензий отмечали появление нового выдающегося художественного таланта, а также огромное значение повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» для разоблачения культа личности Сталина и для морального оздоровления народа.

«А кто виноват? — спрашивал критик А. Дымшиц и отвечал. — Читаешь его, и кажется, что раздвигаются рамки повествования об одном дне одного лагеря, и встает вопрос о природе того явления, на котором лежит вина за преступные уродства в недавней жизни нашего общества».

Писатель К. Симонов писал, что:

«Не лишним будет вспомнить здесь…, что бесстрашно сказать об этом страшном прошлом у нас нашли в себе решимость люди, безгранично любящие свой народ и безгранично верящие в его нравственную силу и красоту, а ожесточенно сопротивлялись этому люди, не любившие своего народа и не верившие в его нравственную силу…

Рано или поздно история и литература не оставят в тени ни одной из сторон деятельности Сталина. Они уже начали это делать, и они честно и до конца расскажут и о том, каким он был на самом деле».

Писатель Г. Бакланов писал:

«Среди прочих условий, помогавших Сталину творя беззакония оставаться непогрешимыми, было и то, что сами мы верили, убеждали себя верить не очевидным фактам, не себе, а ему. Он знает, он мудрый: если так делает он, значит, в этом есть высший смысл. Эта слепая вера не только поддерживалась, но возводилась в некую заслугу. Сделать впредь такую слепоту невозможной, вытравить из душ остатки того, что поселил в них культ личности, — задача не легкая и не быстрая. И тут огромную роль должна сыграть наша литература, говорящая народу правду».

Литературный обозреватель газеты «Московская правда» И. Чичеров писал:

«Отношение к этой повести, мне думается, лакмусовая бумага. Тот, кто не принимает (а уже слышатся голоса в спорах «А зачем это вообще? Мы ведь все это знаем. Зачем об этом писать, ведь это материал для наших врагов! То-то они уж обрадуются», или еще острее: «Это спекуляция на разоблачении культа личности. Зачем конъюнктурно смаковать? Ни к чему! Знай себе и помалкивай…»), тот, по моему мнению, не видит ее огромного художественно-политического значения в деле морального оздоровления народа и должен спросить себя: а не сидят ли во мне остатки культа личности?»

Некоторые из критиков сделали также ударение на том, что имеет большое значение для будущего, и что Солженицыным было только упомянуто, но не развито. Наиболее полно это выразил критик И. Чичеров:

«Мне хотелось бы сделать писателю критическое замечание более существенное: повесть была бы еще сильнее, еще крупнее и значительнее, если бы в ней более подробно и глубоко был развернут образ-характер кавтораранга, Буйновского или «высокого старика». Может быть, этот старик и не был коммунистом. Но он был интеллигентом. И уж, наверное, старым коммунистом был тот, кто спорил с Цезарем. Но трагедия таких людей почему-то мало интересовала писателя… Беспокоит меня в повести и отношение простого люда, всех этих лагерных работяг, к тем интеллигентам, которые все еще переживают и все еще продолжают даже в лагере спорить об Эйзенштейне, о Меерхольде, о кино и литературе и о новом спектакле Ю. Завадского…

Порою чувствуется авторское ироническое, а иногда и презрительное отношение к таким людям…»

Как видим, литературный критик И. Чичеров уже в первом прочитанном им произведении почувствовал неприязненное отношение А. И. Солженицына к советской интеллигенции вообще и к коммунистической интеллигенции в особенности. Он не понял еще, в чем причина такого, я сказал бы нарочитого презрения Солженицына к этой категории людей.

«Очевидно, — писал Чичеров, — были в лагере интеллигенты-бедолаги, которые были достойны такого отношения, но ведь были и другие».

То, что думал Солженицын по этому поводу, было неясно тогда не только Чичерову, но и всем критикам и, в частности, Твардовскому. Только через несколько лет, после того, как Солженицын выступил не только как писатель, но и как борец против коммунизма, стало ясно, что не случайно в повести «Один день Ивана Денисовича» он отвел такое место интеллигенции. Советскую интеллигенцию ленинского и послевоенного периода он не считает интеллигенцией. Он называет ее «образованщиной». По его мнению, русская интеллигенция после ликвидации монархии исчезла, а новая советская интеллигенция не усвоила те достоинства, которыми отличалась старая русская интеллигенция. Поэтому ставку на возрождение русской нации он связывает не с интеллигенцией, а с простым народом.

