РАЗГОВОРЫ, РАЗГОВОРЫ…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАЗГОВОРЫ, РАЗГОВОРЫ…

Мама была очень общительна. Не было дня, чтобы к нам не заходили (по делу или так, по дороге) родственники или знакомые. Днем двери (не только у нас, а у всех в Воткинске) никогда, даже в войну, не запирались. Гость проходил через двор, зимой в сенях обметал веничком валенки и без стука вваливался в дом (поскорее захлопывая за собой дверь, чтобы холоду не напустить): «Здорово живешь, Николаевна!»

Родственные связи ставились очень высоко. Даже «седьмая вода на киселе» могла всегда рассчитывать на приветливый прием и длительное пристанище — это в нашем-то доме, где в одной, по сути дела, комнате жила семья из пяти человек! Множество раз повторялась такая картина: поздно вечером — громкий стук в деревянные ворота нашего дома. Мама выходит в сенцы и возвращается с ватагой заиндевевших мужиков с кнутами. «Деревенские» приехали! Не всегда мама была в восторге от этих визитов, но никогда не показывала и тени неудовольствия. Но и гости были крайне непритязательны: вповалку лежали на полу, даже и на кухне, завернувшись в те самые тулупы, в которых приехали из деревни. Ну а мы, ребятишки, были на седьмом небе: новые люди, новые разговоры, а то и гостинчик из деревни.

Люди, среди которых прошло мое детство, были очень открытые. Встретятся где-нибудь — в поезде, в очереди за хлебом — незнакомые женщины, а через полчаса они друг другу всё выложат, самое сокровенное. Может, скрывается в этой изумляющей западного человека открытости некое религиозное чувство, христианское представление о божественном всеведении: если сам Господь Бог всё про меня знает, то чего уж мне таиться от такой же простой бабы, как я?

Так и вижу, как сидит на лавке около мамы (неустанно шьющей, порющей, гладящей очередной заказ) какая-нибудь мамина родственница или знакомка, косится на мою, казалось бы, безучастно склоненную над учебником голову и сначала шепотом, а потом, увлекшись, и совсем громко, говорит о том, что наболело.

Сколько таких вот бабьих (и не только бабьих) исповедей выслушал я в детстве! Обыденные разговоры о ценах на рынке, о продовольственных карточках, о вестях с фронта, даже о «похоронках» — забылись. А вот несколько рассказов помню отчетливо, хотя лица рассказчиков (странно!) совсем стерлись из памяти. Многие из этих подслушанных разговоров были совсем уж не для детских ушей, но их-то лучше всего сохранила память… Приведу некоторые из них. Они, мне кажется, любопытны для характеристики эпохи и народной психологии.

* * *

— Ты ведь, говорят, Евсеич, за красных воевал, начальником был?

— Как же, было дело. (Тут я навострил уши — первый раз в жизни видел я красного командира, о которых столько читал.) Много нас было. Китайцы даже были, латышей много. Латыши больше всего шороху давали. Если услышат в деревне: «Латыши идут!» — всё бросают, по караваю хлеба в руки — и бежать, в болото или куда. Смех! Ну и мы тоже спуску не давали. Прискачем, бывало, в деревню. Смотрю, где дом побогаче. Дверью так шваркну, кричу: «Кто хозяин? Ты чо?! С белыми снюхался, сволочь? В расход тебя!» И за бороду его. Он замельтешит: «Да ты чо? Опомнись, каких белых?! Кто говорит?» «Люди, — говорю, — говорят». Попугаю его этак, а потом говорю: «Ну ладно, на первый раз поверю. Моли за нас Бога своего. Да вон ребятам дай провиянту — телушку или там овечку. Ну и раны промывать — спирту или хоть самогонки!» Ну, он сам всё тащит, только бы нас спровадить!

И тут уж не выдерживает пионерское мое сердце. «Вы, — говорю, — просто бандиты были, а не красные бойцы!» «Молод ты ишо, — отвечает. — А красные бойцы што, Святым Духом сыты будут? Их кормить-поить надо? Вот то-то и оно!»

* * *

— Ну, чо в деревне новенького?

— Да ничо, Николаевна, жить и при колхозах можно. Раньше ведь, помнишь, от зари до зари спину гнули. Вы вот богатеи считалися, а сызмальства не розгибаясь робили.

— Да, уж помню! Девчонки были. Батраков никаких никогда не было, сами робили. В воскресенье робить — грех. Думаем поиграть. А отец-мать кричат: «Идите в лес, по грибы, по ягоды!»

