Глава первая ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО
Глава первая
ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО
Харитон Григорьев сын Волков, семидесят лет, у него внучата двоюродные, а умершаго написанного в прежнюю перепись племянника ево родного Григорья Иванова сына Волкова дети, после переписи рожденные: Федор шеснатцати лет, Алексей пятнатцати лет, Гаврило двенатцати лет, Иван одиннатцати лет, Григорей осьми лет.»
Выписка из переписной книги 2-й ревизии населения г. Костромы и Костромского уезда. 20 апреля 1744 г.
Купцу Волкову недужилось. Он часто впадал в забытье и, сбросив с себя стеганое лоскутное одеяло, судорожно хватался сухими крючковатыми пальцами за серебряный тельник на груди, пытаясь сорвать его с жилистой шеи: задыхался. В горле его клокотало, острый кадык быстро ходил под морщинистой коричневой кожей. Редкая рыжая бороденка задиралась вверх и тряслась мелкой дрожью.
Старший сын его, семилетний Федюшка, смотрел в такие минуты на отца с ужасом и, ощущая бессильность свою, сжимал до ломоты зубы, чтоб не разрыдаться в голос.
В иную же пору хворь отпускала, и отец поворачивал к Федюшке посветлевшее лицо и хитро подмигивал.
— Ничего, Федор Григорьич, ничего. Мы еще с тобой поживем. Еще не всю рыбку в Волге изловили, порыбалим ужо… Только матери лишнего не болтай, пущай мальцом занимается.
В семье Волковых, кроме братанов мал мала меньше Федора, Алексея, Гаврилы да Ивана, появился на Фоминой неделе на свет божий еще один, которого нарекли в честь отца тоже Григорием. Двух месяцев не исполнилось малому, и очень уж опасался купец, чтоб беспамятством своим, а то и смертью не напугать Матрену Яковлевну. Потому и отослал ее подальше от себя, а за досмотром Федюшку просил оставить. К тому же старшой — грамотей, а уж очень любил Григорий Иванович слушать, как ладно, неторопливо, по-волжски напевно читает сын слова, будто нижет на гладкую шелковую нитку матовый жемчуг. Сам-то хоть и прожил жизнь в купеческом сословии, грамоту за недосугом так и не одолел. Федюшку же с Алешкой за немалую мзду грамоте обучил дьячок местного прихода.
Сегодня Григория Ивановича отпустило. Федюшка раздвинул розовые канифасовые занавески, настежь открыл окно, и в комнате повеселело от яркого июньского солнца, птичьего щебетанья и глухого, неясного торгового шума — Кострома праздновала Петров день.
— Эх, — сокрушался купец, — по базару бы побродить!.. Товару небо-ось!.. Ну да бог с ним, видать, оттоварился. Давай, Федор Григорьич, про зерцало.
Книжицу «Юности честное зерцало» Григорий Иванович купил незадолго до болезни у ярославского офени за полтину и не прогадал — знатная книжица оказалась.
Федюшка придвинулся ближе к отцу, разгладил на коленях книжку, улыбнулся, предвкушая удовольствие.
— С начала, что ли?
— Давай с начала. Это, чтоб ты помнил, вроде «Отче наш». А потом уж валяй посмешней.
Федюшка пригладил свои каштановые кудри, спадающие на глаза, и стал читать:
— «В-первых, наипаче всего должни дети отца и матерь в великой чести содержать. И когда от родителей что им приказано бывает, всегда шляпу в руках держать, а пред ними не вздевать, и возле их не садитися, и прежде оных не заседать, при них во окно всем телом не выглядывать, но все потаенным образом с великим почтением не с ними в ряд, но немного уступя позади оных в стороне стоять, подобно яко паж некоторый или слуга…»
— Будя, — перебил отец. — А теперь встань.
Федюшка встал.
— А теперь садись. Дозволяю. Ибо сказано: «…возле их не садитися». А коли дозволяю, стало быть, сиди. Теперь давай про смешное.
И Федюшка начал перескакивать с одного на другое, выбирая места позаковыристее, чтоб развеселить отца.
