В командировке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В командировке

Пока машину разгружали, все они — директор базы, бухгалтер, заведующий складом — ходуном вокруг него, Павла Ивановича, ходили, похваливали, так обрадовались. Еще бы! За три дня до Октябрьских праздников, дополнительно к нарядам, получить целый рефрижератор шампанского — красного игристого и полусухого, да еще доставленного самим поставщиком. Будет у волжан чем после демонстрации в потолки пробкой ахнуть! Потому чуть и не в глаза заглядывали — сначала-то, как приехал, А когда последний ящик с серебряными горлышками, присыпанными сверху стружками, исчез в люке, оказалось, что все уже разошлись и никому Павел Иванович больше не нужен.

Задержавшийся позже других заведующий складом разбитной малый в кожаной курточке и пыжиковой шапке вернул Павлу Ивановичу подписанные накладные и, по каким-то своим признакам безошибочно определив, что по части выпивки шофер не дока, мимоходом, скорее для порядка щелкнул себя пальцем по розовому кадыку.

— Может, сообразим на двоих?

— Да нет, — отозвался Павел Иванович, — Мне бы…

— На нет и суда нет, — не дослушал завскладом. — Бывай тогда.

Ленивой развалочкой, зажав под мышкой увесистый сверток — на бой, поди, спишет, хоть ни одной бутылки и не тюкнулось, — он подошел к проходной, что-то коротко и начальственно сказал сторожу. Белоусый дедок в тулупе и с берданкой, потаптываясь у своей будашки, поглядел в сторону Павла Ивановича, согласно кивнул.

Быстро смеркалось, подмораживало, тускло-свинцовые стенки рефрижератора покрывались сухим инеем. Обескураженно вздыхая, Павел Иванович забрался внутрь, аккуратно вымел остатки соломы и стружки, устало спрыгнул на стылую землю.

— Ты энта… Ты к забору подгреби, — распорядился сторож, вальяжно прогуливаясь со своим ружьецом, в тулупе и в валенках, обшитых красной резиной. — А то как ветер — разнесет. Непорядок.

Павел Иванович послушно сделал и эту, необязательную работу, отряхнул ватник.

— Дед, а дед, где у вас тут поближе гостиница? Переночевать чтоб?

— Да на кой хрен она тебе? — удивился сторож, показывая под сивыми усами крепкие прокуренные зубы и мотнув головой на широкий тупой нос «Колхиды». — Вон она у тебя — горница-то двуспальная. Сортир под навесом. Охолодаешь — в будашку ко мне прибежишь, чайком отогреемся. Я, считай, всю ночь чайник калю.

— Нет, дед, спасибо, — почему-то повеселев, поблагодарил Павел Иванович. — Перед дорогой по-человечески поспать надо, не те годы. В пути-то уж куда уж ни шло. И в машине и под ней належишься, всяко.

— Энта так, — с явным сожалением согласился сторож, теряя надежного собеседника и слушателя. — Гостиница есть, как не быть. До проспекта доберешься — они там сквозь идут, друг за дружкой.

— А еще мне, дед, обувной магазин надо. Дамский. Дочке хочу уважить — сапожки поглядеть.

— Тоже там же. Садись на троллейбус, на третьей либо на четвертой остановке выйдешь — аккурат между ними. — Сторож, проникаясь все большим расположением, попытал снова: — А то, говорю, оставайся — вдвоем куковать станем.

— Спасибо, дедушка, в другой раз уж.

Павел Иванович забрал из кабины кирзовую сумку, вышел на улицу.

Проспект угадывался сразу: впереди, обрезая тихие боковые кварталы, заполненные синевой и подсвеченные редкими фонарями, поднималось золотисто-розовое сияние; туда же, осыпая зеленовато-синие искры, спешили переполненные троллейбусы, выворачиваясь из-за угла и за другим углом исчезая.

