Глава 4 Когда мы были молодыми…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Когда мы были молодыми…

Илья Суслов

— Илюша, сейчас мы с тобой должны начать интервью, а я вот смотрю на тебя и, вместо того, чтобы, как это принято, задавать тебе вопросы, мне петь хочется. Что-нибудь вроде: «…когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли…».

Мы сидели с Ильей за садовым столиком и прихлебывали из совсем по-российски граненых стаканов остывающий чай.

Суслов улыбнулся:

— А я вспоминаю другую песню: «Когда мы были молоды, ходили мы по городу…». Слушай, Саша, сколько же лет мы знаем друг друга?

По прикидке выходило, что немало. Правда, никто из нас не вспомнил, где мы сталкивались тогда — то ли в «Литературке», куда я заходил еще где-то в конце пятидесятых на семинар к Наташе Озеровой (кажется, так звали молодую поэтессу), то ли на Суворовском бульваре, в Доме журналистов… Скорее всего, там, в подвале, где подавалось превосходное пиво с замечательными, изрядно подсоленными черными сухариками.

Все было просто, но трудно…

Вот о том, что было тогда и что случилось с ним после, я и расспрашивал моего собеседника. Не только читателя ради — но и как бы проверяя свою память. И не только о нем самом: тесная дружба связывает меня уже много лет с его братом Мишей, одним из лучших в свое время российских кинооператоров, а теперь и американских.

— Я могу тебе и про Мишку рассказать, — охотно подхватил Илья, — и про нашу историю. У нас одна из самых забавных историй эмиграции…

Я прожил в Союзе замечательную жизнь. Я был одним из самых счастливых людей в России! Почему? Я все сделал своими руками. Все! Вопреки советской власти, вопреки родной коммунистической партии. А удалось мне это потому, что я был честен и умел делать то, что я делаю. Конечно, меня не взяли в институт, куда я хотел попасть. А хотел я попасть на редакторский факультет Полиграфического, но это был 51-й год — и был «процент»: принимать нашего брата еврея на тот факультет, куда я шел, дозволено было 0.6 % общего числа нацменов, поступающих в вуз. А я сюда готовился с 6-го класса! И сколько умных людей мне тогда говорили: ты идиот! Куда ты лезешь? Тебя не возьмут. Там берут одного еврея на весь поток.

Но я был единственный, кто получил четверку за диктант. А диктант был жуткий. Знаешь, такой: «Аполлинария Никитична разогрела конфорку…» и т. д. Там в каждом слове можно было сделать четыре ошибки. Точка с запятой, неправильно поставленная, считалась ошибкой. Ты вот думаешь, что точка, а там в диктанте стояла точка с запятой. И все получили тройки и двойки. Я получил четверку единственный, а они так посмотрели на меня: слушайте, Илья, очень хорошо — но всё же…

И я не попал на редакторский факультет, а взяли туда Витьку Фогельсона, которого ты, наверное, помнишь — потому что Витька Фогельсон, во-первых, был записан русским, и во-вторых, у него был колоссальный блат. Его туда приняли, и он стал замечательным редактором в издательстве «Советский писатель». Он был редактором всей поэзии. А потом он женился на актрисе театра «Современник» Толмачевой и, мне кажется, что он не жив сейчас. Тяжелая это была работа — редактировать советскую поэзию.

И вот там, в институте, был человек с интересной фамилией Жидовецкий, который «брал». Он подошел ко мне и сказал: «Иди сюда, мальчик! У тебя мама есть?» — «Мама у меня есть», — ответил я. И он мне сказал: «Скажи своей маме, чтобы она мне позвонила!». Я спросил: «3ачем? Вы кто?». Он сказал: «Меня зовут Жидовецкий. Я завхоз этого института. Так пусть она мне позвонит». Мама ему позвонила. И я сдал все экзамены на технологический факультет. Получил все пятерки.

Но я никогда не учил математику, физику — я все списал у соседа. Он получил тройку, а я пятерку. Потому что я красиво и чисто написал. И я стал инженером, потому что Жидовецкий получил от мамы то, что он попросил. Мама моя до сих пор не говорит, что она ему дала. Наверное, поделился с начальством, не дурак же он. Он не один работал — это была система коррупции. И это был единственный институт, куда нашего брата принимали. Хотя еще, правда, был Рыбный…

Кончил я институт — и меня стали отсылать в Казахстан, в город, где проводились ядерные испытания. Названия его не помню, какой-то маленький городишко. Мне давали 80 рублей, зарплату мастера цеха, и без права возвращения в Москву. Ехать туда было бессмысленно, это было равносильно смерти, и надо было как-то выкрутиться. Я говорю: «Я не могу, я болен». «Что у вас болит, Суслов?» — «Горло». В общем, я убедил, что «у меня болит горло», и мне дали свободный диплом. А под свободный диплом я устроился.

— Но как всё же случилось, что ты после окончания института не был загнан куда-то? — Надо ли напоминать читателю, как обходились с выпускниками московских вузов, не имевшими «большой руки» где-нибудь наверху, а тут — не в Хацапетовку какую-нибудь засылают, а оставляют в Москве.

— А меня загоняли. Но дело в том, что я в институте был популярен. Я был в художественной самодеятельности Полиграфического. Была у нас пара — Суслов и Бидерман, очень популярная в те годы. Были шоу, мы готовили институтские капустники и гоняли их по всей стране. Это потом, после нас уже пошли 1-й Медицинский — МОЛМИ, Авиационный. А мы были первыми. У нас были куплеты и пародии, мы пели песни, и всё было очень смешно. И меня все знали. Институт был очень маленький — 600 человек на пяти факультетах. Это потом он разросся. Художники, редакторы, технологи, механики и экономисты — пять факультетов.

Чтобы народ нигде не скучал

— В общем, все было просто — но трудно, потому что у меня в паспорте было написано не так, как надо. Была «графа». «Суслов! Вы нам нужны, нам нужны мастера. Выходите на работу завтра. У вас паспорт с собой?» Они открывали паспорт, и вдруг — Суслов Илья Петрович, еврей. Какая оплошность! Тогда действовали три партийных правила: не брать, не увольнять, не продвигать! И слышал: «Ах ты, черт, совсем забыл, только вчера взяли человека на это место. Я вам позвоню, когда у нас что-нибудь появится».