— «И сия есть немалая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу трубит, или громко чхает, будто кричит, и тем в прибытии других людей и в церкви детей малых пужает и устрашает. Еще же зело непристойно, когда кто платком или перстом в носу чистит, яко бы мазь какую мазал, а особливо при других честных людех…»
— Погоди… погоди… — Григорий Иванович тряс бороденкой и задыхался от смеха. — Яко бы мазь… мазал! Это про соседа нашего, Петра Данилыча, — он хоть и грамотей, а испокон веку мазь мажет! Давай дальше!
— «Зубов ножом не чисти, — продолжал читать Федюшка, — но зубочисткою… Над яствою не чавкай, как свиния, и головы не чеши…»
Федюшка отложил в сторону книжицу и глядел на отца: тот, запрокинув голову и держась руками за живот, не мог сдержать душившего его смеха.
— Не чавкай… как свиния… — сквозь слезы бормотал Григорий Иванович.
Совсем развеселился недужный купец. И не приметил даже, как вошел дядя его, а Федюшке — дед, Харитон Григорьевич, перекрестился на образ, шевеля губами, и повернулся к племяннику — седой, огромный, с кустистыми сивыми бровями.
— Ты что ж это людям головы морочишь? «Помират, помират»… А он Петров день как какой ярыжка празднует! Что ж это?
Григорий Иванович, успокаиваясь, кивнул на книжку.
— Прости, Харитон Григорьевич, это все — зерцало… Скажу тебе, истинно с того свету вызволил меня Федор Григорьевич, сынок мой. Совсем плох был — душит чтой-то…
— Ты мне гляди, Гришка, внука на тот свет не отправь. Вишь как он с тобой измаялся. — Харитон Григорьевич забрал в свою огромную пятерню Федюшкины кудри и повернул внука лицом к себе. — Гля-ко — глаза да кудри остались… Матрену не трожь, — пущай с мальцом тешится. А мы тебе Алешку пришлем. Федюшку с собой беру: на народ поглядим, себя покажем. Развеется маленько парнишка. А то и вовсе закиснет.
— И то дело, — вздохнул Григорий Иванович. — Чего ж ему с недужным-то сидеть… И я, бог даст, встану. Сколь лежать-то можно? Чай, надоело.
— Лежи уж, — буркнул дед Харитон и легонько шлепнул внука. — Захвати какую ни на есть котомку, авось сгодится, — в ряды пойдем.
— Иди, иди, сынок. Погуляй с дедом. — Григорий Иванович приподнялся на постели. Серебряный тельник на узкой груди съехал набок. — А мне уж, поди, и впрямь вставать надо. Залежался…
Федюшка выскочил за дверь. В летней кухне, небольшой пристроечке во дворе, мать баюкала маленького Гришатку. Увидев вбежавшего сына, рванулась испуганно:
— Отец?..
— Веселый наш батюшка. Рыбалить норовит!
Матрена Яковлевна с блаженной улыбкой перекрестилась и снова опустилась на скамью.
— Слава те, господи! Рыбалить… И то добро. Ты-то чего взбаламутился?
— С дедом Харитоном в ряды пойдем. Котомку, какую ни на есть, дай. Деда пряников купит, — прибавил от себя Федюшка и наказал: — Алешку к батюшке пошли, пущай глядит, — мало ли что!
— Иди уж, купец сермяжный, без тебя обойдемся. — Матрена Яковлевна достала из-за печки холщовую сумку. — Хватит небось иль еще дать?
Федюшка прищурил глаз, прикинул.
— Будя. Ежели что — я за пазуху! — И довольный выбежал на двор.
Дед с внуком не торопясь поднялись на кремлевский холм. Харитон Григорьевич снял картуз, повернулся в сторону сияющих куполов Троицкого собора Ипатьевского монастыря и широко перекрестился.
— Глянь, Федюшка, красота-то какая!.. Божецкая красота…
Сколько уж раз глядел Федюшка на красоту эту, а тут будто вновь увидел все — и золотые купола, и устремленный в небо острый шпиль звонницы, и мощные сторожевые башни, будто влитые в могучую каменную стену, окружающую монастырь. Видно, много тайн хранилось за этими стенами. Отец рассказывал, будто скрывался за ними в лихую годину сам царь Михаил Федорович. Решил деда об этом спросить:
— Деда, неужто взаправду сам царь у нас тут хоронился?
