Приоткрытая дверь в мастерскую (статья в журнале Нева)
Приоткрытая дверь в мастерскую
(статья в журнале Нева)
Статья Евгении Оскаровны Путиловой в литературном журнале «Нева» (Август, 2008)
В своей последней книге «Приоткрытая дверь» Пантелеев размышляет о том, почему исследователи его творчества считают, «будто все мое собрание сочинений — это что-то вроде одного большого автобиографического романа». Для доказательства перечислялись и «Республика Шкид», и «Ленька Пантелеев», и «Наша Маша», и многие рассказы, и литературные портреты («Горький», «Маршак», «Шварц», «Тырса»), и дневники военных лет; к этому нужно добавить и «Приоткрытую дверь». Задаваясь вопросом: «Правы ли критики, считавшие меня автором одной автобиографической темы?», он отвечает, по существу, положительно. Да, все, что в его литературной жизни «более или менее удавалось», основано было, как правило, на его «личных наблюдениях и переживаниях, порой очень глубоко запрятанных в подсознании, ‹…› в основе всякого стоящего сюжета каждый раз лежало нечто подлинное, испытанное, пережитое». Вместе с тем, признается писатель, не в меньшей степени испытывал он то, «что Гёте называл Lust zum fabulieren — радость придумывания (а древние обозначали еще точнее: раздольем выдумки)». И все-таки гораздо важнее было «подлинное, испытанное, пережитое». Но это «подлинное» требовало выражения, определенной формы, и не случайно продолжение мысли писателя: «Другое дело, во что превращалось иногда под твоим пером это пережитое». Пожалуй, в этом и заключается самый интересный, самый важный вопрос, именно потому, что сам жизненный материал, который охватил Пантелеев в своем творчестве, велик и разнообразен.
Интересный ответ содержит уже первая книга «Республика Шкид», написанная двумя бывшими правонарушителями, всего два года назад покинувшими «Школу социально-индивидуального воспитания им. Ф. М. Достоевского». Пантелеев не раз вспоминал, как легко, без всяких затруднений написалась эта лихая мальчишеская повесть. Два «сламщика» (так назывались в Шкиде друзья), за спиной которых еще недавно стояли темное прошлое, улица, голод, война, заперлись в крохотной комнатке Гриши Белых, накупили пшена, сахара, махорки, составили план, поделили тридцать две главы поровну и принялись за дело. Казалось, им ничего не надо было придумывать, они едва успевали записывать то, чем еще была переполнена их душа, и яркие, острые, драматические, а порой и трагические события шкидской жизни ложились на страницы книги. Работа заняла всего два месяца. Но в эти два месяца уже проявились способности авторов к интересным творческим решениям. Не просто так набросали они тридцать две главы, не просто спорили о каждой из написанных, независимо от того, кто был ее автором, ибо сам материал был чрезвычайно непростой. Шкида жила приливами и отливами, взлетами и падениями, и непросто было уловить и передать этот причудливый ритм. Неординарная, подчас неуправляемая жизнь Шкиды вряд ли уложилась бы в какой-нибудь сюжет, и авторы нашли единственную адекватную форму: они выстроили книгу из отдельных глав, как будто даже и не связанных между собой, каждую главу посвятив какому-нибудь одному захватывающему, особенному событию (одни названия чего стоят: «Великий ростовщик», «Кладбищенский рай», «Нат Пинкертон действует», «Роковой обед», «Бисквит из Гамбурга», «Переселение народов», «Монашенка в штанах», «Мокрая идиллия»).
Они нашли и точную форму для построения каждой главы: внутри там все идет как бы по кругу — начало, взлет, кульминация, финал; круг завершается, начинается новая глава о совершенно другом событии. Придумал какой-то шпаргонец издавать свою газету, за ним увлекся другой, третий, и вот уже постепенно начинается газетная лихорадка, дошедшая до того, что шестьдесят шкидцев издают шестьдесят газет: все издатели, ни одного читателя. Но постепенно все входит в свои берега, и Шкида бросается в другое увлечение. Появился неизвестно откуда-то, за столом, паучок Слаенов. Очень быстро опутав всю Шкиду долгами, он не только стал там хлебным королем, но заодно и расколол всю дружную шкидскую семью на тех, кого он роскошно подкармливал, и на тех, кто голодал. И здесь возникает своя кульминация, когда старшие, сытые, должны решить вопрос, кто же они на самом деле, — и эта ситуация разрешается по справедливости. Разрешается и самая буйная ситуация, когда Шкида превращается в государство Улигания, когда «буза» доходит уже до самого апогея и когда с большим трудом Шкиде удается возвратиться в свои берега. Мы привели в пример три совершенно разные, ничем сюжетно не связанные между собой главы, с колоритными героями: Купец, Цыган, Японец, Дзе, Янкель, Ленька Пантелеев. Но вот что самое удивительное: закрывая книгу, мы ощущаем ее цельное сюжетное построение, читателю открывается жизнь Шкиды не в отдельных ее эпизодах, а в ее поступательном движении, в ощущении тех благотворных перемен, которые произошли и со всей школой, и с каждым ее воспитанником.