Павел Иванович прибавил шаг, вышел на проспект, с любопытством приглядываясь к центральной магистрали города и невольно сравнивая ее со своей, донской. Чем-то вроде похоже. Те же пирамидальные тополя по обеим сторонам, ярко освещенные витрины, все те же машины и народ. Только дома на улицах пооживленнее, пошумнее, погромче говор. Да это вот непривычно — что уже в шапках: у себя об эту пору в пиджаках еще ходят, без малого треть пути он, Павел Иванович, проехал, щурясь от теплого, бьющего в упор солнышка. В мутновато-синем небе, разбавленном отсветами, голубели мелкие, тоже какие-то озябшие звезды — там, дома, и они будто покрупнее… Чудак этот дедок с берданкой: ночуй, говорит, в машине. В кабине-то с сорок первого по сорок шестой — все те годы подряд крючился. Ноги-то, бывало, только и попрямишь, когда в госпиталь попадешь. По молодости все казалось — нипочем. А теперь, бывает, прихватит в дороге, как ни укладываешься, как ни крутишься, утром все равно бока ноют и самого словно через мясорубку пропустили. Летом еще ладно: дверцу открыл, ноги высунул — вольно. Зимой и осенью хуже: хоть и махина она, «Колхида», а все одно, — ляжешь, и колени к подбородку подтягиваешь. Нет, на шестом десятке — пусть он хоть только-только и начался, спать надо — как все люди. Тогда и весь следующий день — человек-человеком..

В обувном Павлу Ивановичу повезло. Добрался до него перед самым закрытием, по чьему-то капризу или велению выбросили новый товар, и почти с ходу удалось купить черные, на белом, как снег, меху сапожки, югославские. От цены, правда, поначалу крякнул: пятьдесят восемь, без двугривенного. И не в том даже суть, что дорого, а в том, что на гостиницу, на обед и на весь обратный путь десятка осталась. Сапожки были уложены в узкой картонной коробке, обвернуты тонкой шуршащей бумагой, и пахло от них так крепко и чисто, что Павел Иванович, умащивая покупку в свою кирзовую сумку, от удовольствия рассмеялся. Правда, что повезло. Пускай дочка порадуется, а то все с красными глазами ходит: развелась со своим, зашибал частенько, — ночами-то в подушку и всхлипывает. Вдуматься, ведь — девчонка еще… Так что, бог с ним, что десятка всего осталась. Рубля три — на гостиницу да туда-сюда, трешку на обед и на завтрак, на полтора суток и четырех рублей хватит. Дорога длинная, может, где и шоферское счастье улыбнется, подвезет кого. И не подвезет, так опять не беда: пока совсем обезденежеет, там уж свои места пойдут, прижмет — в любой избе миску борща нальют либо кринку молока выставят. Как при случае усаживают за стол незнакомых людей и они с Машей…

На остановке выяснилось, что троллейбус идет до Волги, что ехать до нее — совсем пустяк, и хотя пора уже было побеспокоиться о пропитании и ночлеге, Павел Иванович без раздумий впрыгнул в первую же остановившуюся машину. Грех ее не повидать, Волгу-то! На Дону живет, Днестр форсировал, из Эльбы свою полуторку мыл, а Волгу не видал. Доведется ли еще в этих краях побывать — кто ведает, а тут вот она, рядом. Еще как к городу подъезжал, голову отвертел: вот-вот будто, за взгорком, откроется она. И на сиденье поднимался: нет, опять равнина, да опять бугор за бугром, — с другой стороны, как выяснилось, подъехал.

Троллейбус пустел с каждой остановкой, на конечной Павел Иванович оказался едва ли не единственным пассажиром. Полный какого-то странного нетерпения, он сбежал по каменным ступеням к гранитному парапету, дотронулся до его шершавой поверхности рукой и не сразу понял, что лежащая за ним внизу густая, подернутая туманом синь, продутая сырым ветром и холодно хлюпающая в лиловой темноте, и есть Волга. Глаз чуть пообвык: обозначились в темноте непроницаемые остовы пристаней, похожие на сказочных чудищ, пришедших к водопою; слева неожиданно и отчетливо проступила легкая цепочка огней моста, пропадающего где-то там, в чернильной гуще и тумане, где снова влажно и далеко струились огни противоположного берега. Да-а, широка ты, матушка.