В сборнике «Из-под глыб» А. И. Солженицын писал:

«Если обвиняют нынешний рабочий класс, что он чрезмерно законопослушен, безразличен к духовной жизни, утонул в мещанской идеологии, весь ушел в материальные заботы, получение квартир, покупку безвкусной мебели, в карты, домино, телевизор и пьянку, то намного ли выше поднялась образованщина, даже и столичная? Более дорогая мебель, концерты более высокого уровня и коньяк вместо водки… Не оправдаешь центровую образованщину, как прежних крестьян, тем, что они раздроблены по волостям, ничего не знают о событиях общих, давимы локально.

Интеллигенция во все советские годы достаточно была информирована, знала, что делается в мире, могла знать, что делается в стране, но отворачивалась, но дрябло сдавалась в каждом учреждении и кабинете, не заботясь о деле общем».

Опровергая указанные утверждения А. И. Солженицына, журналист Б. Шрагин, автор книги «Противостояние духа», писал, что «интеллигенция во все советские годы не была достаточно информирована. Ей всегда выказывалось недоверие. Достаточно информированы были высшие чиновники, работники партаппарата и «органов», у которых образованность была не главным их пороком. Интеллигенция во все советские годы была разобщена — не в том смысле, как крестьяне, а именно как мыслящая часть общества: она лишена была средств свободного обмена идеями и сведениями, разбита на мельчайшие атомы взаимным недоверием и страхом».

Противопоставление народа интеллигенции, которое Солженицын сделал в сборнике «Из-под глыб», давно устарело и потеряло социальный смысл. Сам Солженицын в своем романе «В круге первом» обрисовал это с исключительной глубиной. Он писал:

«Как тем, как образованным барам ХIХ-го столетия, образованному зеку Нержину, чтобы спуститься в народ, не надо было переодеваться и нащупывать лестничку: его просто шурнули в народ, в изорванных ватных брюках, в заляпанном бушлате, и велели выполнять норму. Судьбу простых людей Нержин разделил не как снисходительный, все время разнящийся и потому чужой барин, но как сами они, неотличимый от них равный среди равных.

И вот когда отпала причина переживать комплекс вины перед народом, когда отпали привилегии, представляемые образованностью, исчезла внутренняя потребность в идеализации «простых русских людей», Нержин понял, что спускаться ему было дальше незачем и не к кому. Оказалось, что у народа не было перед ним никакого сермяжного преимущества…

…Зато были они слепей и доверчивей к стукачам. Были падче на грубые обманы начальства. Ждали амнистии, которую Сталину было труднее дать, чем околеть. Если какой-нибудь лагерный держиморда в хорошем настроении улыбался — они спешили улыбаться ему навстречу. А еще они были намного жадней к мелким благам: «дополнительной» прокисшей стограммовой пшенной бабке, уродливым лагерным брюкам, лишь бы чуть поновей или попестрей.

В большинстве им не хватало той точки зрения, которая становится дороже самой жизни. Оставалось быть самим собой. Отболев в который раз таким увлечением Нержин — окончательно или нет? — понял народ еще по-новому, как не читал нигде: народ — это не все, говорящие на нашем языке, но и не избранные, отмеченные знаком гения. Не по рождению, не по труду своих рук и не по крылам своей образованности отбираются люди в народ.

А — по душе.

Душу же выковывает себе каждый сам год от году. Надо стараться закалить, отгранить себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то стать крупицей своего народа».

Рассматривая позицию Солженицына, изложенную им в сборнике «Из-под глыб», Б. Шрагин считает эту позицию неверной, ибо именно из среды образованных людей родилась оппозиция правительству. Ни образование, ни «образованщина» не виновны в том, что произошло в нашей стране. В этом повинна бюрократия, которая использовала образованных людей.