Горький назвал повесть молодых авторов «преоригинальной, веселой, жуткой» и как особенную удачу отметил «монументальный» образ заведующего Шкидой Викниксора. «Для меня эта книга — праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей». Горький посмотрел на книгу глазами художника (именно поэтому в двух письмах авторам он указал на многие их промахи). Казалось, как можно было иначе увидеть книгу? Однако одновременно с этим взглядом появился совсем другой. Критика педагогическая оценила повесть как документальную и дала жесткую оценку и методу воспитания в Шкиде, и деятельности не справившегося со своими профессиональными задачами ее заведующего. Замелькали слова «воскресшая бурса» (Н. К. Крупская), «факты давят на авторов, явления не типизированы» (Д. Тальников) и позднее как вывод: книга есть «добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи», констатирующая полное бессилие заведующего школы «перед небольшой группой сравнительно легких и способных ребят» (А. С. Макаренко).
Так авторы впервые столкнулись с проблемой «правды и вымысла». Обвинения, касающиеся чисто педагогических вопросов работы с трудными детьми, нападки в адрес заведующего школой ошеломили их, и они посчитали, что «общественные интересы обязывают их высказаться». В примечаниях к пятому изданию «Республики Шкид» (1931) они подтверждают: да, они «не ходили за правдой и не фотографировали ее врасплох», они и не помышляли ни о каком документе, а создавали художественное произведение и никогда не думали, что к их книге «приклеят марку документа». За книгу дважды заступался и сам заведующий школой Виктор Николаевич Сорока-Росинский. Он тоже посмотрел на книгу взглядом художническим и заметил, что авторы «вовсе не претендовали на роль летописцев школы имени Достоевского» и смело соединили «факты с вымыслом и прозаическую действительность с поэтической фантазией» (1927). Уже много лет спустя в неоконченной рукописи «Школа имени Достоевского», внимательно прочитав все отзывы, вплоть до статьи А. С. Макаренко «Детство и литература (1937), он меньше всего упрекает авторов повести за нападки на его работу. Шаг за шагом рассматривая жизнь школы и свою работу в ней, он понимает, что молодым литераторам «не так легко было прощупать педагогические принципы школы» сквозь «одеяния художественного вымысла». Он прекрасно понимает, что авторы Шкиды «ни в какой мере не могли, да и не стремились нарисовать объективную картину жизни школы»: у них были «свои художественные задачи». Он снова повторяет свое положительное отношение к повести.
На обложке книги стояли два имени: Гр. Белых и Л. Пантелеев. Книга пользовалась неслыханным спросом, и вплоть до 1936 года, когда был репрессирован Григорий Георгиевич Белых, ежегодно переиздавалась. Откуда, почему возникло сначала прозвище Ленька Пантелеев в Шкиде, а потом на все последующие годы литературной работы писателя псевдоним Л. Пантелеев? Таков был порядок в Шкиде, что каждый новоприбылой получал прозвище: зоркий глаз беспризорника выхватывал какую-то особенность его внешности или поведения. Когда на втором году жизни Шкиды туда привели новичка по имени Алеша Еремеев, имя знаменитого налетчика, вора и рецидивиста 1920-х годов Леньки Пантелеева было хорошо известно в Питере. Особенным восхищением пользовалось оно у беспризорного мира, ибо действия налетчика отличались особой дерзостью, и еще он имел привычку небольшую сумму отправлять в какое-нибудь учебное заведение, расписавшись: «С почтением к наукам». В первый же день пребывания в Шкиде Алеша Еремеев так славно, с точки зрения ребят, отличился, что за ним сразу же закрепилась кличка Ленька Пантелеев, да, вероятно, не столь уж важен был этот день, сколько история того, как и почему он оказался в Шкиде.
Алексей Иванович Еремеев родился в Петербурге 22 августа 1908 года в доме № 140 по Фонтанке, у Египетского моста. Детство его прошло в состоятельной семье, с боннами, нянькой, гувернантками, горничной. И, однако, его детские годы никак нельзя было назвать «золотыми». В лучшей, первой, главе повести «Ленька Пантелеев», посвященной детству (эту главу можно было бы издавать отдельной книгой), он передал ощущение трудной, подчас непереносимой атмосферы в доме, постоянных ссор между отцом и матерью. Уж слишком различны были эти два человека. Иван Афанасьевич (в повести Иван Адрианович) происходил из старинной старообрядческой торговой семьи, отличавшейся суровыми законами, и сам был человеком тяжелого, деспотического характера, а в пьяном виде был и вовсе несносен.