Странное непонятное ощущение не только не проходило, но овладевало еще сильнее. Подмывало то ли заулюлюкать, что-то крикнуть, бессвязно и громко, то ли перемахнуть через этот шершавый барьер к самой воде и зачерпнуть зачем-то ладонью колючей мокрой стыни. Что ж это такое — кровь, что ли, сказывается? А что ж, если разобраться, — волжских кровей он, это точно. Дед из потомственных волгарей, это батька после гражданской на Дону обосновался да на казачке женился. Живет, должно быть, в каждом человеке что-то такое, о чем он и сам до поры до времени не знает… Неизвестно где — в ушах или где-то внутри, в памяти, в сердце — отчетливо зазвучала вдруг песня, которую так голосисто поет Зыкина:

Среди хлебов спелых,

Среди снегов белых

Течет река Волга,

А мне семнадцать лет…

А что, видно, вправду бывает, когда в душе пожилому человеку опять семнадцать лет становится, чудно!.. Павел Иванович сконфуженно усмехнулся, опасливо оглянувшись: не вслух ли ненароком забормотал? И тут только заметил, что он не один на набережной. Почти рядом, под корявым вязом, размахивающим на ветру голыми ветками, парень целовал девушку в красной шапочке; под качнувшимся бликом фонаря Павлу Ивановичу даже почудилось, что он увидел ее бледное, с закрытыми глазами лицо. Эх, сладко!..

Ветер меж тем крепчал; поспешно отвернувшись от парочки, Павел Иванович плотнее надвинул кепку, начал подниматься вверх по ступенькам, удивляясь, что их вроде стало больше, чем тогда, когда сбегал вниз. Вот как, даже в груди захлопало!

Высокие окна нижнего цокольного этажа углового дома блестели, как черные зеркала, и только одно из них, посредине, было ярко освещено. Отдыхая, Павел Иванович бездумно остановился как раз напротив и, разглядев над ним квадратик вывески «Редакция журнала «Волна», взглянул уже с некоторым любопытством. Заинтересовал его поначалу, пожалуй, не сам мужчина, склонившийся над письменным столом и что-то проворно строчивший, а его поза: он сидел не спиной к стене, как вроде бы поудобней, а почему-то лицом к ней. Вот он задумчиво уставился на нее, будто на белой стене было что-то написано, дернул себя за длинный нос и затих, прикусив в зубах длинную ручку. Не ладится, наверно, что ли? И худой, хотя вроде и в летах. Что ж, каждому кусок нелегко достается — построчи эдак весь день-деньской! Тот, что в краевой газете про Павла Ивановича заметку писал, представительный был, в комплекции — не чета этому. И озаглавил вон как уважительно: «Мастер». Маша, чудачка, чуть не каждый день кому-нибудь газету показывает, будто к слову; всего с полгода, как пропечатали, а на сгибе уже все буковки вытерлись — ладно, что оба наизусть знают…

Должно быть почувствовав посторонний взгляд, носатый за толстым стеклом резко обернулся. Какую-то секунду-другую они смотрели друг на друга в упор: застигнутый этим неожиданным взглядом, Павел Иванович, высокий, с сутулинкой, в кирзовых сапогах, ватнике и надвинутой на самые уши кепке с надломленным козырьком, и тот, в галстуке на тонкой шее, с сердитыми маленькими глазками под невидными бровями, острым подбородком и запавшими под скулы щеками. Носатик раздраженно запахнул штору — так, что даже здесь, на улице, послышалось, как жалобно звякнули кольца подвесок; Павел Иванович сконфуженно крякнул: он же ничего, случайно, пускай строчит на здоровье — может, что и получится.

