Глава вторая ЯРОСЛАВСКИЕ БЫЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

ЯРОСЛАВСКИЕ БЫЛИ

«…из оных ево пасынков — Федор, Алексей, Гаврило — при показанном ево ярославском заводе всякое произвождение и исправление имеют… Коих де своих пасынков проча, он, Полушкин, для вышеобъявленных польз, приняв еще из самаго их малолетства сыновне. И не щадя собственного своего капитала, содержа для обучения их при доме на своем коште учителей, и обучал грамоте, и писать, и другим наукам, таком и завоцким произвождениям и купечеству».

Выписка из доношения Ярославского магистрата Главному магистрату. 13 марта 1745 г.

Пришла зима. Она была лютой, с трескучими морозами. А на масленицу бесконечные тоскливо-смурные дни сменились вдруг ослепительно солнечной погодой. И все ожило.

Незаметно, исподволь, лед на Волге посерел, набух, и под утро на Алексея — божьего человека (с гор вода!) вздохнула, проснувшись, река-кормилица, и лопнул на ее могучей груди тяжелый ледяной панцирь.

Весь город высыпал к торговым рядам. Завороженно смотрели горожане на мощь реки, и каждый загадывал: кто ж ты, Волга, — мать или мачеха?..

Вдовому ярославскому купцу Федору Васильевичу Полушкину сравнялось шестьдесят. Единственная его дочь, тридцатилетняя Матрена, давно была выдана замуж за ярославского купца Макара Игнатьевича Кирпичева и жила своей семьей.

Вот этот-то купец и сосватал вдовую костромскую купчиху Матрену Яковлевну Волкову, когда минул год со времени смерти ее мужа. Познакомился же Полушкин с Матреной Яковлевной задолго до этого, когда та гостила у сестры своей, живущей в Ярославле. Хотел, видно, Федор Васильевич если и не наследника на старости лет заиметь, то хотя бы передать свое дело в надежные руки. Матрена — баба, а зятя Полушкин недолюбливал за недоумие и скаредность. Покойный же Волков честь свою и своей фамилии всегда чтил свято, а среди купечества это ценилось особо — в такой семье гниль не заводится. Не беда, что приданого-то и взять было почти нечего. Пять братанов, пасынков, поднимались как дубки, и на них в старости смело можно было положиться, как и на Матрену Яковлевну — жену нрава доброго и покладистого.

Да и что для Федора Васильевича какое-то приданое, коли затеял он великое дело — поставить серные и купоросные заводы своим иждивением, хотя и мог попользоваться государственной субсидией. Не хотел оставаться должником ни у кого. А размах у купца был большой: на двести пятьдесят верст от Ярославля до Унжи-реки и вверх по Унже до города Макарьева — вся эта землица была пробита шурфами Федора Васильевича.

Имел ярославский купец даже струг да свои же кладные и плавные лодки, чтобы при надобности доставлять по воде сырье и в Ярославль и на Унжу-реку, где наметил поставить заводы.

На своем же струге, распустив парус при попутном ветре, и повез Федор Васильевич свою новую хозяйку и трех благоприобретенных сынов в древний город Ярославль: меньших, Гришатку да Ивана, оставили до поры до времени на попечении бабки в Костроме.

Сам Федор Васильевич стоял на шкотах, выравнивая ход, ловил ветер. И видно было — хочет Федор Васильевич понравиться и Матрене Яковлевне, и пасынкам своим. Да и как не понравиться!

Среднего роста, плотный, с рыжеватой курчавой бородкой, ладно подстриженной по случаю, блестя голубыми глазами, стоял он, как-то лихо избоченясь (знал, что глядят на него!), в голубой шелковой рубахе и в бархатной малиновой жилетке, широко расставив ноги, обутые в мягкие юфтевые полусапожки.

Матрена Яковлевна улыбалась, глядя на него, — она была счастлива и по простоте своей не скрывала этого. А глядя на мать, улыбались и братаны.

Шли ходко и могли б до вечера еще верст двенадцать-пятнадцать отмахать, но еще засветло заметили песчаный островок, поросший зеленеющим ивняком, и решили заночевать на нем. Из куска парусины соорудили для братанов шатер, накидали туда перин, одеял. И пока четверо полушкинских работников процеживали Волгу сетью.

Федюшка с Алешкой собрали на берегу сушняк и запалили костер.

А потом была ароматная желтая стерляжья уха. Варил сам Федор Васильевич — никому не доверил. Зато снова заслужил благодарную улыбку Матрены Яковлевны и восторг братанов.

Федюшка и не помнит, как задремал.

К Ярославлю подошли после полудня. Еще издали заметил Федюшка на фоне синего безоблачного неба темно-бурую деревянную башню, будто обложенную золотыми пасхальными яйцами — сверкающими куполами храмов.

— Кремль. Рубленый город, — протянул руку Федор Васильевич в сторону высокого правого берега.