Мать, Александра Васильевна (в повести Александра Сергеевна), тоже выросла в купеческой семье, но дом был веселый, шумный, оживленный, полный народа. Добрая, веселая, с легким характером, знавшая музыку, любившая писать письма, она вошла в совершенно чужую для нее среду, и жизнь повернулась к ней тяжелой неприглядной стороной. И, однако, читая эту первую главу, понимаешь, почему Ленька так любил своего отнюдь не ласкового отца. Еще в детстве он угадал в отце человека высшей честности и порядочности, человека, способного на великодушные и щедрые поступки. К тому же в детстве узнал он из чьих-то рассказов о героическом поступке отца (отец не только никогда об этом не говорил, но пришел в ярость, когда увидел в руках у сына журнал, со страниц которого и глядел на мальчика его юный отец в военной форме). Дело было задолго до появления Леши на свет. В 1904 году против воли родителей Иван Афанасьевич стал служить в армии. Во время русско-японской войны молодой хорунжий выполнил нелегкое поручение и, раненый, обливаясь кровью, доставил пакет по назначению. Был отмечен: получил личное дворянство и орден Владимира с мечами. Мог сделать и карьеру, но подал в отставку и вернулся к тому делу, которым занимался, — к торговле лесом, но и этого дела тоже не любил. Фигура отца, его характер, его поведение будут постоянно беспокоить и интересовать писателя, хотя отец исчез из его жизни, когда Алеше было лет семь-восемь. То воображение мальчика поразит эпизод, когда отец в порыве безоглядной щедрости сбросит свою новенькую бекешу на плечи бродяги и пьяницы; то, обмирая от ужаса, будет он свидетелем того, как в ресторане, куда отец взял Леньку, отец не только не встал после того, как молодой офицер предложил всем встать и выпить за здоровье государя императора, но, напротив, еще демонстративно поставил свой бокал на стол. Всего несколько слов произносит Иван Афанасьевич в рассказе «Собственная дача» (из книги «Дом у Египетского моста»), но какие! Весь дом, особенно дедушка (отчим отца), потрясен тем, что на летней прогулке с нянькой им навстречу ехал открытый экипаж, в котором находились августейшие особы, и на коленях одной из сестер сидел цесаревич Алексей, встречей с которым давно уже бредил мальчик. И — о, радость, о, восторг, мало того, что поставленный на колени Алеша отдает честь своему тезке, но и тот, заметив верноподданническое приветствие, изящным движением тоже «отдал честь» мальчику. Сколько восторгов, сколько сладких чувств, какие немыслимые мечты вызвало это событие у всех, пока не приехал отец и не охладил все восторги: выслушав рассказ без большого интереса, похмыкал, усмехнулся и сказал: «Честь можно было бы отдать и не вставая на колени». И еще один урок, когда Алеша, отправляясь с мамой в Гостиный двор, был потрясен видом стоящего у ворот маленького офицера с Георгиевским крестом и с восторгом смотрел на этого уже успевшего отличиться «героя», в ладную фуражку которого сердобольные барыни бросали и бросали серебро. Какое страшное потрясение испытывает Алеша, когда отец с презрением называет этого «героя» стрелком и дает сыну урок чести, урок, запомнившийся на всю жизнь.
А жизнь круто сразу же изменилась, когда в 1918 году мама (ей посвящены необычайно теплые страницы в повести «Ленька Пантелеев») с тремя детьми уехала из голодного Питера сначала в Ярославль, к бывшей няньке, чтобы подкормиться. С этого времени закрутилась, пошла неровными путями жизнь Алеши. Он потерял семью, сначала возникла какая-то ферма, где не было никакой еды и ее заведующий давал детям уроки воровства. А потом пошло одно за другим, и Алеша Еремеев пополнил собой те бесчисленные стаи беспризорных, которые бродили по дорогам России, добывая себе пищу и ночлег самыми изощренными способами. Как-то я спросила у Алексея Ивановича, залезал ли он в чужой карман. «Нет, — ответил он, — аристократическое воспитание не позволяло. А в остальном, что ж… И в детских домах побывал, и за решеткой случалось находиться, и в отделениях милиции отсиживался. А потом по путевке попал в Шкиду». В связи с повестью «Ленька Пантелеев» опять чрезвычайно интересно обратиться к проблеме «правды и вымысла». Сначала не было вовсе никакой повести, а была написанная в 1939 году для Детгиза небольшая автобиография. После войны, в 1951 году, писатель снова вернулся к «Леньке», работал над повестью много лет и создал большое полотно, где описал события, наиважнейшие для страны и лично для него, начиная с 1918-го и кончая 1921 годом, когда он снова вернулся домой. «Ленька Пантелеев» — самая большая повесть писателя, на ее страницах возникают многие десятки героев, то лишь промелькнувших, то надолго запомнившихся, необычайные перемены и повороты в судьбе героя. Казалось бы, память и писательское чутье выявляли самое главное, самое существенное, и из этого главного должны были бы и возникнуть и жизнь страны, конечно, увиденная лишь глазами подростка, и история его трудного пути. Они возникли. И все-таки не случайно сам автор был недоволен этой книгой, вероятно, потому, что на автора повести давило время, что-то приходилось недоговаривать, а что-то и прибавлять. Позднее Алексей Иванович признавался, что теперь бы написал в этой книге многое иначе[11].