Окна многоэтажных домов, выстроившихся вдоль набережной, уютно золотились, за шторами и занавесками мелькали неясные фигуры, — Павлу Ивановичу подумалось, что в эту пору они с Машей усаживаются ужинать, поочередно выкликая из второй комнаты упрямящуюся Галку, и, пожалуй, сильнее, чем острую зависть к чужому семейному уюту в чужих окнах, почувствовал голод. Столовые, конечно, уже закрыты, в ресторан не пустят — амуниция не та, надо, значит, прямиком двигать на вокзал, — там всяких принимают. И перво-наперво — борща, горяченького…

Только здесь, в привокзальном ресторане, вытянув под свисающей скатертью гудящие ноги и чутко ощущая голенищами сапог поставленную между ними сумку с покупками, Павел Иванович почувствовал, как устал. Поджидая официантку, он окинул почти пустой зал — половина столиков была уже убрана и сдвинута — недоумевая посмотрел на электрочасы: длинная, заметно подпрыгивающая стрелка показывала двадцать минут двенадцатого, — что за шут? Он сверился со своими — тоже двадцать минут, только — одиннадцатого, понял, что время тут местное, на час вперед, и забеспокоился. Пока ешь, двенадцать будет, полночь, — чего доброго и в гостиницу не попадешь. Да нет, не должно быть — устроится как-нибудь, объяснит: командированный, вам же, мол, волжанам, шипучку к празднику доставил. В конце концов, ему не номер надо, а всего-навсего койку. Чтобы раздеться, лечь, вытянуться, и утром тогда, как в песне будет: «А мне семнадцать лет!..»

Разморенная позевывающая официантка, не подавая меню, скучно объявила, что остались только щи и котлеты, Павел Иванович добродушно согласился:

— Давай их, дочка. И сто беленькой, что ли, — с устатку.

— Водку не держим. Коньяк, — по-прежнему позевывая и глядя в сторону, ответила официантка.

Павел Иванович мгновенно произвел в уме несложный пересчет, покорно пожал широкими, с сутулинкой плечами.

— Тогда коньяку — пятьдесят…

Кусается этот коньячок против беленькой вдвое, хотя те же сорок градусов. Огорченно похмыкивая, Павел Иванович достал из сумки вяленую тараньку — остатки дорожной провизии — и снова усталая кроткая душа его возликовала. Ничего, под тараньку-то и пятьдесят хорошо, потом горяченького!..

Он только успел выложить тараньку на бумажную салфеточку и выдернуть нижний плавничок с янтарной переливающейся полоской жира, как подоспевшая с подносом официантка строго оговорила:

— Гражданин, уберите. Со своим не полагается.

Павел Иванович поспешно убрал злополучную тараньку, пожалел, что не догадался угостить ею дедка с берданкой. Старики любят это — посолиться. Эк ведь строгости! — покрутил крупной седоватой головой Павел Иванович, бережно держа в неловких пальцах крохотную рюмку: вроде капелек, что доктора прописывают.

Щи были жидкие и чуть теплые, котлеты такие мягкие, что и мяса-то в них не угадаешь, но голод, говорят, не тетка. Павел Иванович подчистую съел и первое и второе, вымазал корочкой кисловатую подливу. Вот-те и ресторан! Маша борщ сготовит, так нёбо от перца огнем горит, котлеты горячим духом в ноздри бьют! А это что же, если по совести, — продуктам перевод. Хотя и то ладно: сыт, внутри потеплело, теперь с ночлегом устроиться, и все замечательно.