Струг медленно развернулся и стал входить в Которосль — изумрудный приток Волги.

На шумной и суетной пристани их уже ждали: стояла пара соловых жеребцов, желтоватых, со светлыми гривами и хвостами, запряженных в пароконную телегу, чуть поодаль вытянулся обоз — готовы были принимать товар.

Федор Васильевич дал своим людям команду, сел с новым семейством на телегу, и лошади тронули. Всю недолгую дорогу купец сосредоточенно молчал. Братаны же только головами вертели, на город смотрели.

Лошади остановились у высокого деревянного дома об одном этаже с резным карнизом и с замысловато резными же наличниками на просторных окнах. Федюшка спрыгнул с телеги, подошел к окну и осторожно провел пальцами по кружевному рисунку наличника, будто боялся помять его.

— Нравится? — Федор Васильевич улыбнулся, довольный.

— Краси-иво, — протянул Федюшка.

— А резал-то ведь я, — похвастал отчим. — Ну, ежели нравится, научу я тебя этому ремеслу. Забава для сердца. Ну, с домом вас, Матрена Яковлевна, и вас, ребятки. Слава богу, приехали.

Город свой купец Полушкин знал отменно. В этом Федюшка убедился на второй же день по приезде, когда отчим взял его с Алешкой побродить по Ярославлю.

Они прошли вдоль разрушенного временем и погодой земляного вала, окружающего город, насчитали с дюжину сторожевых башен: жалкие остатки укреплений, построенных еще при царе Алексее Михайловиче. Вдоль кривых и узких улочек то и дело попадались заводы: кожевенные и мыловаренные, суриковые и белильные; полотняные и шелковые фабрики.

Однако Спасский монастырь — древняя ярославская святыня — поразил воображение Федюшки. Не постройка его, не златоглавые купола храмов, этого и в Костроме он нагляделся предостаточно. Узнал он, что как раз здесь останавливался царь Михаил Федорович, когда ехал из Костромы, из их Ипатьевского монастыря, в Москву для венчания на царство. Оказывается, и сам-то государь был выбран именно здесь.

Тогда, чуть более ста лет назад, во время великой смуты, Ярославль на полгода стал фактической столицей Русского государства: здесь находился Совет всей земли, который вместе с «выборным человеком всей земли» Кузьмой Мининым подписывал платежную ведомость на ополчение и грамоту князя Пожарского, призывавшую на борьбу с врагом. Ярославцы, входившие в Совет, решали тогда со всеми, как «в нынешнее конечное разорение… выбрати общим Советом государя», а потом ездили в Москву на торжественную церемонию его избрания.

— А ведь знаете, ребятки, батюшка государь не забыл тогда, как приютили его ярославские торговые люди, отблагодарил по-царски. Когда раздавал новые жалованные грамоты, многих пожаловал «московскими государевыми гостями». Да вот, знаете ли, отчего церковь наша Николы Надеина называется?.. Не знаете! Да оттого, что строили ее на денежки Надея Светешникова, а Надей был тож «государевым гостем». Великое титло для торгового и промышляющего люда! — Федор Васильевич покосился на Угличскую башню. — Надо всегда, ребятки, за правду стоять. Кто за правду стоит, того государь, государыня ли завсегда выделят и пожалуют. Да чтой-то мы загулялись! Домой пора — дел у нас невпроворот.

Федор Васильевич вместе с другим ярославским купцом — Тимофеем Шабуниным, с которым на равных паях решил строить серные и купоросные заводы, хлопотал перед Берг-коллегией скорейшее решение учинить. Приторговывал у помещиков крестьян для работы на тех заводах. Заготавливал лес, камень, кирпич, железо.

И все же в этой круговерти успел он и о своих старших подумать: для Федора и Алексея нанял домашних учителей. Привел даже старичка немца — язык не помешает, подумал: не ровен час, сведется с иноземцами торговать!

Наконец, Берг-коллегией было выделено под каждый завод — у Бабина оврага, что в километре от Ярославля, и на Унже-реке, близ Макарьевского монастыря — место по двести пятьдесят саженей длиной и столько же шириной. Для работы купил Полушкин у помещиков пятнадцать крепостных, в разгар же сезона бывали и наемные люди. Не повезло ему с компаньонами: Тимофей Шабунин, с которым начинал он, а потом и Иван Мякушкин из дела этого вышли за недостатком средств. И остался Федор Васильевич единоличным владельцем заводов.

А тут в семье еще прибавка вышла: родила Матрена Яковлевна Полушкину сына Игнатия. И все чаще стал задумываться Федор Васильевич о своем законном сыне и о пасынках: кому ж передать все это, трудом и потом сработанное? А пасынки-то ой как малы, младшему, Григорию, пять исполнилось, а старшему, Федюшке, двенадцать. На него-то больше всего и уповал Федор Васильевич. Толковым рос старшой. Учителя хвалить его не уставали. Да что и сами-то они, учителя эти! Если в большое дело выходить, учить надо бы посерьезнее. Слышал купец, будто еще при государе Петре Алексеевиче учреждены были при торговле и промышленности в Москве для детей купцов и заводчиков некие школы. Вот это дело! Все чаще и чаще останавливался мыслью Федор Васильевич на этих школах.