Что бы ни говорил Солженицын о трусости, продажности, своекорысти «центровой образованщины», и как бы ни было справедливо то, что он говорит, — все же когда он решил обратиться с увещеванием, чтобы «жили не по лжи», пришлось призывать ее же, «образованщину». Ибо к кому же все относится — не писать ни единой фразы, которая искажала бы правду, не повторять таких фраз ни в качестве учителя, ни в театральной роли, не изображать ни живописно, ни скульптурно, ни фотографически, ни технически, ни музыкально ни одной ложной мысли, не приводить руководящих цитат, «к кому же все это относится, спрашивает Б. Шрагин, если не к образованщине?

Но и призыв этот, в сущности, запоздал, потому что невозможность лжи уже давно осознана. И не только осознана, но привела к рождению независимой, по мере сил правдивой, хотя и подпольной культуры. Да и в мужественных открытых действиях нельзя сказать, чтобы был недостаток. И именно из среды «образованщины», из среды советской интеллигенции — писателей, художников, ученых, учителей, инженеров, врачей вышли те, кто пошел на открытый конфликт со сталинским режимом.

В противоречии со своими патриархальными взглядами, отраженными в произведениях: «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор» и др., Солженицын написал два рассказа, напечатанных в журнале «Новый мир» в № 1 и № 7 за 1963 год: «Случай на станции Кречетовка» и «Для пользы дела». В рассказе «Случай на станции Кречетовка» Солженицын показал драму советской молодежи, изуродованной марксистской идеологией. Фактически он с большой художественной силой показал то, что было в действительности и чего сам Солженицын не смог понять до сих пор.

Привожу отрывок из статьи моей дочери Е. Абрамович «Читая Солженицына», написанной в 1964 г., но не опубликованной: «Поколение 1930-х годов сочетало в себе веру в чистоту, высокую цель революции с мучительным переживанием действительности — трагедии, проходившей перед его глазами, и им не понятой.

Действительно, в молодежи тридцатых годов не было раздвоенности, опустошенности, безверия. Она шла следом за отцами с той же верой и твердостью, хотя обстановка уже коренным образом изменилась, и вокруг нее происходила одна из самых страшных трагедий.

Величайшим следствием революции было то, что она разрушила стену, отделяющую человека от мира. Человек ощутил себя частью всего человечества. Счастье человечества стало потребностью души.

Маркс неопровержимо доказал, что грядущие равенство и свобода неизбежны и близки, еще один последний, решительный… Но это никоим образом не означало отказа от личности, от творчества. Наоборот, только теперь, сбросив тесную кожуру своего мирка, человек узнал то, что раньше было доступно гениям — радость творчества. Он обретал, а не терял. Вот в этом и было все дело. Обретал мысли. Горизонт. Масштаб. Силы. Серый солдат империалистической бойни, плясавший под пулями на окопе от переизбытка неведомых ему самому сил, открывал, что он может командовать дивизией, бить ученых генералов: он открыл в себе необычные, неожиданные силы, узнал, что он может все — даже «в мировом масштабе». Открыв мир, он открыл себя. И в этом также было величайшее следствие революции.

Сталин сумел использовать взлет революционного самоотречения, доведя чувства и представления, рожденные революцией, до той крайности, до той точки, где они превращались в свою противоположность.

Все, что происходило только потому, что оно происходило в советской стране, стало объявляться исторической необходимостью, не подлежало обсуждению: в нашей жизни не могло быть ошибок.

Так вульгарно трансформировалось представление о законах исторического развития. Необходимость партийной дисциплины, требование подчинить свою волю и интересы интересам партии и революции переросли в требование во имя революции отказаться от морального права самостоятельно мыслить во избежание совершения ошибок. То есть, отречься от своей личности, стать винтиком, необходимой деталью огромной, непостижимо сложной мировой машины. И люди поверили, что во имя революции, для нее, они должны отказаться от себя. Отказаться от права решать судьбы мира, оставив за собой только право самоотверженно служить во имя их. Они не замечали, не подозревали, что, помогая Сталину совершить такую подмену принципов, они этим предали революцию.

Для молодого поколения, выросшего в эту пору, эти требования к революционеру были несомненными, истинными — иного они не знали. Для героя Солженицына Васи Зотова нет границы между ним и миром. Судьба мира — это и есть его судьба. Он не имел имущества и «не хотел бы его иметь никогда», но даже близкие люди — жена, ребенок — все не так важно, как то, что происходит с революцией.