Когда Павлу Ивановичу отказали в первой гостинице, в которую обратился, он, что называется, и бровью не повел. Не в этой, так в другой устроится, вся и недолга, Но когда ответили точно так же — свободных мест нет — во второй и в третьей, когда постовой милиционер, прохаживающийся по опустевшей улице, как-то уж больно внимательно оглядел Павла Ивановича с головы до пят и объяснил, что есть еще одна, центральная гостиница, — никогда не теряющийся шофер струхнул. А ну как и там — от ворот поворот, тогда что? Опять топать на базу к дедку, третий сон небось уже досматривающему, заливать воду, прогревать мотор, чтобы через час-другой, подрагивая, бежать в будашку? Ах, шут-те возьми! Нет, как угодно, а в центральной этой место надо выбить! Что он в конце концов, — командированный, полтора суток за баранкой просидевший, сюда же и поспешая, или пес бездомный?

Троллейбус отвалил перед самым носом, следующего все не было и не было, все тот же постовой объяснил, что после часа изредка проходит только дежурная машина, и Павел Иванович отправился пешком.

Тихонько поругиваясь про себя и уже досадуя, что проканителился с ужином, он пошел по гулким пустым улицам, ставшим почему-то бесконечными и какими-то неприветливыми, чуть ли не враждебными, невольно озираясь. Добрые-то люди давным-давно спят спокойно…

Подъезд гостиницы был скупо освещен подслеповатой лампочкой, застекленная дверь закрыта и за ней — тишина и темень. Час от часу не легче!.. Испытывая некоторую неловкость оттого, что приходится тревожить людей. Павел Иванович тихонько постучал раз, потом громче — второй, и невольно отступил на шаг — от резко и ярко вспыхнувшего квадрата. Сразу стали видны марш лестницы, покрытой красной ковровой дорожкой, зарешеченный люк лифта и справа у стены — стол, с разложенным по нему полосатым тюфяком. С него, должно быть, и поднялся низкорослый дядька в белой нательной рубахе и в черных штанах с широкими золотыми лампасами — что твой генерал!

Приглаживая всклокоченную седую волосню, швейцар расплющил о стекло раздвоенный утиный носик, — ему было достаточно одного быстрого взгляда, чтобы определить — этот не из тех, кому оставляют бронь, и небрежно махнул рукой, поворачивай, мол, с богом.

Поняв, что дело погано и свет сейчас снова погаснет, Павел Иванович забарабанил настойчиво и требовательно.

Швейцар, потянувшийся уже было к выключателю, изумленно оглянулся; серое лицо его с опухшими веками не предвещало ничего доброго, но и Павлу Ивановичу отступать было уже некуда.

— Ты чего гремишь, а? Чего гремишь? — приоткрыв дверь на вершок и заслонив пятерней впалую грудь от холодного воздуха, возмущенно, как гусак, зашипел швейцар. — Сказано, места нет, и проваливай!

Он хотел захлопнуть дверь, но в этот раз Павел Иванович оказался предусмотрительней — втиснул в узкую щель носок сапога.

— Товарищ, да послушай. Я издалека. Мне бы хоть раскладушку. Чуть свет уеду…

— Убери ногу!

— Не уберу, — с отчаянной решимостью отказался Павел Иванович. — Надо же по-человечески. Я тебе говорю…

— А, фулиганить! — свирепея, взвизгнул швейцар и рванув на себя дверь, коротким злым толчком толкнул настойчивого посетителя в грудь. — Вон отсюдова!

Нападение было внезапным, по Павел Иванович, только покачнувшись, устоял; тяжелый, мгновенный гнев, который у физически сильных и добродушных людей бывает коротким, и о страшным, хлынул в голову, перехватил дыхание.

— Ах ты, шибздик!.. Да я тебя… соплей перешибу! Ну!..

Легко, словно паутинку, он отодвинул в сторону это зловредное визжащее существо, свободно вошел в вестибюль — в тепло, в покой, в тишину, по которой, казалось, бесшумно ходили чьи-то благоустроенные сны.

— Назад, вон! — захлебываясь от злости, тоненько кричал швейцар и стучал по рычагу красного, без наборного диска телефона. — Я при исполнении! Ответишь!..