Впервые увидел Федюшка завод отчима у Бабина оврага, когда всей семьей ездили они на его освящение. Все было торжественно, «благочинно и благолепно», как сказал тогда Федор Васильевич. Священник отслужил молебен, окропил новое строение, а потом сидели все они на берегу Волги и пили чай, заваренный в пузатом чугунном казанке. Здесь же на костре все братаны, сгрудившись вокруг, жарили насаженную на палочки баклешку — костлявую, но вкусную рыбицу.

Федор Васильевич со священником отведали наливочки ради такого праздничка. И сел Федор Васильевич спиной к Волге, так, чтобы не упускать из виду радость свою — приземистый квадратный завод с двумя высокими вытяжными жестяными трубами и с узкими, будто бойницы, продухами в кирпичных, обмазанных глиной стенах. По низу шел желоб и канава для стока, выложенная кирпичом до самой Волги, — овраг был на чужой земле.

На реку Унжу под село Коврово Федор Васильевич ездил один. Вернулся весьма доволен. Почесывая курчавую бородку, посмеивался про себя. Вошел в комнату, где Федюшка с Алешкой занимались немецким языком. Поздоровался с учителем.

— Ну что, ребятки мои дорогие, слава богу, дело пошло. И все бы хорошо, да вот годков не вернешь. И чем больше дело наше будет, тем ближе мне к соборованию.

— И-и, Федор Васильевич, у одного бога аршин, вот он им и мерит, кому сколько положено. Мне вот тож седьмой десяток пошел, а я с ребятками молодею и еще прыгаю, — засмеялся учитель. — А о том думать, это не наше дело — божье.

— Это верно — божье, — вздохнул Федор Васильевич. — Однако к аршину-то божьему боле уж ничего не приставишь. Человек что пылинка, дунул — и нет ее. Потому и прошу вас, дети мои, быть мне в делах споспешниками. В случае чего, мать ваша доглядит, а там и вы на ноги станете…

Учитель всплеснул руками:

— Да что это вы, Федор Васильевич, начали за здравие, а кончили за упокой!

Федор Васильевич знал, что говорил. Посмотрев, как работают его заводы, какую прибыль они будут приносить, вспомнив, что ему стоило наладить это дело, он возликовал и возгордился. Силен заводчик Полушкин, не последний в Ярославле! Но он понимал, что годы его сочтены и что дело всей его жизни может рухнуть после него, развеяться прахом, и не останется даже следа на земле от жившего когда-то заводчика Полушкина. Ему хотелось, чтобы и после смерти еще долгие годы на его заводах о нем память оставалась. Старческое честолюбие, но оно утешало Федора Васильевича.

— Нет, до упокоя еще далеко. Только глядеть нам, заводчикам да купцам, приходится во все глаза… А что сынки, постигают науку?

— Отменных способностей! За такие успехи, кои только от них зависят, даже деньги грех брать.

— Ну, деньги брать никогда не грех, ежели дают. Вот ежели не дают, а ты берешь, тогда грех. — Федор Васильевич помолчал, не решаясь обидеть учителя и пасынков, но все же спросил: — А что, пригодятся сынам немецкий да латынь?..

Учитель не обиделся.

— Пригодятся, — ответил он твердо. — Нынче крупная торговля да заводское произвождение только на немцах держатся.

— Ну-ну-ну, — выставил вперед обе ладони Федор Васильевич и подумал: «Хвастун, а ведь верно говорит. Пущай учатся».

Дверь распахнулась, и вошла круглая, как кубышка, рыжеволосая, безбровая, с маленькими глазками и носом пуговкой дочь Полушкина Матрена. Она ни в чем не была похожа на отца.

— Ой, умру! Ой, моченьки моей нет, всё учатся, учатся… В дьячки, что ль, их, папенька, собирашь? А мы вот с тобой и не сподобились, а в купцах ходим, убогие, горемычные…

— Ну, пошли, пошли, — перебил ее отец. — Не мешай учиться…

— Ой, умру! — уже за дверью еще раз послышался ее клокочущий голос.

Матрену Волковы видели только раз — по приезде в Ярославль. Пригласил ее тогда Федор Васильевич с мужем на маленькое семейное торжество по случаю женитьбы. Сидела она рядом с мужем, ленивым и сонным Кирпичевым, у которого весь вечер почему-то отпадала челюсть, и, взвизгивая, толкала его локтем в бок, отчего тот вздрагивал, будто икал, и на мгновенье закрывал рот. Федор Васильевич хмурил брови, крякал и наконец не выдержал и проводил их, сославшись на то, что все устали и нужно-де почивать.