Ну, а потом меня всё же взяли на фабрику «Детская книга». И работал я там несколько лет начальником цеха. У меня в подчинении было 400 рабочих. Я был начальник! Разговаривал со всеми на «ты». Я — рабочему: «Что же ты, Коля, по натуре и по валу план не выполняешь? Ты что, хочешь прогрессивки лишиться?» А он: «Илья Петрович, не беспокойтесь, все будет сделано». И приносит мне цифры. Главное, чтобы цифры были! И я те цифры вычислял, и у меня выполнение плана было всегда на 104,8 %, что вело к прогрессивке.

Я был не только начальником цеха, а еще выступал в самодеятельности, которая стала потом полупрофессиональным эстрадным ансамблем ЦДРИ «Первый шаг». Я был конферансье ансамбля. Это был хороший ансамбль: из него вышли Савва Крамаров, Майя Кристалинская, Майя Булгакова, Илюша Рутберг, весь джаз Саульского, Гаранян, Зубов. Замечательный был ансамбль. Нас готовили к фестивалю молодежи в 57-м году. И там пели мою песню «Москва, мой город, мой городсад, Тебя, мой город, обнять я рад!» Я придумал слова, а музыку — Борис Фиготин. Потом мы с ним писали еще. Мои песни пела Шульженко. Она выходила и говорила: «А сейчас я спою песню моего друга Ильи Суслова».

А мы не были знакомы с ней… Я не знаю, почему она это говорила. Песня называлась «Песня о старом друге». Она начиналась так: «На свете есть много хороших людей…». И еще мои песни пел Трошин. Я для него написал комсомольскую песню «Кто сказал, что прошли те года, о которых слагают легенды…».

Итак, я остался в Москве. Я был известный парень. А потом я стал членом правления ЦДРИ и открыл там клуб творческой молодежи в кафе «Молодежное». Туда актеры и художники приезжали, там разрешали подавать коньяк, и мы проводили время совершенно замечательно.

И вот однажды на улице я встречаю своего старого институтского знакомого Осю Офенгендена. Ося был художником журнала «Юность». Он был фронтовиком, вся грудь — в орденах и медалях. Он мне, заикаясь, говорит: «Слуша-ай, Иллю-ха! Идем со мной, ты будешь заведовать редакцией журнала «Юность». Если не ты, то меня сделают. А я не-не хочу, я ху-ху-дожник! Я ничего этого не понимаю, а ты всегда был начальник. Ты всегда был «Илья Петрович», а я для них «Оська!». Я говорю: «Ты дурак какой-то, Оська! Ты же знаешь, я беспартийный, но еврей». Он говорит: «К нам назначили нового редактора, Бориса Полевого. Он, по-моему, еще не разобрался, что к чему, и тебя возьмут». Я говорю: «Ты морочишь мне голову’». Он говорит: «Идем со мной!».

Он взял меня за руку, а у меня был обеденный перерыв на работе, на фабрике «Детская книга», и отвез в конюшню графа Воронцова, где размещался Союз писателей СССР. А во флигеле налево — журнал «Юность». Он меня вводит, и навстречу нам попадается Борис Полевой, который говорит: «Ося! Где вы пропадаете?». А Ося отвечает: «Борис Полевой! Я вам привел заведующего редакцией журнала «Юность»». Полевой говорит: «Вы кто?». Я говорю: «Я Илья Суслов». Он говорит: «Пьете?». Я говорю: «Нет!». — «Вы приняты».

— Это было так, как я тебе рассказываю. Я остолбенел. У советской власти не было в правилах так принимать на работу. Ты должен заполнить анкету, ты должен пройти первый отдел. Полевой, правда, был секретарем Союза писателей, главным редактором журнала. Он — настоящий человек. Или — повесть о настоящем человеке. «Вы приняты!». С дурацким вопросом: «Вы пьете?»… Кто спрашивает советского человека — пьет ли он? Конечно, пьет! Но он никогда не признается в этом. Кстати говоря, я тогда не пил. И я позвонил к себе на работу и сказал, что я ухожу. А потом я сказал: «Ося, а где гарантия, что он меня завтра возьмет? Может, он пьян?». Да, когда он это сказал, из другой комнаты вышел Валентин Петрович Катаев, который сдавал ему дела. Я сказал: «Здравствуйте, Валентин Петрович». Он сказал: «Здравствуй, мальчик». И ушел. И Полевому бросил: «Вот видите, вот видите…». Что это значило, я не знаю.

Наутро я вышел на работу и стал заведующим редакцией журнала «Юность». Я увидел, что они живут бедно, что у них канцелярские столы еще сталинские. И стены у них бедные, и всё у них омерзительно. Я забыл тебе сказать, что до этого я был председателем совета молодежного кафе «Аэлита». Я открыл это кафе. Я вообще был зачинателем молодежных кафе. Тогда открыли два кафе: одно на улице Горького — «Молодежное», второе на Садовом кольце — «Аэлита», в Каретном ряду. И это были исключительно популярные кафе. Я написал статью в журнал «Молодой коммунист»: молодежь нуждается в этом, чтобы уйти с улицы. И там у меня еще был эпиграф из Достоевского: «Надобно, чтобы человеку было куда пойти!» «Мы будем воспитывать молодежь в молодежных кафе! — обещал я. — Мы будем их знакомить с писателями, поэтами, художниками, с культурой».

И главное, — чтобы сняли с этих кафе план, потому что люди будут приходить к культуре, развиваться, а не выполнять план столовых Общепита. Когда это прочитал секретарь моего райкома партии, он меня вызвал и сказал: «А что же с планом будет?» Я ответил: «Это предприятие будет работать без плана. Я выберу директора, если меня выберут председателем совета. У нас будет еда вкусная и коньяк продаваться». Просто я очень любил, чтобы продавался коньяк. «Чтобы народ нигде не скучал, — сказал я ему. — А плана не будет». Представь себе, — он согласился, и у нас было единственное советское предприятие, где не было плана. Я тогда думал, что мы вообще единственные в мире, где нет плана.