— А как же! То всем ведомо. А вот мой дед, тот сам видал его — во-он из тех ворот он выходил.
— Царь? Расскажи, деда!
Харитон Григорьевич насупил брови, задумался, видно, вспоминая рассказы то ли деда, то ли отца своего.
— Давно это было, внучек. Дед мой еще в мальцах тогда ходил, навроде тебя. Напали на Россию в ту пору всякие иноземцы. Вот тут кругом и рыскали, и рыскали, будто волчьи стаи. Все дорогу на нашу матушку Москву выглядывали. Ну им один наш мужичок и указал дорогу!
— Как же это? — не утерпел Федюшка. — Иноземцам-то?..
— Им самым, — улыбнулся дед. — Я, говорит, знаю дорогу и, мол, приведу вас куда надо. Те и обрадовались: веди, мол! Мы тебе за это и золота и серебра насыплем, сколько твоей душе угодно. Ладно, сговорились. Вот он их и повел. Вел, вел, да и завел… в лесные болота. Это в лютые-то морозы! Так все там и сгинули. Вот как дело-то было…
— А мужичок, деда?..
— Мужичок?.. Мужичка, внучек, иноземцы казнили. Зарубили саблями. Иваном Сусаниным его звали. А царь в те поры как раз вот здесь, в Ипатьевском, и хоронился. Стало быть, Иван-то Сусанин и отвел от него беду.
— Ишь ты! — не мог сдержать восхищения Федюшка. — И смерти не забоялся… А как же твой дед царя видал, коли тот за стенами хоронился?
— Так ведь иноземцев-то потом прогнали! А Михаила Федоровича как раз тут, в Ипатьевском монастыре, и назвали царем. Семнадцать годков ему было. Вот тогда-то, после наречения, он и вышел людям показаться… Это уж потом его в Москву повезли.
«Вот каков наш Ипатий!» — подумал Федюшка и еще раз с любопытством оглядел неприступные монастырские стены.
— Этакие-то стены ни одному иноземцу ни в жизнь не одолеть, а, деда?
— Однако одолевали.
— Кто ж это?
— Был такой вор, Федюшка, Тушинским прозывался. Тоже все Москву воевать хотел. Вот он и прокрался в монастырь с такими же ворами, да и закрылся. Однако наши же мужички его оттуда и выставили. Но это еще до Михаила Федоровича было. Мой дед тогда совсем малым был, пальбу только и запомнил… — Дед помолчал немного и вдруг спохватился: — Эва! Чего стоим-то? Ты вон погляди — красота-то какая!
Надвратная церковь Спаса в рядах величалась своею Спасской колокольнею, а там пошли, спускаясь по пологому берегу к реке, бесчисленные торговые ряды — Красные, Рыбные, Пряничные, Овощные, Масляные… И вот она, краса неописуемая — матушка Волга! Лазурной лентой стелилась она под высоким синим небом, и не было у нее ни начала, ни конца. Слепили солнечные блики, и, глядя на них, у Федюшки слегка кружилась голова. Прикрыв ладошкой глаза, стал считать он плывущих — и со счета сбился: шли по Волге струги и дощаники, насады и неводники, однодеревки и ботники, кладные и плавные лодки, и не тесно — вольготно им было на кормилице-реке.
На берегу внизу, под холмом, белели развешенные на солнце паруса, сушились рыбацкие сети, аспидно чернели горы тележных колес, разноцветием играли на солнце расписанные лакированные дуги. И над всем этим стелился сизый дымок рыбацких костров, и в воздухе пахло свежей рыбой, рогожей, дегтем, смолой.
Прямо на бечевнике остановилась на отдых артель бурлаков. Дед Харитон сделал было шаг в их сторону, да остановился, махнул рукой:
— Ладно. Потом заглянем, авось кто меня узнает, авось кого и я примечу. Айда в ряды!