Ненависть к Волковым Матрена не скрывала. Единственная наследница полушкинского состояния и заводов, она считала себя ограбленной среди бела дня.

Вскоре после Покрова тягуче и заупокойно загудели колокола всех храмов и церквей. И жутко было слышать этот медно-серебряный гул в беспраздничный день. Выбегали обыватели из домов и лавок, перешептывались между собой, боязливо глядя на звонницы. От всеведущих богомольцев дознались: всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня императрица, самодержица всероссийская Анна Иоанновна приказала долго жить и в бозе почила.

Вечная слава!..

И мрачный похоронный гул сменил светло-радостный малиновый перезвон, в котором каждый ярославец мог отличить и свой приход, и своего любимого умельца-звонаря: новому государю императору Иоанну Антоновичу, самодержцу всероссийскому, многая лета!

А жизнь текла своим чередом. Морозы в ту пору стояли знатные.

Сидели дома безвылазно братаны и по все дни с учителями своими науки познавали. Федюшка с отчимом, каждый по своей фантазии, резали замысловатую вязь на широких липовых досках. И так увлекся Федюшка новым занятием, что вскорости заслужил похвалу отчима.

Но вот наступили святки. Гулял и буйствовал древний Ярославль под перезвон колоколов, под залихватские бубенцы троек да разудалую русскую песню так, будто каждый день был последним, а назавтра затрубит архангел Гавриил в серебряную трубу и призовет всех живых и мертвых к Страшному суду. И не боялись, видно, обыватели ни Страшного суда этого, ни бога, ни черта, ни даже самого полицмейстера, который не в пример грозен был. Не обошла стороной праздничная круговерть и дом Полушкина.

Как-то до полудня, хитро улыбаясь и почесывая свою изрядно поседевшую и переставшую кудрявиться бородку, Федор Васильевич сказал жене:

— Ну, мать, принимай нынче к вечеру гостей. Гости знатные будут, потому свечей да угощения не жалей. Чтоб свету поболе было, ненароком проглядишь чего.

У Матрены Яковлевны задрожали губы.

— Воевода?.. — только и спросила она. Федор Васильевич пожал плечом.

— Видать, поболе…

«Поболе» Матрена Яковлевна вообразить себе не могла и только тихо вздохнула.

Были согнаны все бабы и девки, бывшие под рукой, и началась великая уборка: скребли, мыли, чистили, сдували, выбивали, опять скребли. И засияла горница ровным янтарным светом.

Братаны, чтобы не мешать, забились в угол за печкой и притихли. И только любопытный Алешка ерзал на лавке, тянул шею, строил догадки.

— Федюшк, а Федюшк… Может, полицмейстер с командой, а? С саблями…

— Зачем с саблями-то? — недоумевал Федюшка.

— А для страху!.. Не-ет, — не верил сам себе Алешка. — Ежели батюшка сказал: «поболе», то поболе воеводы — митрополит!

Все в страхе перекрестились, но Алешке не поверили: к чему это митрополит-то?

Остаток дня прошел в великом томлении от любопытства и неясного страха. Лишь Федор Васильевич, празднично одетый, мягко приминая половицы любимыми юфтевыми полусапожками, вышагивал по горнице загадочный, бормоча себе под нос что-то вроде псалма. И чуть улыбался.

«Вот батюшка — никого не боится!» — подумал Алешка и ткнул Федюшку локтем в бок.

— Ему хоть сам государь, ништо ему!..

— Не-ет, — покачал головой Федюшка, завороженный ожиданием. — Государь не приедет — он маленький.

— И то, — вздохнул Алешка, вспомнив, что новому государю императору еще и полгодика не сравнялось.

Стемнело быстро. Мимо дома, заливаясь бубенцами, промчались кони, взвизгнула перепуганная девка. Федор Васильевич велел зажигать свечи. Запах воска наполнил горницу: ради праздника хозяин не пожелал ставить сальных свечей.

И тогда под окном ударил бубен, заверещали рожки, загудела волынка, затрещали трещотки, и поднялся такой дикий вой, смешанный с сатанинским хохотом и разбойничьим свистом, что Матрена Яковлевна стала быстро мелко креститься, а братаны прижались друг к другу.

Федор Васильевич расхохотался и ударил ногой дверь.

— Милости просим, бояре и боярыни! Принимай, хозяйка, гостей дорогих!

И тут же через порог перекатилось что-то лохматое, черно-белое, страшно ухающее и кряхтящее. Матрена Яковлевна опустилась на скамью, держась за сердце, а семилетний Гаврюшка скривился, готовый вот-вот зареветь в голос. Но тут чудище поднялось, и, хотя было оно со всклокоченной бородой и растрепанными волосами из пакли, все сразу узнали кучера Антипа.