Они мне помогут

— Я всегда был демократ, но не до такой степени, чтобы пускать в это маленькое кафе, где было всего 60 или 80 мест, всю Москву и весь Советский Союз. Я это сделал для себя и своих друзей. И для тех, кто там выступал. А там выступали бедные забитые джазмены, которых никуда не пускали. Они у меня играли на рояле, я сейчас фамилии запамятовал, все-таки это было очень давно, и барды — Юра Визбор, например… Пели замечательные песни. Приходил Евтушенко, приводил Роберта Фроста. Бедный Роберт Фрост… Американский поэт, старик, он никак не мог понять, куда попал. А ему объясняют, что это за кафе… Помещение было убогое, но разрисованные стены. Роберт Фрост постоял минуты две, хотя для нас и это было большое счастье.

Потом меня вызвали в КГБ. Я спросил: «А где ваш КГБ?»

— А вот вы зайдете в райисполком, там есть одна комната номер 13, она всегда закрыта. Вы постучите, там человек в глазок посмотрит, и вы скажете: «Я к полковнику Спиридошкину» — или как там его звали… Я поделился со своими заместителями, и они сказали: иди, потому что у тебя нет выхода. А я думаю — что же это они мне приписывают? Или вербовать меня будут?

Я вхожу, а там ласковый дядька в штатском сидит и говорит мне: «Илья Петрович, вы открыли молодежное кафе, это очень хорошо, но вам нужна охрана» Я говорю: «Какая охрана?» — «Вам нужен человек наш, который будет сидеть в зале и просто смотреть». «3а чем же он будет смотреть?» — «У вас много иностранцев, и наше присутствие просто по закону необходимо». Я говорю: «Кто же у меня будет сидеть?». А он: «Я вам сейчас покажу». И в комнату входит член моего совета… А я думал, что он архитектор.

Он мне говорит: «Ты не смущайся, я капитан. Я давно там сижу — и мы друзья». — «Как же ты мог скрыть от нас такой важный государственный вопрос?» — спрашиваю я его. «Это просто, чтобы вы знали, что если там завяжутся какие-нибудь неприятные дела, мы поможем». Они мне помогут, да? Я думаю — не буду я связываться с советской властью, советская власть, знаешь, что делает… Я только спросил: «Вы нам мешать не будете?» — «Мы вам мешать не будем. Вы же делаете важное дело».

И он сидел у нас всегда — причем с большим удовольствием. Вот так нас терпели, терпели — а потом взяли и снесли бульдозерами. Не могли они это вытерпеть.

— Так они на вас обкатывали бульдозеры до художников? — заметил я, вспоминая знаменитую «бульдозерную», как её потом называли, выставку неофициальных художников в Измайловском парке в Москве.

Долго еще терпели! Потому что всё у нас было не по-советски. Это было жуткое антисоветское местечко, да еще еврейское. И стали меня исключать из комсомола за это. За что? — спрашиваю. За антисоветские выставки. Да и вообще, за что угодно. Я сказал: «Вы не можете исключить меня из комсомола, потому что я уже выбыл по возрасту. Я в комсомоле был до 28, а сейчас мне тридцать, так что вы не можете этого сделать, и мне на вас плевать». Я сказал это Васе Трушину, секретарю райкома комсомола — а нас там обсуждали всерьез.

Уже будучи в эмиграции, я как-то открыл газету и натолкнулся на имя генерала армии Трушина, первого заместителя председателя КГБ СССР. Это было в брежневские времена, и я подумал: как вырос человек! И если бы он исключил меня из комсомола — какая честь быть исключенным таким важным генералом.

Стояла тихая Варфоломеевская ночь

— Я пришел в литературу — там и остался. Была «Юность», потом журнал «РТ» — ты помнишь, был такой, похожий на журнал «Америка», и я был там ответственным секретарем; потом было Центральное телевидение, у меня была замечательная должность — старший редактор отдела приключений и фантастики ЦТ. А оттуда я уже попал в «Литературную газету», где мы открыли «Клуб 12 стульев». Там я проработал 8 лет. И поскольку я за эти годы хорошо узнал советскую власть, советскую жизнь, то прямо с этого места подал на выезд в «государство фашистского типа Израиль…»

Я сам бы не подал, потому что боялся за своего брата Мишу, замечательного кинооператора на «Мосфильме»: он был первым кинооператором, представленным к Ленинской премии — за фильм «Шестое июля». Это была классная работа в художественном отношении. Представили, но не дали. Так вот, пришел ко мне Миша и сказал: пора линять! «Куда же нам линять?» — спрашиваю. Отвечает: «Мы должны уехать в Израиль». И я сказал: «Хорошо, давай уедем в Израиль!».

— Знаешь, а ведь твоя работа в «Литературной газете», да и предшествующие ей — это не только твоя биография, но в какой то степени и биография нашего поколения. Вот и рассказал бы ты чуть подробнее нашим читателям об этом времени, — предложил я Суслову.

— Почему нет? — охотно согласился Илья. — Когда я работал ответственным секретарем «РТ», заведующим отделом был рыжий парень с бородой, его звали Витя Веселовский. Он закончил факультет журналистики МГУ и был женат на Тане Харламовой из «Вечерки», а та была дочкой адмирала Харламова, отвечавшего за американский ленд-лиз. То есть он все забрал у американцев во время войны, но обратно ничего не отдал — вот этим и был знаменит.

А поскольку Витька был член партии, а про его маму мы ничего говорить не будем, потому он никогда про нее не говорил — мама у него была… ну, немножко подкачала: она была похожа на всех министров сегодня в России (Суслов имел в виду 3–4 человек в тогдашнем правительстве России, например, Лифшица), он был рыжий русский парень. И его взяли в «Литературную газету» — новую, только что реорганизованную. ЦК решил, что это будет хорошее влияние — через интеллигенцию на массы, и что в газете будет первая тетрадка литературная, а вторая — общественная.