А происходило страшное — немцы наступали на родину революции, были уже под Москвой. Вася Зотов и в этом он целиком принадлежит своему поколению, ощущает свою жизнь именно так: «Если Ленина дело падет в эти дни, для чего мне останется жить?».

Вася не фанатик. Его ненависть к фашистам, его ненависть к вору Саморукову в основе своей глубоко революционная, сознательная. И вместе с тем, — Вася отличается от старшего поколения большевиков. Он стал взрослым в тридцатые годы, когда в жизнь властно вошел произвол, однако, коварно прикрытый броней слова «необходимость».

Коллективизация сопровождалась жестокостью и насилием. Но так учил вождь. Очевидно, так было необходимо.

Миллионы людей, среди них всем известные коммунисты, оказались врагами народа, террористами, шпионами. Это невозможно было понять. Это было необъяснимо. Но нельзя было сомневаться в этом.

Так в жизнь Васи Зотова вошло и стало привычным понятие — непонятная необходимость. Вася привык считать необходимым то, смысла чего не понимал. Исчезла граница между врагом и неврагом. Одно слово, ошибка не только юридически, но, что гораздо опасней, в сознании людей стало убежденно признаваться опасным преступлением.

Именно страх ошибиться объясняет психологию Васи Зотова. Он боится верить себе, боится верить своим глазам. Мир становится неясным, зыбким, непостижимым. Васе необходима опора — гарантия от ошибок. И она воплощается для него в Сталине. Великий марксист, он безошибочно постигает смысл происходящего. Он отливает только ему безусловно доступную истину в железные формулы, и задача Васи только не отступать от них. В его сознании живет уверенность в том, что все происходящее имеет высший смысл, логически подчинено какому-то историческому закону, и, если он не видит этого смысла, то просто по недостатку марксистского образования, по слабости мысли. Жизнь Васи принадлежит революции, так же, как жизнь Левинсона или Павла Корчагина. Но если те обрели в революции веру в свое право решать, действовать во имя ее, Вася Зотов в другое время, в сталинскую эпоху запрограммированно направлен на то, чтобы отказываться от своего здравого смысла, и свой долг марксиста видит в том, чтоб самоотверженно отдать себя чужой воле. В его психологии становится естественной жестокость — готовый жертвовать собой, он, не задумываясь, оправдывает жертвы другими ради непонятной необходимости. Это психологически делает его бессильным даже тогда, когда жизнь будит у него сомнения. Вася Зотов, который не сомневаясь принимает то, что окружает его, наталкивается на одно из самых больших противоречий: Сталин просчитался, ожидая, что война пойдет победоносно на территории агрессора — фашисты под Москвой. Как это могло случиться?

Сталин ошибался? — возникает перед Васей страшный вопрос.

Страшный потому, что если это так, значит, не существует непогрешимой опоры. Значит, все, очевидно, должно быть иначе? Но что такое на самом деле это все? Понять его — значит, понять, что-то, что кажется незыблемым и необходимым — произвол, что вождь и величайший теоретик — диктатор, узурпировавший власть, что то, что кажется высокой теорией, полно ошибок, бездарности и преступлений, а то, что выдается за неопровержимые факты, ложь и клевета.

Это все «слишком огромно для того, чтобы в тот момент обычный человек мог его себе представить и постичь. Вася только смутно чувствует себя на краю страшной опасности — усомниться, отвергнуть и посягнуть следовательно, в представлениях того времени — стать врагом. Вася в ужасе останавливается и ищет прежнее равновесие.

Сомнения не пробуждают в нем ни мыслей, ни желания разобраться — они только пугают его, и он, как еретик за библию, хватается за «Капитал» К. Маркса. Потому что в нем воспитано рабское догматическое отношение к марксистской теории. Теория призвана подтвердить заранее известную истину, но ни в коем случае не руководить действием, практической деятельностью. Между теорией и жизнью стоит единственный ее истолкователь — Сталин.

Вася не сомневается, что ошибка Сталина — не ошибка. Просто он, Вася, не постиг сложный ход мыслей вождя. Чтобы понять Сталина, надо проникнуть в дебри теории. А так как он заучил, что «Капитал» — главная марксистская книга, значит, стоит ему прочесть хотя бы первый том, как он станет мыслить как марксист, и ему откроется ход мыслей Сталина, которого он просто так постичь не может.