Подхватила деда с внуком разноцветная, многоликая, разноязычная толпа и понесла, и закружила, будто могучий водоворот. Мелькали перед глазами Федюшки поддевки и чуйки, епанчи и сибирки, кашемировые шали и атласные повойники, кафтаны и камзолы, китайчатые рубахи и бурсацкое нанковое полукафтанье. У Федюшки даже голова закружилась, как от солнечных волжских бликов. Хотелось тут же, среди сапог, лаптей, туфель, босых ног, сесть на землю и закрыть глаза. Но дед крепко держал внука за руку и упрямо тащил его по одному ему ведомому пути. И впрямь — не дед, а чудо! — вильнул он в одну сторону, в другую, и вырвались-таки они на свет божий. Потянул Федюшка носом и обомлел: вывел его дед прямо куда надо!
— Пора и о теле подумать, — подмигнул дед и широко, будто обнять кого хотел, развел руками. — Выбирай!
И разбежались глаза у Федюшки — чего тут только не было! Пироги с морковью, пирожки с солеными груздями, левашники с сушеною малиной, французские пироги с брусничной пастилой, кулебяки с кашей, капустой, рыбой, котлеты и колобки из рыбьего мяса, каша-размазня прямо в муравленых горшочках, шарлотки — запеченный черный хлеб с яблоками, кислые шти — ядреный квас…
— Ну, выбрал?
Сам-то дед давно уж нацелился на жбан с сибирским пивом — большой пиволюбец был старый Харитон Григорьевич.
— Купи, деда, шарлотку, — попросил Федюшка.
— Так ведь ее с молоком надо. За молоком пойдем?
— А я с кислыми штями, деда.
— И то дело.
Купил дед и шарлотку, и бутылку кислых штей. Себе же взял пива и соленых бобов. Пообедали на славу. Крякнул дед и совсем повеселел. Тут и котомка пригодилась. Насыпал дед Федюшке и земляных орехов, и печатных пряников, и другой всякой всячины, чтоб дома не скучал.
— Ну что, Федюшка? Айда дальше! Кумедь глядеть станем. Не видал ведь небось кумеди-то, а?
Нет, не видал Федюшка кумеди и, какая она из себя, даже вообразить не мог.
Рядом с городской площадью, у глухой стены провиантского склада, стояла гогочущая и улюлюкающая толпа.
— Кумедь ломают, — мотнул дед головой.
Когда пробились они в первые ряды, посмотрел перед собой Федюшка — и понять ничего не мог.
Из-за парусины вышел важный барин с нарумяненными щеками и паклей на голове. В руках он держал ложку и вилку такой величины, каких Федюшка отродясь не видал.
— Мало-ой! — крикнул барин визгливым голосом, и тут же из-за парусины выскочил его слуга — маленький, юркий, в коротеньких голубых штанишках и зеленом немецком камзоле. Барин осмотрел его презрительно с ног до головы и, оттопырив нижнюю губу, стал приказывать:
Купи мне рыбы не мало…
Яко то: щук, линей, карасей,
Притом белозерских снетков и ершей;
Из того свари мне две ухи и похлебку;
Потрохи, селянку и одну колотку,
Еще ж несколько жаркого,
К тому ж хотя и немного тельного,
Да пирожок, другой с кулебякой…
Дал барин слуге деньги, и убежал тот за парусину, а барин стал ходить взад-вперед и точить ложку о вилку, предвкушая сытный и вкусный обед. Смотрельщики начали посмеиваться, видно, не впервой смотрели эту кумедь.
— Он те щас накормит! Жди!
И тут из-за парусины выскочил слуга с горшком, споткнулся и плашмя грохнулся на доски — горшок вдребезги! Барин даже ногами затопал, стал допрос учинять:
— За сколько рыбы купил?
— За грош.
— Ведь ты взял у меня два гроша?
— Два.
— А где еще грош?
— А рыбы купил.
— Да ты рыбы купил за грош?
— За грош…
— А другой грош?
— А рыбы купил!
— Тьфу, каналья!