— Ух! Ух! Ух! — завертелся он среди горницы, загребая ногами и строя пальцами рожки.

Но его никто уже не боялся. Вспомнил, видно, Антип молодость свою и решил от души потешить себя и благодетелей, а пуще всего — ребятишек, скоморошьими игрищами.

А в горнице было уже тесно: горбатые старухи с разукрашенными лицами, кособокие старики на костылях, вертлявые и визгливые цыганки, маски медведей, козлов — все это гоготало, вертелось, крутилось, стонало. Нещадно звенел и гудел бубен, резали слух рожки.

У Федюшки голова закружилась от мелькания пестрых цыганских нарядов, вывороченных вверх шерстью овчинных шуб, драных дерюг, всклокоченной пакли. Одна толстая баба ухитрилась надеть рукава шушуна на ноги, а полы подвязать под шеей. Подпрыгнула баба повыше, да не удержалась в рукавах — тесно! — и грохнулась плашмя на половицы. Визжит баба, дрыгает ногами, скачут через нее козлы и цыганки.

Качался полушкинский дом. Качалась в красном углу под образами лампадка, метался слабый огонек из стороны в сторону — вот-вот погаснет.

«Господи! — перекрестилась мысленно Матрена Яковлевна. — Образа-то, образа-то не прикрыли! Срам!..» — испуганно косилась на хозяина.

А хозяин, передергивая плечами, стоял подбоченясь и улыбался. На ребятишек покосилась Матрена Яковлевна: визжали купцы малолетние, довольные игрищем, кувыркались в закутке своем.

«Господи! — снова помянула творца Матрена Яковлевна. — Конец-то будет ли?..»

Вроде бы и пришел конец. Запутался в полах шушуна старичок и грохнулся об пол рядом с бабой. Баба отползла от него подале, в угол. Видно, все только и ждали того: враз все стихло.

— Никак умрун?..

— Умрун и есть.

— Хоронить надоть, — вздохнул козел и горестно затряс бородой.

— Помянуть хоцца, — пропела цыганка и сладко потянулась.

Старичок судорожно задергался и попытался встать, но здоровая старуха ткнула его посохом в грудь и прижала к полу.

— Лежи уж… Чево там, — сказала она хриплым басом и вздохнула. — Оттеда не возвертаются.

Старичок всхлипнул и притих. Его подняли за руки, за ноги и вынесли в сени.

— Неуж взаправду помер? — с испугом спросил Гаврюшка, приготовившись зареветь.

— Ништо! — успокоил его Алешка. — Видал, как дергался? Кому ж помирать-то охота?

Федюшка прижал Гаврюшку к себе, чтоб не боялся, а у самого сердце колотилось от ожидания: чего еще-то будет? Уж так занятно!

Жалобно затрубил рожок, серебром рассыпались бубенцы. Дверь тихо открылась, и внесли скамейку с «умруном». «Умрун» лежал, завернутый в белую простыню, лицо его было густо натерто овсяной мукой, а во рту торчали длинные зубы из брюквы. Когда скамейка наклонялась, «умрун» дергался всем телом и пытался вытянуть руку, но тщетно: чтоб не упал, а пуще того, чтоб не дал деру, его крепко прикрутили полотенцами к скамейке.

Отпевали «умруна» с такими шутками и прибаутками, что Матрена Яковлевна только на ребятишек опасливо косилась. Наконец и это закончилось.

— Тащи его, братие! Пора и земле предать.

Скамейку подхватили и вытащили в сени. Тощий длинный мужик в женском сарафане выступил вперед с корзиной.

— Помянем душу усопшего, — прогнусавил он. — Кушайте кулебячку, кушайте, — и стал совать в протянутые руки продолговатые золотистые куски.

— И я кулебяки хочу, — попросил Гаврюшка.

Да взвизгнула тут баба, чуть не откусившая «кулебячки», и полетели на пол куски мерзлого лошадиного помета. И снова хохот потряс полушкинский дом. Тут уж пламя в лампадке не выдержало, скрючилось и погасло. Хорошо, Матрена Яковлевна не приметила. Рассмеялась наконец-то вместе со всеми до слез, затряслась на лавке мелкой дрожью и рот платочком прикрыла.

Одарил всех гостинцами Федор Васильевич и за порог проводил.

Чтобы отвлечь братанов от богопротивных мыслей (и сам не рад был, что такой шабаш устроил!), Федор Васильевич решил показать им другую потеху.

— Не купеческое это дело — кривляньем да вихляньем забавляться, — сказал он уже перед сном. — А покажу-ка я вам завтра знатную мужицкую потеху!

— Что еще-то удумал? — предчувствуя недоброе, прошептала Матрена Яковлевна.

— Знатная будет потеха! — повторил Федор Васильевич, потирая руки. — Стенка на стенку пойдут: тверичане с коровницкими биться будут на Которосли.