По собственному признанию писателя, он учился примерно в пятнадцати или шестнадцати учебных заведениях, но ни одно из них не окончил. С самого детства он много и запойно читал, читал все подряд, что попадалось под руку. Настоящая школа началась после Шкиды, когда он попал к Маршаку. В блестящих очерках «Маршак» и «Шварц», написанных уже после смерти самых близких его друзей, он многое рассказал не только о них, но и о себе. В очерке «Маршак» проявилось в полной мере сочетание портрета его учителя и старшего друга и своей включенности в этот портрет. Казалось бы, общаясь с Маршаком какие-то годы чуть ли не ежедневно, участвуя с ним в далеких и близких поездках и потрясенный могучим талантом и необыкновенной личностью этого человека, он мог бы написать, глядя на все влюбленными глазами, тем более что повествование ограничено двадцатыми — тридцатыми годами, когда у Маршака еще не было ни дачи, ни машины, ни орденов и когда Софья Михайловна, зная его рассеянность, напоминала ему, куда она положила ему деньги на билет на трамвай. Рядом с художником, который так беззаветно и самозабвенно служил своему делу, возникает под пером Пантелеева и другой человек, о котором он пишет с юмором, с удовольствием, о промахах и незадачах своего друга, настроение которого могло меняться то так, то эдак. Возникает портрет человека, одаренного способностью к колоссальной духовной работе, человека неправдоподобных знаний и работоспособности, — но в различных проявлениях его характера. И отнюдь не только Маршака раскрывает автор в этом портрете, но еще больше самого себя. Он прекрасно понимал, что до встречи с Маршаком у него не было никакого систематического образования: сегодня он читал, скажем, Апухтина, а назавтра сонеты Петрарки, а потом подряд Джека Лондона и Мережковского. Теперь он начал проходить свой первый университет. Маршак открыл ему по-настоящему русскую, мировую и народную поэзию, открыл так, «будто он снял со всего этого какой-то колпак, какой-то тесный футляр, и вот засверкало, зазвучало, задышало и заговорило то, что до сих пор было для меня лишь черными печатными строчками». Далеко не просто давался молодому человеку этот университет, далеко не все понимал он из вдохновенных объяснений Маршаком каждой поэтической строчки, но он слушал, мычал что-то, кивал головой «и постепенно набирался уму-разуму». Маршак ввел Пантелеева в круг замечательных писателей, художников, музыкантов. Так из этого очерка вырисовывается не только мастерски нарисованный портрет Маршака, но не в меньшей мере огромная часть биографии Пантелеева, и сам очерк, по существу, становится автобиографическим, охватывающим жизнь писателя за достаточно значительный период.
В 1931 году несколько ленинградских писателей задумали издание детского альманаха. М. Зощенко предложил, чтобы в книге были собраны рассказы о героях[12]. Пантелеев тоже дал согласие написать рассказ на предложенную тему, но поначалу и понятия не имел, о чем он будет писать. А в результате получился один из лучших его рассказов «Пакет». Долгое время он не знал, как, откуда сложился, возник у него сюжет о красноармейце Пете Трофимове и его комической и одновременно драматической истории с доставкой пакета в штаб. И только через двадцать пять лет он понял, откуда возник у него сюжет этого рассказа и открывает этот, по существу, феномен в книге «Приоткрытая дверь». Он делится воспоминанием о том, что первый воинский подвиг, о котором он узнал в своей жизни, был подвиг его отца. И мы, знакомясь с биографией Ивана Афанасьевича Еремеева, из короткого сообщения о нем имеем представление о подвиге молодого хорунжего. Теперь Пантелеев пишет об этом намного подробней: как молодого казачьего офицера послали с важным донесением в штаб русского командования, как по дороге напал на него японский кавалерийский разъезд и как он, раненный навылет в грудь, отбился от неприятеля и, обливаясь кровью, вовремя доставил пакет, куда требовалось. Позже, «когда отец лежал в полевом лазарете, адъютант генерала Куропаткина привез ему боевой орден — крест св. Владимира. Было это на Пасху 1904 года». Писатель не сомневается: «именно эту, кровно близкую историю незаметно подсунула мне моя память», а ведь тогда, в 1932 году, думал, что пишет «из себя». И вместе с тем с удивлением он думает о том, как «вольно и бесцеремонно разделалось мое воображение с фактами жизни». Да уж русско-японская война превратилась в гражданскую, хорунжий сибирского полка — в рядового бойца буденновской Конной армии, Владимирский крест с мечами и бантами — в орден Боевого Красного Знамени и т. д. И Пантелеев заключает: «…сознательно я не решился бы так поступить, это казалось бы мне кощунством — и по отношению к отцу, и по отношению к герою». Так причудливо переплелась в творческом воображении писателя «кровно близкая» история его отца с событиями совершенно другой эпохи, с другими людьми. Думается: к отцу у него всегда было особое отношение, и подвиг отца навсегда вошел в плоть и кровь его воображения, с самого раннего детства, и искал выхода. Под пером Пантелеева возникает совсем иной образ, потому что, бессознательно взяв за основу оставшийся в его памяти сюжетный мотив, он вынужден был поместить его совсем в другой контекст.