И началась потасовка! И не разобрать, кто кого волтузит. Поскользнулся барин на рыбе, тут слуга изловчился, измазал ему сажей физиономию и скрылся за парусиной. Ревет барин, хохочут смотрельщики — очень уж довольны! Тут и мальчик с тарелкой появился. Бросил ему Харитон Григорьевич медный алтын и за волосы потрепал от удовольствия.
— Ну что, Федюшка, знатная кумедь?
Кивнул только Федюшка, а сказать ничего не мог. Нарочно все это, выдумка, а как ловко получается! И кто ж кумедь-то ломал, неуж всамделишный барин?
— Чего молчишь-то? — окликнул его дед. — Небось забавно?
— Уж как забавно! — признался Федюшка и не удержался, чтобы не спросить: — Деда, а кто ж это кумедь-то ломал?
— Бедолаги, одним словом. Разных чинов людишки. Сами-то в баре не вышли, вот и чешут об них языки. А все ж знатно, а? — Дед встрепенулся: Да ты гляди, небось медвежья потешка… Айда!
К городской площади торопился народ. Дед с внуком успели в самое время. Посреди большого людского круга стоял вожак с медведем и ждал. Увидев, что народу собралось достаточно, вожак поднял руку и хлопнул вставшего на задние лапы медведя по плечу.
— А ну-тка, Михаил Иваныч, покажите честным людям, как красные девицы-молодицы белятся, румянятся, в зеркальце смотрятся, прихорашиваются.
Медведь сел, ласково заурчал и стал тереть себе лапой морду. Вожак вынул из-за пояса зеркало в деревянной оправе на длинной ручке и вставил его медведю в другую лапу.
— А ладно ли красна девица подрумянилась, прихорошилась?
Медведь крутил мордой перед зеркалом и так и эдак и, видимо, оставшись доволен собой, заревел во всю мочь и стал быстро-быстро кивать головой.
Довольны были девки и молодухи, не могли сдержать слез от смеха и, раскрасневшись, прикрывали платочками свои лица.
Вожак пошептал что-то медведю на ухо, тот закивал головой.
— Ага! Он все сам видал, — пояснил смотрельщикам вожак.
Много еще всяких чудес показывал Михаил Иваныч честным людям: и как бабушка Ерофеевна блины печь собралась, да только руки сожгла да от дров угорела, и как Мартын к заутрене идет, на костыль упирается, тихо вперед продвигается, и как барыня в корзинку яйца складывает.
Потом, как и заведено, вожак с медведем обошел с шапкой по кругу, и народ стал расходиться.
— Деда, а теперь мы куда?
— На бечевник, внучек: на длинную дорожку бурлацкую. Поглядим, может, кого и встретим. Чай, и мои следы на ней остались.
Сгорбился дед и пошел косолапя. Видно, вспомнил старый свою молодость, и набросила на него память старую бурлацкую лямку…
На взгорье, прежде чем спуститься, дед приметил артель.
— Как, внучек, человек двести будет?
Федюшку отец, как наследника купеческого дела, учил счету с пяти лет, он быстро прикинул глазом.
— Будет, деда. Не боле…
— А теперь, стало быть, считай: на каждые десять тысяч пудов груза тридцать-сорок бурлаков. Сколь же они, бедолаги, тянут?
Для Федюшки это не задачка.
— Пятьдесят тысяч пудов, деда!
— Молодца… Стало быть, вон их струг стоит. Для дощаника и насада много больше людей нужно. Айда, походим.
Они спустились на бечевник и медленно пошли вдоль берега. Под огромным чугунным котлом еще тлели головешки — артель отобедала и теперь отдыхала. Кто, опрокинувшись навзничь, спал, прикрыв лицо шпильком — валянной из шерсти шляпой, напоминавшей глиняный горшок, кто чинил свою немудреную рухлядь. Молодой мосластый парень прижимал к растертому лямкой плечу какую-то травку и кривился то ли от боли, то ли от облегчения.
На деда с Федюшкой никто даже не взглянул. У струга несколько человек чинили распластанный на бечевнике парус. Харитон Григорьевич снял картуз, поклонился:
— Мое почтение, добрые люди. А кто ж у вас водоливом нынче будет?
Упираясь руками о парус, тяжело поднялся, растирая затекшую спину, лохматый, черный, как цыган, бурлак. В ухе его блестел медный одинец.