Главным редактором стал Чаковский и он взял себе заместителя из «Вечерней Москвы» по фамилии Сырокомский. Чаковский был человек хитрый и умный. И он дал Сырокомскому задание набрать новый коллектив. Потому что он знал: если Сырокомский наберет плохой коллектив, он его уволит. А если Сырокомский наберет хороший коллектив, то редакция будет работать. И Витьку Веселовского взяли, а он вспомнил про меня и позвонил: «Приходи ко мне заместителем, потому что мы будем делать сатиру и юмор».

Я был знаком с сатирой и юмором, я знал всех сатириков по разным обозрениям, по капустникам: Горина, Арканова, Розовского и других. Он меня, наверное, потому и позвал. И, кроме того, я был хорошим работником. Я бы даже сказал, что был отличным редактором. Таких сейчас не делают! Я гордился собой: я умел это делать, я любил это делать. Веселовский говорит: «Сиди, сейчас тебя вызовет Сырокомский». Сырокомский меня встречает — такой бизнесмен, в очках без оправы, на тебя не смотрит. Говорит: «Где вы работали?». Отвечаю: «Там-то, там-то…» — «Ну что ж, будем делать новое большое, серьезное дело. Что вы можете предложить?». Я говорю: «Предлагаю сделать страницу сатиры и юмора и отдать ее нам — и мы будем ее делать». — «Вы что, с ума сошли? Где вы возьмете столько материала?». Отвечаю: «Это уже наша забота».

Я не знаю, как это вообще пришло мне в голову. Это была чудовищная смелость, потому что где, действительно, было взять еженедельно полосу веселого материала при советской власти? Мы даже не знали, как назвать эту страницу. Это был чистый экспромт. «Клуб 12 стульев» появился чуть-чуть позже… А я пришел в первый номер новой «Литературки»… Сырокомский говорит: «Это какая-то довольно странная идея… надо подумать. Подождите меня в коридоре». Я сел в его приемной, а Витька стоит в его кабинете.

Сырокомский говорит: «Ну, давайте его дело, давайте посмотрим…». Открывает мою анкету, и я слышу: «Вы что, с ума сошли! Да что же это такое, у нас же явный перебор! И вы знали это, Виктор Васильевич… И вы же знаете — меня съедят в ЦК, а вы опять их приводите! У нас русская газета, в конце концов. И потом, кто сможет сделать целую страницу?». Я открываю дверь, потому что все слышу, и говорю: «Я это сделаю. И, кроме того, вы уже сказали, что я принят…». Вот такая наглость… И тогда он сказал: «’А я своих слов не меняю». А я ему: «Спасибо, Виталий Александрович!».

Так мы стали работать. И работали очень хорошо, потому что я сразу отказался от армии сатириков-«крокодильцев», кроме пятерых: эти пятеро были очень талантливые поэты — Лившиц, отец Леши Лосева, Бахнов, замечательный поэт и замечательный сатирик, Масс и Червинский… Старику Рыклину я давал что-то делать, хотя он, конечно, к тому времени уже был не смешон. В газете мы поместили объявление: мол, у нас большая страница, а авторов мало, и поэтому просим читателей принять участие в нашем деле. Для этого у нас открыт свой отдел писем, и всё, что будет талантливо, мы напечатаем. И подписались: Администрация «Клуба 12 стульев». Мы так себя назвали. Почему мы себя не назвали по именам? Мы думали, что мы не будем вечны, а когда-нибудь потом историки откроют архивы и скажут: ах, так вот это были кто! Вот так мы играли в дурацкие игры.

Я привлек тех, кого мало печатали или не печатали вообще, потому что они были остры: Горина, Арканова, Розовского, Богословского, Сашу Иванова — я открыл его тогда. И еще я открыл 200–250 авторов хорошего класса, включая такого мальчика, как Сережа Бодров, который недавно чуть не получил премию «Оскар» за свой фильм «Кавказский пленник».

Мы работали очень тяжело: потому что было надо мной девять цензур. Причем, я был беспартийный — ты не забудь! И меня контролировало девять вышестоящих товарищей, включая двух членов редколлегии, двух замов и главного редактора в конце концов. Если им что-то не нравилось, они ставили галочку — и материал слетал. Единственное, чего я добился: каждый материал я показываю четырем разным людям; четыре раза — одному нравится, другому не нравится. После четырех раз, если он не нравится, материал шел в папку «нет», и я больше не мог его показывать. У меня была папка «нет» в два этажа. Для того, чтобы сделать одну газетную страницу, я делал их четыре — каждую неделю. Это почти шестнадцать страниц на машинке, почти печатный лист. Печатный лист первоклассного юмора и сатиры — довольно трудное дело.

Но была читательская поддержка… Потому что мы придумали читательские рубрики: «Фразы», «Рога и копыта», «Ироническая проза». В Ленинграде появилась целая плеяда сатириков, братья Шаргородские, например; приходил несчастный Довлатов, которого я никак не мог напечатать. Я воспитал целую плеяду художников-карикатуристов, и четверо из них у меня были фаворитами — Вагрич Бахчанян, Виталий Песков, Владимир Иванов и Игорь Макаров. Мы работали очень напряженно.

Они требовали, чтобы я вступил в партию. А я говорил: «Не нужен я в партии: если я буду в партии, я буду следовать партийной дисциплине, а значит, ни одного острого материала не пройдет. Но без острого материала — что за газета! У вас был 300 тысяч тираж, а мы вам сделали 3 миллиона». Помню, мы заказали профессору Шляпентоху социологическое исследование, и он показал, из-за чего вырос тираж: на первом месте по читательским отзывам была 16-я страница, «Клуб 12 стульев», потому что нашу газету читали по-еврейски, справа налево, с конца то есть. Их, эти отзывы, они не могли поставить на первое место. В «Литературной газете» на первом месте должна быть литературная часть, потом международная страница, а «Клуб 12 стульев» — на третьем месте. Но я обиделся и сказал, что у них ложная, советская социология: мы-то знаем, что тираж газеты вырос из-за сатирической страницы.