Некоторыми сюжетными и стилистическими особенностями «Пакет» напоминает сказку об этаком красноармейском Иванушке-дурачке и о его встрече с врагами, которые, как во всякой сказке, изображаются столь же глупыми, сколь и жестокими, и наружность у них на человеческую не похожа. Смешно смотреть на их испуг, когда им кажется, что Петя вместе с пакетом и язык свой проглотил — ведь как им от генерала попадет! В «Пакете» комическое служит выражению своеобразного мышления героя. И это его качество органично проявляется в языке Пети Трофимова: его фразеология, лексика становится той первоосновой, на которой строятся его характер и облик. В детстве Петя был пастухом, потом работал в городе плотником, потом его взяли во флот, потом он стал участником революции. Ну, а где-то уж совсем позже его учили читать и писать. Петя неграмотный, но за свои двадцать четыре года он успел нахвататься разных слов и понятий, в результате чего образовалась, как писал Чуковский, «речевая нескладица», отражающая и ранний этап «речевого развития масс». Чаще всего Петя говорит грубоватым языком, где перепутались городская и деревенская лексика, любит ввернуть к месту и не к месту замысловатое словечко: «Ты, — говорю, — Гоголь-моголь!» Знакомя Буденного со своим товарищем, Трофимов старается придать своим словам самую элегантную форму: «Товарищ Буденный! — говорит он. — Позвольте вам познакомить моего лучшего друга». Нужно уничтожить пакет, и Петя размышляет: «…все-таки ведь бумага — не ситник. И не какое-нибудь блеманже». Душевная чистота Пети Трофимова, его готовность любой ценой выполнить задание, да и самый ход сюжета, где красноармеец дважды попадает то в свой лагерь, то в чужой и оба раза ему угрожает смерть — в сочетании с простонародной живописной речью, невольно вызывающей веселый смех, — все это позволило К. Чуковскому обнаружить в этой повести главную особенность мастерства писателя — «мускулатуру таланта».
В той же «Приоткрытой двери» Пантелеев делится историей еще нескольких своих рассказов. Зимой 1941 года редактор журнала «Костер» попросил его написать рассказ «на моральную тему» и добавил: «О честности. О честном слове». И вот, вспоминает он, по пути домой стало что-то мерещиться: широкий купол Покровской церкви в петербургской Коломне, садик за этой церковью. Там однажды, когда еще гулял он с нянькой, подбежали к нему мальчики старше него и предложили играть с ними в войну. А его поставили часовым, взяв с него честное слово. Этот случай Пантелеев приводит как самый простой, когда надо было лишь переменить время, себя сделать не участником, а свидетелем события, но найти такой поворот, чтобы придать этому рассказу серьезное, жизненно важное звучание. А между тем о рассказе много спорили: не дурак ли мальчишка? Чего он зря стоял? Его обманули, а он, выходит, глупее этих, которые и старше его, а теперь еще и смеются над ним? Актуальность этого рассказа для писателя несомненна.
Еще одна автобиографическая история, вызвавшая к жизни замечательный рассказ. У писателя появилась племянница Иринка, но так как и маму ее звали Ирина, дядюшка вздумал дать ей другое имя — Людоед: в одном из рассказов Зощенко одна молодая мама стала так звать свою маленькую дочку. К странному имени в доме вроде даже привыкли, но в памяти остался экспромт, подаренный Иринушке:
На Грибоедовском канале
Жила особа юных лет,
Ее родные называли
Ужасной кличкой Людоед.
Хотел я к ней приехать в гости.
Боюсь я только одного:
Что от меня оставят кости,
Очки — и больше ничего.
И вот эта Иринушка-Людоед однажды прочитала вместо «яблоко» — «тыблоко». Эта маленькая случайность стала поводом для рассказа «Буква «ты»», одного из самых сильных произведений, заставляющих задуматься о своеобразии детского сознания, о сложностях постижения родного языка ребенком и о непростой роли учителя в этом важном деле.