— Господи! — совсем упала духом Матрена Яковлевна. — То скакание бесовское, то мордобой…

— Ничего ты, мать, не понимаешь, — засмеялся Федор Васильевич. — Тут все, как в миру, будет: ты промазал, так тебе полюбовно влепят. Без злобы и злого умыслу. Игра такая. Ведь и в Евангелии сказано: возлюби ближнего своего!

— Ребятишкам-то это зачем? — все еще сопротивлялась Матрена Яковлевна.

— Как так? — удивился Федор Васильевич непонятливости жены. — Ребятишки и затевают, а уж потом мужики пойдут.

— Ура! — подпрыгнул от радости Алешка и тут же получил от матери подзатыльник.

— Федор Васильевич, кормилец, что хошь делай, не дам я ребятишек — поубивают их там!

— Да что ты, мать, право! Наших и не возьмут: мы же не слободчане. А чужих не берут. Чай, не мы одни — весь город глядеть придет. А ты неуж не пойдешь? — подзадорил Федор Васильевич жену.

— Избави бог! — испугалась Матрена Яковлевна.

— Ну, как хочешь. Сиди дома. А мы уж снова повеселимся. Чай, праздники!

Отчим взял с собой на кулачный бой только Федюшку с Алешкой. Гаврюшку ж, как он ни вопил, оставили дома: морозно, да и рано еще на мордобой глядеть.

Было солнечно. От чистой белизны выпавшего накануне снега слепило глаза. Со всех концов города стекались людские ручейки к излучине Которосли. Когда подошли к берегу реки, вдоль ее толпились уже и горожане и слободчане.

Федюшка вынырнул из-за спины отчима, и первое, что ему бросилось в глаза, — купола церквей, обрамляющие правый берег Которосли. Хотел посмотреть назад, на город, но за плотной стеной смотрельщиков ничего уже не увидел.

— Ты чего крутишься-то? — Отчим повернул его голову к реке. — Ты вон гляди — экие Аники-воины!

Только теперь увидел Федюшка прямо перед собой, внизу, две группы бойцов, что стояли друг против друга на противоположных берегах Которосли. Тут же возле них крутились возбужденные ребятишки, вроде Федюшки, подзадоривали сверстников на той стороне.

— Эй, сопливые! Шли бы к мамке титьку сосать! Небось молоко перегорело-о!

— Эй, длинный! Скажи своей кривой сестре, чтоб глаз соломой затыкала-а!

— Ты-ы, горлопа-ан! Продай теткин скелет, я его на огороде поставлю!

Тут все знали друг друга. Пока ребятишки перебирали близких и дальних родственников, мужики посмеивались и разминались: до отцов еще дело не дошло. Иные из тверичан уже сбросили с себя тулупы, чтоб, промерзнув на морозе, согреться в бою; другие подбадривали себя прямо из штофа, крякая и вытирая губы рукавом. Огромный костистый мужик в армяке стоял не шевелясь и глядел в одну точку на том берегу: видно, приметил уже себе противника, старого вражину, и теперь распалял себя изнутри.

Но вот понемногу началось.

— Эй, косоры-ылы-ый! Спроси, чего это у твоего тятьки морда го-ола-ая!

— Оплета-ало-о! Подтяни у своего тятьки порты — потеряе-ет!

Мужики занервничали, не выдержали.

— Эй, рябо-ой! Убери своего щенка-a! А то я ему ноги выдерну-у!

— Курдюк бара-аний! Гляди, как бы я у твоего ухи не открути-ил!

«Стенки» начали медленно сходиться. Мальчишки бросились врассыпную. Не доходя двух шагов друг до друга, бойцы остановились. Ждали, кто начнет. И тогда передний край тверичан чуть расступился, из прогала вырвался огромный мужик в армяке и ударил. Удар был настолько силен, что коровницкий всем телом рухнул на свои передние ряды.

И началась потеха!

Федюшка следил только за армяком, он был далеко виден и не терялся среди бойцов: то пробивал себе среди коровницких ворота, то снова отходил назад, чтобы помочь товарищам. Тверичане начали теснить коровницких. И уже плохо было видно отдельных слободчан: перекатывался из стороны в сторону на вытоптанном грязном снегу живой черно-серый клубок. И вдруг донесся рев бойцов, рокочущий и жуткий. Ничего нельзя было понять, только увидели все, что тверичане стали отходить к своему берегу. Заметили еще, как от клубка тел отделилась группа и побежала к городскому берегу. Когда она приблизилась, все рассмотрели трех тверичан, которые несли безжизненно обмякшее тело мужика в армяке. Тверичане положили его на брошенный кем-то тулуп прямо перед Федюшкой и снова ринулись в бой.

Федюшка посмотрел на бледное, без единой кровинки, лицо мужика и невольно отступил. Чудилось, витает над бойцом, спускаясь все ниже и ниже, равнодушно-холодный призрак смерти.