И так было восемь лет. А после 68-го года стало невозможно дышать — цензура заработала как бешеная. Они боялись каждого намека, даже если это был невольный намек.

Например, когда вошли танки в Прагу 21 августа. Газета вышла 22 августа, в среду. Естественно, материал был подготовлен загодя. У нас была такая рубрика: «Что бы это значило?». Мы давали фотографию, а читатель должен был придумать подпись к ней. И самые остроумные ответы мы помещали. В тот раз фотография была грузинская: сидит старик, заложив четыре пальца в рот, и свистит. Что бы это значило? Я говорю: Витя, мы пропали, мы получим два миллиона писем с подписью: «Это мое отношение к вторжению в Чехословакию!»

Чаковский был в ярости. И действительно, мы получили множество писем с такой подписью. Отдел писем курировал КГБ, и все «плохие» письма отсылались туда, а люди сумасшедшие, пишущие такие вещи, ставили свои подписи и обратные адреса… Естественно, жди неприятностей. Но мы же не знали, что будет вторжение! «Почему поместили эту провокационную карикатуру?» — «Да откуда нам знать, что вы войдете туда?» — «Как вы смеете так говорить — это наша армия, освободительная!»

— Что, действительно на таком уровне разговаривали? — почти не поверил я.

— Клянусь! Обращаюсь к Артуру Сергеевичу Тертеряну, заместителю главного редактора. «Артур Сергеевич, дорогой, ну не будем детьми! Откуда мы знали, что вы войдете?» — «Что значит, «вы»? — «мы» вошли!»

Всё это осталось в истории. И сегодня историк будет смотреть и скажет: смотри, какая смелая фотография в дни вторжения! А мы это сделали за два дня до вторжения, но это редакционный секрет, который через тридцать лет можно рассекретить.

А тексты действительно мы печатали замечательные. «Бурный поток», например, придумал и писал Марик Розовский. Он же выдумал Евгения Сазонова. А потом уже мы все писали. Но первая строчка была его. Это было очень мило. Администрация «Клуба 12 стульев» — это были Веселовский и Суслов. Мы придумали приз «Золотой теленок». Между прочим, мне присудили этот приз несколько лет назад, я уже был в эмиграции, и они напечатали какой-то мой рассказ и за него мне дали «Золотого теленка», которого я и придумал. Это было трогательно. Они прислали диплом. Я спросил: «А деньги, деньги-то где?» И они сказали: «У России больше нет денег». Так что ничего у них не изменилось.

— А «Литературная газета» тебе попадается? — поинтересовался я.

— Я её выписываю — на работу, её и «Независимую газету». В Информационном агентстве США (ЮСИА) я уже много лет — 23 года. Из них 15 лет был в журнале «Америка» редактором. Последние пять лет работаю в ЮСИА, делаю так называемый «русский файл»: это американская беспристрастная информация, получаемая мной из всех американских источников, начиная от Белого дома и кончая Министерством обороны и Организацией Объединенных Наций. Я компоную её в блоки по 10 тысяч слов и посылаю на перевод в Россию, в Москву. У меня там бюро, очень хорошее, с ним я работаю много лет. Это американская компания, открывшая такой бизнес.

— И они за ночь переводят тексты?

— Да, утром я прихожу, а на моем компьютере уже полный русский перевод. Я редактирую его, посылаю обратно в наши посольства в бывшем Советском Союзе. А они уже распространяют его по правительственным и другим организациям. И мы пользуемся большим успехом. Это единственное американское печатное издание такого рода на русском языке.

— Выходит, «Литературку» ты выписываешь по долгу службы?

— Как тебе сказать… Я смотрю, как они делают «12 стульев». Это дело продолжает мой старый товарищ Паша Хмара. Но… понимаешь, там сейчас свобода слова, и поэтому наш подпольный эзопов язык вроде ни к чему. Тогда это было — да! А теперь это все можно говорить вслух. И когда ты говоришь вслух, это уже не сатира, а публицистика. Уже другое качество. И уже — не то. Это уже не та страна.

Я люблю читать их фашистские газеты — например, «Завтра», которую издает мой старый знакомый Саша Проханов. Он теперь начальник националистско-патриотического большевистского движения. Они называют нынешнее правление «оккупационным режимом», обзывают Ельцина ужасными словами. Отсюда, из Америки, читать это очень хорошо: ты здесь сидишь и читаешь, что они друг о друге думают…

И мы красиво разошлись

— Илюша, по-моему, здесь было бы уместно подробнее остановиться на твоей американской биографии, — предложил я.

— Ну, вот: когда Миша пришел и сказал — «давай поедем», нас схватил Яша Бронштейн, сценарист. Он делал тогда так называемое «киргизское» кино. Это была такая великая волна. Он, Кончаловский и еще кто-то работали над этим. Он сказал: «Ребята, мы, конечно, едем! (А был он очень близким Мишкиным другом.) Но не в Израиль». Я ему говорю: «Это еще что такое?! Мы должны ехать туда, куда нас зовет наш сионистский долг, наш народ и тетя Циля, которая нам прислала приглашение!».

Это особая история, кстати, с ОВИРом. «Тетя» в конце концов оказалась дядей. Я объясняю в ОВИРе: «Это самый близкий мне человек!». Инспектор смотрит на меня язвительно и спрашивает: «А как зовут вашего дядю?». Я говорю: «Там написано». — «Ну так повторите — как его зовут?» — Я говорю: «Вы издеваетесь надо мной: что, я не знаю имя моего дяди — мужа тети Цили?!» Она говорит: «Идите, идите, Суслов. Получите ответ. Мы знаем эти дела». Было ужасно смешно… И страшно: а вдруг не пустят?

Они и не пустили. А потом они все же меня выпихнули, с беременной женой. Кстати, наш сын — первый ребенок эмиграции нашей волны, родившийся здесь буквально через неделю после нашего приезда. Сейчас ему 24 года. Он родился в Кливленде, Огайо. Так сказать — кливлендянин. Сейчас он закончил университет в Вашингтоне и приехал в Лос-Анджелес искать счастья и карьеры в Голливуде.

— Подавая документы на выезд, ты оставался в «Литературке»?