С темой «Дети и война» связано несколько автобиографических рассказов и один из самых сильных — «Маринка». Конечно, рассказывая историю своей маленькой приятельницы Маринки, не уезжавшей из блокадного Ленинграда, и историю опасной работы перевозчика Мотьки («На ялике), Пантелеев прибегает к вымыслу, к необходимости выстроить разрозненные факты в полное драматизма повествование. Но сколько любви, сколько благодарности слышится в этих рассказах: получается так, что присутствие детей в этом страшном городе придавало силы взрослым, служило им опорой, спасало от отчаяния. Материалом для этих рассказов послужила собственная жизнь Пантелеева в блокадном Ленинграде, и на этом факте следует остановиться подробнее.
Когда автор этой статьи работал над первой своей книгой о Пантелееве[13], Алексей Иванович рассказал следующее: в 1941 году, перед самой войной, он перенес операцию. Дважды стоял он перед медицинской комиссией, и дважды комиссия не допускала его в армию. Началась обычная жизнь ленинградца: работа в группе самозащиты, дежурства на крыше и по дому. В самом начале сентября 1941 года он был вызван повесткой в управление милиции. Необъяснимым образом Пантелеев как лицо неблагонадежное подлежал высылке из Ленинграда. Алексей Иванович из Ленинграда не уехал и написал письма — на имя правительства и своим друзьям и старшим собратьям по перу — Маршаку и Фадееву. Он оставался жить в городе тайно, не имея хлебной карточки, о его существовании знали только мать и самые близкие люди. К концу марта, в последней стадии дистрофии, Пантелеев был подобран «скорой помощью» и доставлен в больницу на Каменном острове. 6 июля 1942 года А. А. Фадеев вывез Пантелеева вместе с переводчицей К. М. Жихаревой на самолете в Москву. Его дело было решено положительно. Конечно, за этими скупыми фактами стояли долгие месяцы жизни, но не эти подробности кажутся мне необходимыми для сегодняшнего читателя. До сих пор невозможно примириться с тем, что ни в одной книге, посвященной работе писателей в блокадном Ленинграде[14], этого имени нет. Нет имени Пантелеев даже в прекрасно сделанном справочнике «Ленинградские писатели-фронтовики. 1941–1945», а ведь справочник вышел в 1985 году[15]. К этому времени уже существовала книга «Живые памятники»[16], где был опубликован большой дневник писателя «В осажденном городе (Из записных книжек 1941–1944 гг.)». Дневник этот являлся реальным, подлинным свидетельством ежедневного участия Пантелеева в жизни города. Не случайно здесь указание и на 1944 год: в январе 1944-го он был послан в Ленинград как корреспондент. Записи 1941–1942 годов, сделанные где-то на клочке бумаги, на ходу, на морозе (вплоть до его отъезда из города), поражают своей наблюдательностью, умением заметить и выделить главное — и то, что восхищало, и то, что огорчало. Хочется верить, что пока малозамеченная книга «В осажденном городе» займет подобающее ей место в ряду других значительных книг.
В 1966 году вышла, может быть, самая автобиографическая книга Л. Пантелеева — «Наша Маша». К книге было сделано необходимое для читателя предуведомление, сообщающее, что родители новорожденной девочки немолодые, ребенок единственный, достаток выше среднего, опыта воспитания никакого. Пять лет жизни Алексей Иванович вел двойную жизнь: в течение дня он был отцом, поздним вечером становился писателем. И, оценивая работу воспитателя-отца, он понял, что нет более трудного искусства, чем искусство воспитания человека. «Что там романы и повести писать!.. Сколько у меня было рассказов и повестей, которых я не дописал, бросил. А тут — не бросишь. Этот «роман» — умеешь не умеешь, ладится не ладится, а будешь писать и писать, пока сил хватает, пока сердце не остановится». Пожалуй, при всей взыскательности к своей работе он не проявлял такой требовательности, как к этому «роману», потому что Машка для него чуть ли не с рождения — личность и, как пишет он, «все дело в том (хотел написать: «беда в том», но не знаю, беда ли), что я отношусь к Машке по-настоящему всерьез, и люблю ее, и жалею, и гневаюсь на нее в полную силу, со все пылом сердца, на какой способен». Пять лет растет человек (дневник за пять лет), и сколько здесь веселого, теплого, смешного, радостного, огорчительного, тревожного! И за всеми этими годами неусыпно следит человек в двух лицах: днем он отец, воспитатель, поздно вечером писатель. Да, отнюдь не только писатель, но и человек, обдумывающий каждый сделанный шаг, каждое произошедшее событие. Сколько же, оказывается, было сделано ошибок, сколько размышлений, выходящих далеко за пределы жизни только одной девочки! Сколько вообще на одном примере появляется мыслей и размышлений, общественно значимых и важных для воспитания многих и многих других детей. И поэтому «Наша Маша» не только выходит далеко за пределы автобиографической книги, но становится и своего рода «романом» о воспитании человека.