Прибежал со штофом длинновязый фабричный в картузе набекрень, опустился на колени перед мужиком. Изловчился, сжал ему двумя длинными пальцами щеки и плеснул в открывшийся рот водку. Мужик задохнулся и закашлялся. Фабричный приподнял ему голову и похлестал ладонью по щекам:

— Сема… Семочка, родной, наших бьют…

У Семы дрогнули веки, но он не пошевелился.

Федюшка и не заметил, что бой был уже рядом, почти у самого городского берега. Свалили вожака коровницкие и шли теперь без страха напролом. И только сейчас, вблизи, рассмотрел Федюшка бойцов. Озверевшие от боли и крови, месили друг друга слободчане в неистовой злобе и слепой ненависти…

Федор Васильевич покосился в сторону Федюшки — и ничего не сказал, понял — зря привел сюда братанов. Уж лучше скоморохи!

А Федюшка смотрел на золотые главы храмов и не видел их блеска — затмил глаза черный снег Которосли…

По весне, чуть подсохло, повез Федор Васильевич Федюшку с Алешкой на Унжу-реку. Только на третьи сутки поутру увидели они поднимавшиеся к небу столбы дыма — завод Полушкина. А еще дальше, по ту сторону Унжи, серели стены Макарьевского монастыря.

Внезапно, немного не доезжая до завода, лошади стали и, фыркая, попятились назад, выворачивая оглобли.

— Дальше не пойдут, хозяин, сам знаешь, — усмехнулся Антип. — Как им в ноздри шибанет серным духом, так они на попятную. Опосля этого даже овес не жрут. Скотина! Эт человек все сдюжит, а лошадь животная слабая…

— Ну, будя растобары разводить, — нахмурился Федор Васильевич. — Пошли, ребятки.

Вошли в широкие заводские ворота, и Федюшка сразу почему-то вспомнил освящение того завода, у Бабина оврага: «Благолепно!»… И еще вспомнил он храм Ильи Пророка в Ярославле. Написана там в приделе картина Страшного суда, так написана, что и взрослые, и ребятишки старались не глядеть на нее и быстренько проходили мимо. Страшны были рогатые черти с огромными вилами в руках, которыми заталкивали бледных от страха грешников в кипящую серу. И протягивали они из котлов тонкие руки, тщетно взывая о помощи.

В закопченных котлах бурлила и клокотала густая грязпо-желтая жижа, от которой, мутно клубясь, поднимался к вытяжным трубам и растекался к продухам-бойницам серный смрад. В клубах этого смрада рассмотрел Федюшка человек пять работников в черных кожаных передниках, заляпанных желтыми пятнами. Держали они длинные палки в руках, а были похожи на испуганных бледных грешников.

Федор Васильевич громко поздоровался. Ему молча поклонились. Он взял у работника палку, помешал в котле жижу и остался доволен. Потом поманил к себе братанов и провел их в дальний угол завода, в небольшую конторку, отделенную от цеха деревянной перегородкой. На небольшом столе лежала толстая книга. Федор Васильевич хлопнул по ней ладонью.

— Вот тут-то, дорогие мои заводчики, вся наша арифметика: что, почем и сколько. — Он открыл книгу, в которой длинными столбцами, вкривь и вкось, стояли цифры. Федор Васильевич усмехнулся. — Мудреного тут ничего нет. Грамоте ни я, ни отец, ни дед мой обучены не были. Зато в счете промашку не давали. А сейчас при большом деле много чего знать надо. И не только счет. Потому и учу вас всяким наукам да языкам иноземным.

Он достал из-под стола толстую новую книгу, положил перед Федюшкой.

— Вот, сделай, как должно быть: чтоб видно было, не только сколько производим, но и что производим и что продаем. Разберешься?

— Попробую…

— Попробуй, — потрепал Федор Васильевич Федюшкины кудри и подтолкнул Алешку к выходу. — А мы не будем тебе мешать. Пойдем хозяйство посмотрим.

Федюшка раскрыл книгу и примерился к листу. В невысокое квадратное оконце заглянул лучик солнца, и радостно стало на сердце у мальчонки, когда вывел он на бумаге первые буквы, каждую окутав, будто легким облачком, тонкой завитушкой. И так увлекся делом своим, что и счет времени потерял, а когда поднял голову, тонкий лучик уже с правой стороны стола на левую перебрался. Федюшка поднялся, разминаясь, и услышал под окном натужный кашель. Человек словно задыхался и с тонким свистом втягивал в себя воздух.

— Эко тебя тянет-то! — проговорил, будто пропел, кто-то жалостливо, и Федюшка узнал голос кучера Антипа. — Помрешь ты тут, Потапыч… Как пить дать помрешь.