Мы оба хорошо помнили, что сопутствовало подобным заявлениям в те годы, и ответ его я почти предвидел.

— Нет. Я поступил очень порядочно. Дело в том, что мой предшественник, Витя Перельман — сейчас он здесь издает журнал «Время и мы», а тогда он был заведующим отделом в «Литературке», — подал на выезд прямо с этого места. И был невиданный, чудовищный скандал. Но Витя хотел создать паблисити, чтобы под это его выпустили. И что они, мерзавцы, сделали? Они его задержали и еще выгнали с работы в «Литературке» 50 внештатных евреев. В том числе, помнится, Белоцерковского, профессора Янова и других.

Множество людей потеряло из-за этого работу. Я не хотел такого повторения и не хотел подводить моих товарищей. Так что сначала я подал заявление об уходе. Я сказал, что очень устал, и врачи советуют мне отдохнуть. «Если вы хотите отдохнуть, мы вам сейчас путевку дадим в Ессентуки или в Сочи. Идите, Илья, отдохните!» А больше всего за меня переживал мой лучший враг и лучший друг Артур Сергеевич Тертерян, заместитель главного редактора «Литературной газеты»…

Мы с братом решили подать в одно время. А Мишка работал тогда на «Мосфильме» главным кинооператором картины. Мне дали две недели, как положено, и Мишке тоже. Подходит ко мне ответственный секретарь «Литгазеты» Горбунов и говорит: «Слушай, старикан. Я тебя вычислил. Ты едешь в государство фашистского типа Израиль». Я говорю: «Это что такое, да как вы смеете! Это провокация!» — «Да ладно тебе… Если Суслов с «Мосфильма» и Суслов из «ЛГ» подают одновременно на увольнение, значит, они едут в государство фашистского типа Израиль!» Я говорю: «Вот и ложь! Вот и неправда! Мишка тоже заболел и тоже нуждается в отдыхе и покое. Два брата-дегенерата нуждаются в покое. Им надо отдыхать в доме отдыха «Дубулты».

Но Чаковский был мне так благодарен за то, что я ушел! Он понял, что я хотел создать расстояние между собой и «Литературной газетой». Понимаешь, когда из КГБ позвонят Чаковскому, он скажет: «Какой Суслов? У меня нет никакого Суслова». — «Ну, тот, который в «12 стульях» работает». — «Ах, этот! Так он давно ушел. Давайте даже разговаривать не будем об этом». В общем, он мне был ужасно благодарен. Он приходил к доктору Файну, который сейчас профессорствует здесь, и говорил: «Я никак не могу понять, чего ему не хватает? Почему такие люди, как Суслов, должны уезжать?». А Сёма Файн ничего не мог объяснить, он и сам готовился к отъезду.

Когда я увольнялся, Чаковский позвал меня в свой кабинет и сказал: «Илья, я вам ужасно благодарен. Спасибо за работу. Я не знаю, что бы мы без вас делали. Позвольте мне вам преподнести небольшой подарок», — и протянул мне маленький ящичек. Я посмотрел — это были кубинские сигары. Я не курил сигар, а Чаковский обожал их. Я ему сказал: «Большое спасибо, Александр Борисович! Желаю вам счастья и здоровья! Я был счастлив работать в «ЛГ» даже при вашем участии и при участии всей нашей замечательной власти». Он сказал: «Вы можете закрыть свое хайло?». Я сказал: «Считайте, что я этого не говорил». И мы разошлись очень красиво.

А теперь — продолжение с этим ящичком сигар, пока я не забыл. Я положил его среди своих книг, мне тогда, в 1974 году, разрешили вывезти мою библиотеку. Собралось около 300 книг с автографами, подаренных мне авторами: я был литературный начальник, и они все дарили мне свои книги с автографами. Спустя много лет, в Америке, я обнаружил среди книг аккуратный деревянный ящичек с сигарами. Я стал думать, что бы с ним сделать.

В Вашингтон я езжу на метро. Однажды, выходя из метро, чтобы взять свою машину и поехать домой, я увидел сигарный магазин. Я зашел и говорю хозяину: «У меня есть сигары. Я хочу знать, что они стоят». Он говорит: «Приносите!».

На следующий день я взял их с собой в машину и заношу продавцу сигар. Тот смотрит на них безумными глазами и спрашивает: «Что вы хотите с ними делать?». Я говорю: «Я не знаю. Я хочу их продать».

— «Кому вы хотите продать?».

— «Любому, кто купит их у меня».

— «А сколько вы за них хотите?».

— «Вот это я и хочу выяснить».

— «Но они — кубинские, в Америке этого делать нельзя. Вы случайно не агент ФБР?».

— «Нет», — говорю. «И вы не подосланы с контрабандой?»

— «Это не контрабанда. Эти сигары сделаны 25 лет назад. Вот какой-то там штампик, и там написан год изготовления».

Я вижу — его всего колотит, будто он никогда таких не видел. Там лежали сигары, вручную скрученные. Я их, правда, не раскрывал, кто знает, может, там уже от них одна пыль осталась. Он говорит: «Я их у вас куплю». Я говорю: «Пожалуйста! Сколько вы мне за них дадите?». Он говорит: «Давайте посмотрим каталог». Он открывает иностранный каталог — эти сигары продаются по всему свету, кроме Америки, потому что у нас на кубинские сигары эмбарго. В английском каталоге штука таких сигар стоит где-то 5 англ. фунтов, это 10 долларов приблизительно. Значит, то, что у меня есть, стоит 250 долларов.

Он говорит: «Плачу!», вынимает наличными 250 долларов, берет у меня эту коробку и прижимает ее к груди. И я иду домой рассказать о том, как я из ничего сделал 250 долларов. Я доволен, я счастлив и рассказываю своей родне. Потом я задумался. Что я наделал? Я отдал их по 10 долларов за сигару, в то время как я слышал или видел по телевидению рекламу: какой-то босс курит сигару, у него ее вырывают и бросают, а он кричит: не смей этого делать, она стоит 70 долларов! А я отдал за 10. Значит я, как всегда, продешевил. Из этого я сделал вывод, что бизнесмена из меня не получится, что мне лучше не бизнесом заниматься, а работать на государство — что я всю жизнь и делаю.