За чертой, отделяющей один период в творчестве писателя от другого, остается его очерк «Шварц», представляющий одну из лучших страниц в его работе. Так сложилась жизнь Евгения Львовича Шварца, что при жизни его (он умер в 1958 году) многие, лучшие его вещи — «Голый король», «Дракон», многие сценарии, давно начатая работа над воспоминаниями о жизни — лежали в ящике его письменного стола, и никто, по существу, не знал душевной драмы писателя, не верившего в себя и воспринимаемого как автор нескольких пьес и обаятельнейший человек. И, может быть, только Пантелееву он открылся впервые, потому что именно Алексей Иванович, как пишет он сам, «вдруг увидел Шварца вплотную, заглянул ему поглубже в глаза и понял, что он не просто милый, обаятельный человек, не просто добрый малый, а что он человек огромного таланта, человек думающий и страдающий». Сколько было вместе исхожено тропок в Комарове, сколько раз слушал Пантелеев очередные строки из воспоминаний, которым Шварц дал условное название «Ме», сколько откровенного, задушевного было сказано между ними, и с каждым разом Пантелеев все больше и больше убеждался в необычайности таланта своего друга и в его удивительных душевных качествах. Очерк о Шварце вызвал удивление и некоторое раскаяние у так хорошо знавшего его К. Чуковского: одно время начинающий писатель был литературным секретарем у Корнея Ивановича. Он читал воспоминания Пантелеева «с грустью, так как я был в числе тех, кто не угадал в неугомонном остряке и балагуре будущего автора» замечательных сатир и комедий. Чуковский с благодарностью говорит о том, как сумел Пантелеев проникнуть в тайники этой богатой и скрытой души, выявить те черты, из которых сложился для читателя «трагический образ таланта» этого писателя. Пантелеев вспоминает слова Бунина о Чехове: «До самой смерти росла его душа». Теми же словами он говорит и о Шварце.
Где-то в начале семидесятых годов Пантелеев заговорил о новом повороте в своем творчестве. В небольшом предисловии к книге «Приоткрытая дверь» писатель говорит об этом со всей определенностью. «А вообще-то должен сознаться, что чем дальше, тем больше тянет меня на чистую правду. В чем тут дело — не знаю». Уже не первый год он работает над книгой рассказов о своем раннем детстве. «Там нет ни на копейку вымысла, и вместе с тем это не мемуары, все рассказы цикла подчинены законам жанра», как строго подчинены этим законам все предыдущие его повести и рассказы. Под знаком этого нового отношения к своей литературной работе написан цикл рассказов «Из книги «Дом у Египетского моста»». К циклу примыкают большие разделы «Рассказы и очерки», «Разговор с читателем» и самый большой раздел «Из старых записных книжек». Все это и составляет книгу ««Приоткрытая дверь».
Можно и нужно ли сопоставлять два периода в работе Пантелеева — тот, где он писал, прибегая к вымыслу, и тот, где он перешел на «чистую правду»? Вопрос этот открывает интереснейшую возможность заново посмотреть на творчество писателя, тем более что в книге «Приоткрытая дверь» автор поделился с читателем историей того, откуда и как возникали многие сюжеты его повестей, рассказов, очерков.
Размышляя над ответом на этот вопрос, приходишь к выводу: да нет, не чувствуешь уж такой большой разницы между этими двумя периодами. Ведь многие очерки, путевые заметки он написал еще в тот период, когда в повестях и рассказах он прибегал к необходимому вымыслу, сохраняя при этом главное — художественную правду. И все-таки, когда читаешь цикл «Из книги «Дом у Египетского моста»», ощущаешь это особое чудо писательской памяти, дорогое для писателя внимание к каждой детали, чувствуешь, как дорого писателю пережитое им в раннем детстве. Еще более высвечиваются люди, особенно, мы уже писали об этом, фигура отца, еще больше угадывается то, что потом могло сказаться в последующей жизни. По существу, жизнь вырисовывается в чем-то главном, даже глубже, потому что здесь нет мелочей, все важно — и отсюда большая рельефность в ее изображении. А сюжетно рассказы из цикла выстроены так, что и вовсе не задумываешься — с вымыслом они или без него. Многое в «Приоткрытой двери» открывает нам какие-то годы в жизни писателя. В этом смысле необычайно увлекательны страницы большого очерка «Гостиница «Лондонская»», история одесской одиссеи писателя. Как раз именно в этом очерке он сопоставляет два взгляда на одно и то же событие. Встречая Новый год с известными французскими писателями Эльзой Триоле и Луи Арагоном, он стал свидетелем необычайного происшествия, когда в ресторанный зал вошел элегантно одетый знаменитый укротитель львов Борис Эдер, а рядом с ним, без всяких мер предосторожности, грациозно шествовала его львица. Чем приглянулась этой нубийской красавице выполнявшая свою работу кассирша — этого не понял никто, даже и сам укротитель. Свою, как ему казалось, точную запись события в совершенно новом свете он читает в романе Эльзы Триоле «Инспектор развалин». Нет, ему не все равно, что действие из Одессы переехало в какой-то совершенно другой, в другой стране город, вместо ресторанного зала возник дансинг и все подробности поведения людей приобрели не только не драматический, а какой-то развлекательный оттенок. Он не скрывает, что прочитанный отрывок ему явно не по нутру.