— Ну, а мы счас, Николаевна, робим — ни шатко, ни валко, не бей лежачего. А чо я буду больше других ломаться-то? Председатель только шибко у нас плохой. Да ты, наверно, помнишь — Маркел Шутов.

— Нет, чо-то не помню.

— Да как не помнишь?! На дедушка-то его всё грешили (= подозревали), что лошадей воровал да цыганам продавал.

— Ну, теперь вспомнила. Только ведь Маркел за дедушка-та не ответчик.

— Так-то оно так, его никто и не виноватит. Только хозяин-то шибко плохой, нероботь. Бывало — сенокос, а он рыбачить идет. А сама знашь: кто рыбачит да удит, у того на ужин хрен будет. В комбеде (комитет бедноты) всё мельтешился. Он и в своем-то хозяйстве управиться не мог. А тут на тебе — шесть десятков дворов! Командуй, Маркел!

* * *

— Сима, слушай-ко, чо расскажу! (Тут гостья перешла на шепот, а я навострил уши.)

«Да на гавриловской дороге, ли чо?» — уточняет мама.

— Ну! Идет это Манька-то моя, а встречу ей — мужик, большушший да чернушший. Повернулся да рядом с Манькой и пошел. А тут у дороги копешка сена. Он ей и говорит: «Ну-ко, девонька, пойдем к копне-то, разговор есть!» Она от его бежать, а он ее схватил, ножик достал. «Ой, мама, — это она потом мне рассказывала, — у меня руки-ноги отнялися». Ну, чо сделашь, Сима, — разделася она… А со страху-то обдристалася. Мужик-от посмотрел-посмотрел, плюнул да и дальше пошел. Так она от его и спаслася. Это уж Матушка Госпожа Богородица пожалела ее, дрисню наслала. Семнадцать годов ведь всего Маньке-то! Кто бы ее потом взамуж-то взял, бутылку распечатанную!

* * *

— Ой, Сима, матушка! Ведь без горя нисколь не живи: Витька-то мой женился!

— Ну дак чо, сватья? Парень большой уж, женилка небось выросла. Радоваться надо!

— Да како радоваться?! Род-от шибко плохой. Помнишь, в Сайгатке-то Онисим кривой жил? Дак вот внучка его, Машка. А отец, в городе уж, всё бегал, рюмки собирал. Пьяница, хайло-то всё горело. Ну и Авдотью, мать-ту невестину, тоже не похвалишь. Никчемушная, не хозяйственная: ни зашить, ни постирать. И сама грязная, и робетишка в грязи по колено. По пословице: «У Матрены стряпня, на воротах тесто». А характер чего стоит? Злая как собака. А уж скупая — не приведи Господь! Над парным говном с ножом! Все Авдотье должны, Авдотья одна никому ничего не должна.

Ну, сказала я это всё Витьке, а он мне говорит: «Ты, видно, мама, забыла — я на Маше женюсь, а не на Авдотье». Нет, говорю, сыночек, — на Авдотье. Это ты счас на Маше женишься, счас она веселая да приветливая, а через десяток годов будет Авдотья, с Авдотьей век проживешь. Не нами сказано: «Яблочко от яблоньки далеко не падает!» И не хозяйственная она, Маша твоя: уж если девку сызмальства не научили, от её — толку по хозяйству не будет, сам шить-варить будешь, сыночек. «Всё равно, — говорит, мама, — женюсь на Маше, нравится она мне».

Ну, сватья, тут уж я не сдержалася: «Да чему, говорю, нравиться-то?! Ни титек, ни жопы! Две шшепки сложено да горсть соплей положено. Вот, говорю, Олька соседская — вот это девка, всё при ей». Да, говорит, хорошая твоя Олька, как Волга-матушка — широка, глубока, сильна. (В те годы вышел на экран фильм «Волга-Волга», и песня про могучую Волгу была у всех на слуху.)

Отвлекусь. В деревне, да, пожалуй, и в Воткинске полнота считалась признаком здоровья. Отсюда оценки типа «вот это баба так баба, не базарская обвертенька» (базарской обвертенькой называли у нас тощенький, предназначенный на продажу воз сена). Отсюда же пословицы типа: «Пока толстый сохнет, худой сдохнет».

— Ну, Сима, дальше — больше, — продолжала мамина знакомка. Осердился он на меня, заухал, а потом видит: я на лавке сижу, реву, подошел, говорит: «Ну, ладно, мама, чо уж ты так переживать? Вот внук у тебя к Октябрьской будет или внучка. Сама же говорила, что до внука бы дожить!» Дак вы чо, говорю, уже под кустом обвенчалися?! Молчит. Ну тогда, говорю, чо уж рассусоливать. Раз уж робёнка сделали, дак женитесь.