— Вернемся, однако, к отъезду. Твоя семья одна из первых попала в Штаты…

Поскольку мы были беременны, я очень хотел уехать в Америку прямо из Рима. А нас тогда отправляли из Москвы в Израиль через Рим. Я выехал первым, а Миша, его жена Ира, её родители, моя мать и мой папа остались заложниками. Мишу тогда не выпустили, потому что он снял фильм о Ленине. И партия, и КГБ были уверены, что он знает о Ленине что-то, чего нельзя знать другим. Мы, например, уже знали, что писательница Мариэтта Шагинян была у Поспелова, который в ЦК занимался марксизмом-ленинизмом, и заявила ему: «А вы знаете, что Ленин на самом деле Бланк?!» Остолбеневший Поспелов сказал: «Этого только нам не хватало!». А она ему дала найденную в архивах бумагу, подтверждающую это. Он взял бумагу и сказал: «Мариэтта Сергеевна, я эту бумагу должен положить в сейф». А она ему: «Клади, клади, голубчик, я сделала 100 копий» Вот оказалась такая неприятность с Владимиром Ильичом. Я до сих пор это переживаю…

Я просил в римском посольстве, чтобы меня скорей впустили в Америку. А работник ЦРУ, который притворялся, что он переводчик консула в Риме, хороший такой парень, спрашивал: «И что вы так торопитесь?». — «Хочу, чтобы мой сын родился в Америке, тогда он будет иметь право стать президентом США». Он посмотрел на меня, как на больного. «А если будет девочка?». — «В нашем роду рождаются только мальчики».

Это было смешно и, как оказалось, сработало: нас, в конце концов, пустили в самолет. Так что в Италии мы прожили всего недели три. Я очень хотел уехать, а меня проверяли — партийный я или беспартийный. «Можете проверять десять раз, — сказал я им, — я беспартийный и еврей. Так что у меня два положительных качества. Раньше это были отрицательные качества, а здесь это положительные качества. Раньше я говорил: беспартийный, но еврей».

И меня пустили в Кливленд, и Марик там родился. Надо было работать, а я по-английски только и знал: ай лав ю, хелло, хай и гуд бай. Это был мой разговорный язык. Я пошел в школу при Еврейском центре и долго там учился, но это ничего не дает. Улица дает, и работа дает. А теперь, ты видишь, я стал редактором переводов с английского, очень тонких и очень точных. Не дай Бог, пропустил ошибку — будет третья мировая война! Я не имею права на малейшую ошибку в интерпретации, в переводе.

Вот что делает жизнь — я стал переводчиком с английского на русский. С английского на русский я могу перевести любой текст без словаря. Теперь моя жена — американка. Она независимая женщина, с самостоятельной зарплатой, больше меня зарабатывает, можешь себе представить! Работает в Джи-Ти-И — это телекоммуникационная фирма, всемирная, где она менеджер по стратегическому планированию. И поэтому ей платят хорошо. Мы живем под Вашингтоном в Потомаке, растим девочку Джези, ей уже семь лет.

Когда закрыта тема

— Раньше я много писал и печатался — у тебя в «Панораме», в «НРС», выпустил пять книг. А потом произошла революция в России в 91-м году, и я вдруг с ужасом понял в этот день, что больше писать не о чем, потому что империя кончилась…

— Закрыли сатирику тему?.. — И до нашего разговора с Ильей не раз литераторы — кто шутя, а кто и всерьез — сетовали при мне на это обстоятельство.

— Да, а что ты думаешь? Действительно, они закрыли тему. Я писал сатиру на то, что я хорошо знал — на советскую власть, на коммунизм. А здесь я сказал моему коллеге, писателю Семену Резнику: «Ты знаешь, что они нас закрыли этой революцией. Нет теперь коммунизма — и антикоммунизм закрылся. Что теперь будут делать советологические центры?»

— Илюша, — не согласился я, — не всё тобой написанное обязательно строилось на противостоянии их идеологии. Многое читается с интересом и сейчас.

— Наверное, ты прав… Я много тогда выступал. Я выступил в 50 городах — в Америке, Канаде, Израиле, в университетах, в еврейских центрах. И я довольно хорошо это делал. Да ты и сам устроил мне пару выступлений в Лос-Анджелесе. Но после этого я перестал писать и перешел к категории забытых писателей. А тут вдруг меня позвали в Балтимор. Собрались какие-то люди, которые помнили меня, мои книжки. Я прочитал свои рассказы, поднял глаза и увидел, что они плачут. Они смеются и плачут. Я спросил: «Что вы плачете? Это же смешно». Они говорят: «Это так трогательно, эта такая светлая грусть».

И потом встал один человек и сказал: «Илья Петрович!». Я вздрогнул. Меня Ильей Петровичем не зовут уже двадцать четыре года. «Можно, — говорит он, — я прочту вслух ваш рассказ?» — «Никто еще при мне не читал моих рассказов, я сам их читаю, и я хорошо читаю», — отвечаю я ему. А он повторяет: «Дайте мне прочесть ваш рассказ». И что удивительно, он выбрал именно тот рассказ, который я собирался читать следующим. И это так странно было слышать…

— Вернемся, однако, к предотъездному твоему времени, — предложил я. — Давай поговорим о том влиянии, какое оказывала 16-я полоса «Литературки» на умонастроение людей: согласись — она создала, можно сказать, определенную эпоху, сформировала некий пласт интеллигенции, духовно объединив его вокруг вашего «Клуба».

— Ты знаешь, я сейчас очень внимательно слежу за российской прессой, за телевидением: у меня на столе стоит так называемый «русский» телевизор, и я слушаю новости прямо из Москвы через спутниковую антенну. Они обзывают нас «шестидесятниками» — именно обзывают, и это для них, молодых, звучит совершенно отрицательно… Они говорят сегодня: эти шестидесятники хотели улучшить советскую власть. Я не знаю, кто хотел улучшить советскую власть! Я не хотел её улучшить — я хотел, чтобы она умерла, потому что она мне мешала.