— Отвечу, отвечу, — пообещал Павел Иванович, поставив сумку в угол и почему-то успокоившись, хотя и не предполагал, как будут складываться дальнейшие обстоятельства.

Из комнаты администратора вышла высокая женщина, статная и рыжая, за ней, одергивая красный свитер, черноволосый, с черными подбритыми усиками упитанный парень, судя по всему успешно помогавший ей коротать глухие ночные часы. Павел Иванович обрадовался — наконец-то можно все объяснить, — с готовностью шагнул навстречу, с искательной, виноватой и добродушной улыбкой.

— В чем дело, Семен Семеныч? — холодно, избегая его взгляда, спросила женщина швейцара, все еще стучавшего по рычагу телефона.

Павел Иванович не успел сказать и слова, как тот, подскочив, начал крикливо объяснять, городя одну несуразицу за другой: буянит, дерется, чуть не взломал дверь, пьяный, — это он-то, Павел Иванович!

— Товарищи, да вы сами подумайте, — удалось наконец вмешаться ему. — Никакой я не пьяный, вы же видите. Я приезжий. Вот мое командировочное удостоверение. Не под забором же мне ночевать…

Почему-то парень в красном свитере, а не администраторша, мельком посмотрел командировку, укоризненно покачал черной, словно лакированной, головой.

— Ой, дорогой, нехорошо, — бархатным голосом принялся стыдить он. — Возил шампанское — будешь возить уголь. Зачем?

— Я все возил, меня не испугаешь, — отмахнулся Павел Иванович.

— Коммутатор не работает, надо звонить по городскому, — сказала администраторша и, повернувшись, пошла — статная, спокойная, в короткой, по моде, но не по возрасту, юбке, показывая полные стройные ноги. Парень лизнул красную, под черными усиками губу, голос его стал еще бархатнее.

— Зачем так, дорогой? Другим жизнь портишь — себе жизнь портишь.

Пораженный тем, что администраторша даже не выслушала его, Павел Иванович случайно перехватил этот недвусмысленный взгляд, — ни этому хахалю, ни той высокой кобыле до него, выходит, не было никакого дела, горькая обида стеганула его.

— Что ты в жизни понимаешь? Кроме чужой юбки?

Парень укоризненно поцокал языком, сквозь бархат в его голосе проступил металл.

— Совсем плохо говоришь. Пожалеешь. Ох, пожалеешь!

— Да что тут с ним цацкаться! — швырнув трубку, снова взвизгнул швейцар. Тщедушно трясущимися руками он снял с гвоздя пиджак с обшитым золотыми галунами воротом, надел его и, не застегиваясь, выскочил в дверь — в гулкой ночной улице тотчас заливисто и тревожно заверещал свисток.

— Да что ж вы делаете, братцы! — ахнул Павел Иванович. — Вместо того чтоб по совести? Ведь мне бы койку — где-нибудь в коридоре. Или в углу. И делу конец, а?

Поглядывая в сторону администраторской, парень молчал, Павел Иванович потрясенно всплеснул руками.

— Это как же называется, а?

Швейцар вернулся с двумя милиционерами; те, так же не став слушать, распорядились:

— Гражданин, пройдемте. В отделении разберемся.

— И еще обзывается, оскорбляет! — выпроваживая, злорадствовал в спину швейцар. — Вкатят пятнадцать суток — дурь-то выйдет!..

Поздняя ночь стала уже не синей, а какой-то грязно-бурой, по пустынному, с погашенными витринами проспекту хлестал ветер. Зябко поеживаясь, Павел Иванович торопливо и сбивчиво пытался объяснить милиционерам, как было дело, — те не отвечали, сторожко, с обеих сторон прижимая его плечами и подталкивая. На душе было мерзкопакостно и пусто, как на улице, черепок отказывался понимать, что его, Павла Ивановича, — впервые в жизни — ведут в милицию. Съездил, называется, в командировку, привез людям гостинец к празднику. «Поезжай, Пал Иваныч, тебя там с таким грузом на руках носить будут». Несут — под обе руки!..