Вася Зотов с его трагической верой в то, что раз так делается, значит, это имеет высший смысл, и «Капитал», в котором он ищет истину несовместимы. Вася не может ничего почерпнуть у Маркса. Даже если ему покажется, что то, что, как он считает, противоречит жизни, он будет думать, что не понял чего-то, что он ошибается.

Вася убежден в своей личной ответственности за судьбу мира, он самоотверженно готов отдать всю жизнь во имя блага человечества, он хочет понять суть исторических процессов, он рассуждает, он мыслит в масштабе мира и читает «Капитал». И чем выше он чувствует свой долг революционера, чем важнее для него революция, тем больше его страх ошибкой ей навредить, тем выше не рассуждающая готовность слепо следовать за вождем для пользы дела. И это объективно делает его вредным обществу — пособником произвола и насилия. Получается парадокс: путевой обходчик — глухой старик Кордубайло, который не читал «Капитала» и не мучился мировыми проблемами, а руководствовался народным чутьем — видит жизнь верней: просто делает то, что нужно, и не делает того, что не нужно. У нас нет никаких сомнений в том, что попади актер Тверитинов в руки Кордубайло, он благополучно доехал бы до своей части и воевал бы против фашистов. Для Васи же, убежденного в том, что кругом полно скрытых врагов, одного слова оказывается достаточным, чтобы заподозрить актера, и чем актер симпатичнее ему, тем больше его страх быть коварно обманутым, оказаться пособником шпиона. И именно этот страх совершить ошибку — гонит и слепит его: он передает актера в НКВД слепо, не ведая, что это означает, не зная, что он увеличивает жертвы произвола.

Однако у нас не остается подозрения в корысти Васи. С его точки зрения, он спасает революцию. В каждом из нас сидит Вася Зотов, и, может быть, до конца нам не изжить его никогда.

То, что его подвиг — ужасная подлость — это трагедия времени. Именно в этом заключается смысл рассказа и точное раскрытие сути реального явления жизни.

В рассказе «Для пользы дела», Солженицын, очевидно, под влиянием разоблачения Сталина на XX и ХХII-м съездах партии, показал эту тему совсем по-иному, как тему начавшегося процесса борьбы с явлениями этого уродливого духа, с людьми, оставшимися от эпохи Сталина. Очень интересно отметить, что здесь впервые у Солженицына появляется тема протеста, возмущения, а под конец — и неизбежной борьбы. И весь рассказ окрашен солнцем, светом. Это не гнущий стискивающий мороз «Одного дня», не дождливый осенний фон «Случая», не серая атмосфера «Матренина двора» — это звон юношеских голосов, солнце, свет. Люди впервые не только не сомневаются, не веря собственным глазам, пугаясь своих мыслей, как лейтенант Зотов. Они возмущаются, протестуют, имеют свое принципиальное мнение, отстаивают его, верят себе и в себя».

В рассказах и статьях Солженицына о марксистской идеологии проявилась двойственность его как писателя и философа. Если в рассказах он показал себя как гениальный писатель, сумевший художественными средствами отразить всю глубину предательства Сталина, увлекшего молодежь «коварной» идеологией на путь преступлений против своего народа, то в своих статьях он проявил полное свое бессилие и неспособность понять, что эта идеология ничего общего не имела с марксизмом, что Сталин предал не только молодежь, но и революцию.

Создается такое впечатление, что в момент, когда Солженицын работал над этим рассказом, у него появились надежды на то, что после XX и ХХII-го съездов партии в общественной жизни России может произойти перелом в сторону оздоровления общества и возрастания роли личности, очищения от всего того, что уродовало жизнь народа.

И мне думается, что если бы в это время журнал «Новый мир» напечатал его произведения «Раковый корпус», «В круге первом» и другие, даже с некоторыми цензурными искажениями, Солженицын мог бы стать одним из попутчиков советского общества. Наверное, ведь в молодости, до войны, он разделял общее отношение советских людей к Ленину, как пишет он сам. Но для этого надо было бы, чтобы «оттепель» перешла в весну, в лето, чтобы жизнь доказала правоту революции. Может быть, Солженицын не стал бы коммунистическим писателем, но в нем не укрепилась бы та во многом слепая ненависть, которая так овладевает им в его самой политически острой книге «Архипелаг Гулаг».