Я не хотел советской власти, я не любил коммунистов, но я ни разу в своей жизни не встретил настоящего коммуниста! Я не встретил человека, который бы отдал жизнь за партию. Зато я встречал лицемеров и карьеристов… А теперь про нас говорят, что мы хотели улучшить советскую власть, что мы в нее верили! Никто не верил в советскую власть из моего окружения! Зато мы немножечко погубили ее имидж в глазах интеллигенции.

Мы не были могильщиками советской власти, но мы все сделали, чтобы эта поганая власть была смешной. А когда власть становится смешной, она теряется. Советскую власть и коммунизм погубила гласность. Кое-какие факты, которые разрешили — из истории России, о 37-м годе, о Гражданской войне, о революции, о Ленине… Это была гласность, но это не было ниспровержение. И Советский Союз рухнул под этой тяжестью…

— Можно, наверное, говорить, что эзоповская гласность с 16-й полосы в каких-то формах создала своего рода клан внутри интеллигенции… — повторил я.

— Знаешь, я никогда не печатал вещи, рассчитанные на весь народ: я печатал вещи, рассчитанные на своих людей, на свой круг, на тех, кто скажет: ну, ты дал вчера! А потом начальство меня вызывало, и происходил такой диалог: «Что это вы себе позволили!» — «Что, что я себе позволил?» — «Как вы могли пропустить такую гадость про нас, понимаешь!» — «Почему вы думаете, что это про советскую власть, почему вы так испорчены, что все плохое вы сразу относите к советской власти? Это вовсе не про власть, а про бухгалтеров». А рассказ был такой: «Я их ненавижу. Они деньги любят, они «Р» не выговаривают». Если заменишь одно слово, совершенно ясно, чей это монолог. А я сказал, что у нас есть отдельные бухгалтеры, которые отвечают этому образу…

Или, например, я печатаю фразу: «Стояла тихая варфоломеевская ночь». По первому чтению он не понимает и пропускает. И если он пропустил, значит это завтра появилось в газете. Потом начинается хохот. Евтушенко приходит: «Ну, знаете, такой фразы я никогда не читал». — «Какой фразы?» — «Стояла тихая варфоломеевская ночь». — «Ну?». А тут: «Илья Петрович, зайдите к главному редактору». Он: «Это про что?». Я говорю: «Это про варфоломеевскую ночь, которая была очень тихая». — «И что тут смешного?» — «Я не вижу тут ничего смешного». — «Если это не смешно, почему вы это печатаете?»

— «Потому что это парадоксально. Тихая — и варфоломеевская…» — «Идите отсюда!»

И я играл Швейка каждую неделю. Ты должен быть искренен, как американский актер, ты не должен улыбаться или усмехаться. Не смеяться над людьми, потому что это некрасиво. Главный редактор мне всегда говорил: «Сколько у нас читателей, Илья Петрович?» — «У нас миллион читателей. Весь советский народ читает «Литературную газету»». Он мне: «Не говорите глупостей! У нас шесть читателей, шесть! И все шесть наверху, и, представьте себе, что одному из них не понравилось, что вы напечатали. И где вы тогда будете? С каким билетом волчьим я вас отсюда выпущу — догадываетесь?».

— Да, в подобных ситуациях мы действительно ощущали себя участниками игры — забавной, а еще в большей степени рискованной. И ведь было интересно жить в этом! — Говоря так, я был совершенно искренен. Теперь, вспоминая, глядя на многое уже другими глазами и с другим опытом, мы радуемся всё же, что прожит нами такой замечательный период жизни. Но вернемся в наше время и к твоей биографии: при том, что ты весьма успешен и после эмиграции — не навещает ли тебя ощущение некоей потери? Ведь столько там оставлено…

Илья задумался.

— Не можем мы, Саша, вступить в одну реку дважды. И нет у меня ощущения потери… Я прожил ту жизнь, теперь я живу эту жизнь.

Люди считают, что мы эмигранты. Мы — не эмигранты, мы беженцы! Мы ушли из той страны. Мы ушли от той системы. Мы не должны забывать, кто мы. Мы не должны забывать, что при всей прелести нашей прошлой жизни и при всех её ужасах — потому что не все жили такой жизнью, какую мы с тобой прожили — была и другая, действительно ужасная жизнь… Мы ушли из страны и системы. Оба этих понятия там, в России, враждебны нам, они враги наши.

— Это — в ретроспективе. Но нет уже той системы, и нет той страны…

— Да, но страна, которая сейчас есть, мне не нравится ужасно: от гусей отстали, а к уткам не пристали… — так, кажется, в пословице? Эта дикость, воровство, которые они называют капитализмом, они прививают стране. И еще: чтобы заставить русский народ и российские предприятия платить налоги, должно пройти два-три века. Потому что должны вымереть люди, которые считают: с какой стати они должны платить какому-то Ельцину «свои деньги» — это они так называют налоги. Никаких реформ там нет — это чушь! Предприятия не работают.

Посмотри, что делается в Китае! Китайцы выпускают конкурентоспособную на мировом рынке продукцию, и потому у них экономика на подъеме. Вот эта рубашка на мне китайская, вот эти джинсы сделаны в Китае. А где — русские? Покажи мне хоть какой-нибудь русский продукт! Кроме разве что разрисованных, иногда по-настоящему талантливо, матрешек — одна в другой: это такая русская тайна, завернутая в русский секрет. «Энигма» такая. Ничего там нет и не может быть, с моей точки зрения!

— Ну, хорошо, рассмотрим другой ракурс: весь антураж 16-й полосы «Литературной газеты», её эзоповский язык определились той системой, в которой мы жили, так ведь?

— Ну да, это продукт системы, при которой за анекдот уже не убивали. А раз не убивают, значит он появляется.

— Система вызывает сатиру своей недостаточностью, своей уродливостью. Сегодняшняя российская система, к сожалению, достаточно уродлива и безобразна. Так где же тогда сегодняшние Горины, Аркановы, Сусловы? Их нет сегодня…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.