Самый большой раздел в «Приоткрытой двери» — «Из старых записных книжек (1924–1947)». Раздел этот поражает масштабом интересов автора, разнообразием записей. Нелепый заголовок, заметка в газете, суета базара, эпитафия на могиле (он вообще любил посещать кладбища), меткое словечко, вид случайного прохожего, яростный спор, добрый, бесконечно порадовавший его чей-то поступок, цитата из Вел. Хлебникова, протопопа Аввакума, В. Гюго, заметки к будущей книге под шифром «Катя», рассуждения о словесной инструментовке прозы, реальные эпизоды из текущей жизни — да, это типичная записная книжка, свидетельство жадного интереса писателя к жизни в самых разных ее проявлениях.
Может быть, самый важный для писателя раздел — «Разговор с читателем» — посвящен в основном детям. Писателю важно сказать здесь многое: и что существует искусство быть читателем. Он ответит на вопрос о том, как он работает. Обращаясь ко взрослым, он прямо будет говорить, что получается из ребенка, которому ввиду его детского возраста слишком многое разрешалось («Без компаса»). Он яростно обрушится на ложь, на фальсификацию в прессе, когда нестоящий поступок расхвалят до небес, а скромный, настоящее дело, сделанное детьми, не заметят, замолчат («Моральная тема»). Его волнуют причины детской преступности, и он не видит выхода в предлагаемом читателем ужесточении наказаний. Он предлагает серьезно задуматься над принципиальными вопросами воспитания человека и не вычеркивать преступившего закон подростка из разряда людей («Игра с огнем»). Этот раздел заканчивается двумя статьями: «О милосердии» и «Хуже трусости». Понятие милосердия давно уже вошло в разряд старомодных, и Пантелеев со всей присущей ему страстью хочет сделать все, чтобы это понятие снова стало закономерным для современного общества. Мальчики и девочки бросили в беде товарища, которого не очень любили в классе. И писатель задается вопросом: где, в каких заповедях сказано, что помогать надо только хорошим? Что было бы, скажем, если бы медицинская сестра, прежде чем перевязать раненого, стала бы выяснять, симпатичный ли он человек, заслуживает ли он ее забот и милосердия? На это ответят: «То в бою, в сражении». Как сильно звучат слова писателя: «Но жизнь… это всегда бой. На каждом шагу требуются от тебя те же качества: и мужество, и отвага, и стойкость, и честность, и прямодушие — и милосердие тоже». И тут же, обращаясь к своему читателю, спрашивает: «Знакома ли вам радость доброго поступка?»
Однажды Пантелеев обратился к юным читателям с вопросом: что вы знаете хуже трусости? Он получил множество ответов, но один потряс его больше всего: «Хуже трусости — отсутствие какой-либо совести». Этот ответ оказался необычайно близким главной теме всего его творчества. Когда писателя как-то спросили, есть ли главная тема в его творчестве, он ответил: «Да, пожалуй, есть. Это тема совести». Эту тему он пронес через все свое творчество.
Многие годы жизни Пантелеев писал еще одну книгу — «Верую», но опубликована она была уже после его смерти в 1991 году[17]. По существу, эта книга, как точно определил ее составитель, — исповедь писателя. Это серьезнейшая и глубокая попытка заново увидеть свою жизнь и быть абсолютно честным в каждом эпизоде, в каждой строке. На страницах книги возникают уже знакомые, а подчас и совершенно незнакомые люди — и только такие, которые помогают ему обрести себя в своих духовных исканиях. Пантелеев был человеком глубоко верующим. Он был уверен: «Душа просыпается и тянется к высокому. Далеко не всем удается достигнуть этих высот, и тогда человек страдает». Так перед читателем раскрывается здесь тот Пантелеев, который и видел свое призвание в том, чтобы помочь человеку тянуться к лучшему, к высокому. Не случайно в очерке «Маршак» Пантелеев вспоминает о том времени, «когда наши сердца были еще мягкими и нежными», и Маршак сказал ему однажды, обняв его и посмотрев ему прямо в глаза: «Дорогой мой, я так хочу, чтобы ты был как аттический воин — всегда прямой, несгибаемый, честный». Таким Пантелеев оставался всю жизнь, выполняя свой писательский и человеческий долг.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.