Вот во вторник в загс ходили. Я уж не пошла. Нет, говорю, Машенька. С молодежью, говорю, идите, куда уж нам, старым пням. В церкву — пошла бы. Давай, говорю, Машенька, обвенчайтесь потихоньку, никто и знать не будет. Батюшка обвенчат, всё честь-честью, певчие петь будут, венцы золотые на вас наденут. А то чо вы в загсе? — постоите у заляпанного стола, как две собачки у столба, вот и всё. А она мне говорит: «Нет, мама, сейчас никто так не делает». Ну не делат, дак не делат…

— Вот, Сима, матушка, ростила-ростила я сыночка, да Машке и отдала. Так его, дурачка, жалко, так жалко! Всякому ведь, сама знашь, свои сопли солоны! Разве такую бы я ему невесту нашла?! Нет, всё ж таки в стары-те годы лучше было, когда невест сыновьям отцы-матери выбирали. Разве своему дитю кто-то худа хотел? А они, молодые-то, чо видят? Как котята слепые тычутся.

Тут мама не выдержала: «Ну, сватья, стары-те порядки тоже нечо шибко хвалить. Вот хоть меня возьми. Сватался за меня Харитон из Вассят. Такой парень хороший, так он мне нравился! А тятинька мой — ни в какую. Не отдам, говорит, дочь за Харю-табашшика. Ну, а чо уж такого, что курил Харитон? Счас все вон курят. Отдал отец за Петра, нашего, мартьяновского. У меня ведь до Зина-то ишо один мужик был. Ты чо, не знала ли чо, сватья?» (Я тоже с интересом услышал об этом неизвестном мне факте семейной биографии.)

— Ну, чо, — продолжала мама, до шепота приглушив голос, — встаю утром после свадьбы-то и не знаю: то ли я девка, то ли баба. Промучилася с ним полгода, да и ушла. Прихожу домой. А отец у нас — сама, наверно, знашь, сватья, — шибко строгий был, безжалостный — пока самого потом жареный петух в жопу не клюнул. «Ступай, — говорит, — к мужу!» Да какой он муж, говорю? «Всё равно, — говорит, — Бог вас повенчал, в церкви». Это ты, говорю, тятинька, меня с Петром-то этим повенчал! Отец заухал, ногами затопал. Ну, два года у чужих людей жила, в отхожках (разведенных). Там вот и шить научилася. А потом вот за Зина вышла.

* * *

— Ну, чо, Терентий Иваныч, как на войне-то? (Это был дальний родственник, по счастливой случайности попавший после ранения в наш воткинский госпиталь и обласкиваемый всеми нашими родичами.)

Я тоже встрял в разговор: «Дядя Терентий, а сколько ты немцев убил?» — «Сколько? Хвастаться не люблю. Так чтобы наверняка — ни одного. Бьешь по траншее или там по цепи, а попал, не попал — немцам лучше знать! Так они тебе и дались! Это не русский Иван, прёт на пулеметы. Это — вояки, нам у них учиться да учиться! Как меня ранили-то? Да чо рассказывать? В марте дело. Ну, приказ: взять высоту. Артиллерия наша перед тем поработала, всё у немца переворошила, вроде живого места нет. Идем, снег ишо глубокий и мокрый, но всё нормально, уж и до траншей немецких недалеко. Заорали: „Ура! За Родину, за Сталина! Ура!“ Тут немец и врезал. Кто у нас раненый упал, кто убитый, кто залег! Я залег, вроде целый. И вот кустик передо мной, полынь что ли, ветер ее туда-сюда. Ну, ерунда, а знашь, Николаевна, я вроде как за него прячусь. А какая это защита, смех! А тут снова: „Рота, вперед! Ура!“ Вскочил я, да и пяти шагов не пробежал — ранило. Жалко, легкая рана… Скоро вот комиссия — и на фронт».

— Да ты чо говоришь?! — вскинулась мама. — Ты чо, калекой бы хотел остаться?!

— Ох, Николаевна, в тылу-то легко рассуждать… А хочешь знать? — Помню, идем по лесу, по дороге, всё тихо, и вдруг немец как даст! Нам не досталось, по первой роте (перед нами шла) врезали. Не поверишь: идем, а на дереве кишки висят. А мы ничо, чуть не смеемся: «Завтра и мы кишки свои вывесим на показ, какие они баские! Ну не завтра, дак послезавтра…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.