Потапыч отдышался и сиплым, с придыханиями, голосом равнодушно бросил:

— На то воля божья… Всё к одному концу…

— Эт оно так, подтвердил Антип, — только кому ж раньше времени-то охота…

— Эх, Антипушка! — сипло засмеялся Потапыч сквозь судорожный кашель. — Ты думаешь, там в другой сере грешников-то варят? Да в той же самой! Так что мне не привыкать… Это тебе в новину, а мне ништо.

Помолчали, потом Антип пробурчал:

— Я тебе добра желаю… Дите да жену б свою пожалел. Просись у Федора Васильевича, чтоб обратно продал тебя барину Андрею Матвеичу. Все ж в деревне — не в котле вариться… Эт успеется, на том свете еще поварят. Чего ж на этом-то казниться?..

— Ну, будя об этом, Антип, — зло оборвал его Потапыч. — Нам все едино, где подыхать: на конюшне ль, тут ли. На все воля божья!

Федюшка потянулся к окну: Антип с тощим, как палка, мужиком медленно повернул за угол завода. Солнечный лучик спрыгнул со стола на дощатую перегородку, съежился и пропал. В конторке сразу стало сумрачно и неуютно. А тут и Федор Васильевич с Алешкой вошли.

— Прости нас, сынок, мы аж до Макарьевского монастыря доскакали! Все дела уладили, завтра и домой. Проголодался? Сейчас нас Антип кормить будет. — Он полистал новую книгу, брови его полезли вверх, и он не сдержал своего восхищения: — Ну, молодца! Красиво! Потом расскажешь, что и как прописал…

Но Федюшку уже не радовала похвала отчима, и скрыть этого он не сумел.

— Сделай милость, батюшка, продай Потапыча снова в деревню. Помрет он тут. Как пить дать помрет.

Федор Васильевич нахмурился, засопел недовольно.

— Это что ж он, жалобился тебе?

— Помилуй бог, батюшка! Сам слышал — нутро у него рвется…

Федор Васильевич внимательно посмотрел на Федюшку.

— Жалостливый ты, сынок… Небось думаешь, батюшка твой — зверь лютый. Так вот слушай. Не продам и не отдам я его обратно барину Андрею Матвеичу, потому как купил я Потапыча у энтого барина тоже из жалости: как куль с овсом, в чем душа теплилась, вытащил я его из барской конюшни, чуть не до смерти забитого, завалил на телегу да и приволок сюда… Почитай, с крещенья до пасхи отдышаться не мог Потапыч-то. Оттого и нутро у него рвется… На все воля божья… — Федор Васильевич перекрестился и вздохнул.

Когда по заводу проходили, пропустил он братанов вперед, сам остановился около Потапыча. Оглянулся Федюшка и заметил: достал отчим из кармана серебро, сунул в руку Потапычу и наказал ему что-то строго. Склонил голову набок Потапыч, покосился на Федора Васильевича и ничего не ответил.

Все это лето возил с собой Полушкин по заводам Федюшку с Алешкой. Вместе ж отыскивали рудные места, помогали рабочим бить шурфы. А сколь тех рабочих было, о том сказано в ведомости, составленной и подписанной в 1747 году «повелению» Полушкина самим Федором Волковым: «И на содержание оных заводов казенных денег, тако ж земель и деревень, и мастеров, и работных людей в даче ни откуду не было, также покупных деревень со крестьяны не имеетца. А для исправления при тех моих заводах всяких работ имею ж на собственные ж мои деньги покупных мною от разных помещиков крепостных людей мужеска полу, которыя при заводех в высправлении и работах находятца 11 человек, престарелых 4 человека, детей малолетны 6 человек. Да кроме ж объявленных людей на том заводе по случаю временных работ бывают наемныя люди поденно и понедельно не по равному числу, заразные полюбовные платы…»

Федор Васильевич хорошо понимал — не вечны те рудные места со своими запасами: «А на сколько времени тех руд стать может, того нам знать никак невозможно, понеже оныя руды имеютца в горах, а в вешнее время вымывает из тех гор водою не по вся годы равно, но больше и меньше».

И, видно, совсем не хотел Федор Васильевич, чтоб пасынки его, истощив рудные запасы, остались не у дел, ни к чему более, кроме варки серы, не способные. Потому-то и решил послать пока хотя бы старшего в школу, кои учреждены были еще государем Петром Алексеевичем при крупных московских мануфактурах и о коих Полушкин никогда не забывал. Поэтому еще загодя договорился со своим старым товарищем в Москве, фабрикантом-суконщиком, что встретит тот и примет Федора, как сына родного.

И вот наконец пришел день, который, как все еще надеялась Матрена Яковлевна, и не наступит: заскрипел обоз ранним утром мерзлыми полозьями и остановился на выезде из города. К нему Антип и подогнал сани с Федюшкой. И в суматохе прощания, в слезах и причитаниях Федюшка и понять-то не успел, что творится вокруг. А когда понял, уж и купола Ильи Пророка скрылись за горизонтом…