— Вот, Козырев из Центральной задержал, — отрапортовал дежурному старшина, введя напряженно жмурящегося шофера в ярко освещенную комнату. — Мест нет, кроме бронированных, а он, понимаешь, ломится.

— А, Семен Семеныч, — немолодой капитан, с рассеченной рябым шрамом косматой бровью, удовлетворенно хмыкнул. — Бдительный страж!

Цепкими холодными глазами он взглянул на задержанного, подавленно и безучастно стоящего перед ним с какой-то допотопной кирзовой сумкой в руке, коротко потребовал:

— Документы.

Засуетившись, Павел Иванович выложил на стол паспорт, водительские права, командировку, военный билет — все, что у него имелось, начал было устало объясняться, — капитан небрежно перебил:

— Старшина, проводи его.

В висках у Павла Ивановича тревожно застучало, но ничего страшного в соседней комнате не оказалось, как ничего не произошло и с ним самим. Стол у окна и два, впритык составленных у стены деревянных дивана, с выгнутыми спинками, какие стоят обычно на вокзале.

— Садись, — сказал старшина.

Павел Иванович послушно сел, устало сложив на коленях руки; старшина встал в открытых дверях, словно загораживая его. «Боится, убегу, что ли? — равнодушно подумалось Павлу Ивановичу. — Убежишь тут, когда все документы забрали…»

— Пьяный? — донесся голос капитана.

— Да нет будто, — поколебавшись, ответил старшина. — Козырев, правда, сказывал, что пьяный. А так нет, не пахнет. И шел спокойно.

— Машина где? — последовал второй вопрос.

Павел Иванович промолчал, — старшина, оглянувшись, строго переспросил:

— Оглох, что ли? Машина, спрашивают, где?

— На базе, на Циолковской. Где ж ей быть?

— Отвечай по существу, — одернул старшина.

«По существу! — горько, про себя, усмехнулся Павел Иванович. — А вы меня по существу спросили, выслушали?..» Не послушался старика: спал бы сейчас в своей «Колхиде», на худой конец раз-другой сбегал бы к дедку в будашку отогреться, а утром чуть свет спокойно выехал бы. Да где-нибудь в дороге, в деревне, вздремнул бы — там гостиниц нет, каждый пустит, потому что — понимают…» Павел Иванович откинулся на гнутую жесткую спинку дивана, прикрыл саднящие набрякшие веки, тоскливо вздохнул. Стыд-то какой! Либо талон проколют, либо отрабатывать заставят — тут все сделать могут. И что-то еще — горше, чем простая обида, сочилось, скапливалось на сердце, прижигало тесно сведенные веки…

Не чувствуя уже ни вкуса, ни запаха «Беломора», капитан курил, просматривая паспорт, командировку и ни разу не проколотый водительский талон. Похмыкивая, открыл военный билет и, снова потянувшись за папиросой, внимательно перечитал последние густо испещренные странички — ранения и поощрения, задумчиво потер рябой, пересекший левую бровь шрам. Да, повидал солдат…

— Ну, чего он тут? — капитан потянулся, прошел мимо посторонившегося старшины.

— Уснул! — возмутился старшина, оглядываясь. — Ну, сейчас я его!

— Тихо, тихо!

Задержанный, с обиженным помятым лицом, спал, подложив под щеку здоровенный кулак и вытянувшись; кирзовая сумка, из которой высовывалась приоткрытая картонная коробка, лежала на полу, у ног.

— Дай подушку, — распорядился капитан.

— Задержанному-то.

— Дурак ты, Трофимов, — беззлобно сказал капитан. — Не видишь — человек спит.

Недоуменно пожав плечами, старшина пошел к шкафу; капитан поднял сумку, любопытствуя, заглянул в коробку и завистливо покрутил головой.