— Ну, я, стало быть. А чего надобно?.. — Он сдвинул тонкие черные брови и вдруг тряхнул кольцами кудрей. — Волк! Ты, что ли?
— Лоскут!
Дед Харитон обнял водолива, и тот скрылся в его могучих объятиях. Они отодвинулись друг от друга и снова обнялись.
— Живой, сивый мерин, — ласково бормотал Лоскут и, заметив Федюшку, спросил: — Внук, что ли?
— Он самый — Федюшка. Племяша моего сынок. Ты-то как? Все ходишь?
Лоскут осторожно пощупал одинец, будто проверяя, не потерялся ли, и зло сплюнул.
— Хожу… Мне уж теперь ни детей, ни внуков не видать. А ты, слыхал, в купцы записался?
— В купцы, — почему-то смущенно ответил дед и добавил: — В сермяжные. Какая торговля! Для торговли деньги нужны…
— Ну-ну, — не то осуждающе, не то одобрительно пробормотал Лоскут. — Дружка-то своего видал?
— Кого это? — встрепенулся дед.
— Жегалу… Вон он. Подойди. Беда мне с ним. На Ильин день нам в Рыбинске быть, а я без шишки!
Посмотрел Федюшка на водолива и действительно приметил, что был тот без шишки. И зачем она ему? Непонятно…
— Что за беда-то?
— Ослеп твой Жегала… Доходился…
Федюшка обернулся и увидел у откоса одиноко лежащего человека.
— Ну, прощай, Лоскут. Не поминай лихом.
— И ты прости. — Лоскут опустился на колени и стал зло орудовать иглой.
Дед направился к Жегале.
— Деда, а чего Лоскут такой злой? Что у него шишки нет?
Харитон Григорьевич грустно усмехнулся.
— Глупенький… Лоскут — водолив, голова в артели. На нем весь груз и артельные деньги. А Жегала — шишка, он самый сильный, и в лямке его место впереди. Без шишки никак нельзя… Он и запевала артельный. Как пел, как пел Жега-ала!..
Бурлак лежал ничком, вытянувшись во весь рост и уткнувшись лицом в скрещенные жилистые руки. Вылинявшая синяя рубаха с закатанными рукавами бугрилась на его крутых плечах. Харитон Григорьевич опустился на корточки у его изголовья и тихо позвал:
— Жегала… А, Жегала…
Бурлак не двинулся, хотя видно было, что не спит, — заметил Федюшка, как нетерпеливо пошевелил он пальцами босых ног.
— Жегала, это я — Харитон…
— Какой еще Харитон? — глухо выдавил бурлак, не поднимая головы.
— Харитон Волк. Неуж забыл?..
Жегала медленно приподнялся и, глядя мимо деда, протянул руку, кончиками пальцев ощупал лицо и упал головой к нему на грудь. Не слышно было его плача, только бугристые плечи тряслись и весь он вздрагивал и дергался, как в припадке.
— Ну, ну, Жегала… Не надо, Жегала… — Дед, будто маленького, гладил его по голове, по вздрагивающей спине, а у самого слезы текли по морщинистым щекам, и ничего не мог он поделать с собой.
Почувствовал Федюшка, что и его начинают душить слезы, отца вспомнил — как-то он там? — не выдержал и разрыдался во весь голос, обхватив деда за шею тонкими ручонками.
— Кто это, Харитон?.. Плачет-то чего?
Харитон Григорьевич вытер ладонью мокрое лицо Федюшки, вздохнул судорожно.
— Внучек это мой, Жегала. А плачет потому, что отца, видно, вспомнил, плох он у него.
— Эх, жизнь наша! — скрипнул зубами Жегала, поднял лицо к небу и закрыл невидящие глаза.
— Что дальше-то делать думаешь, Жегала? Побурлачили мы с тобой, может, вместе и жизнь кончим? Иди-ка ко мне жить, а? У меня ведь родни сейчас одних мужиков боле двух дюжин. Затеряешься, тебя и не видно будет. Чай, куском хлеба не попрекну. А?
Жегала, не открывая глаз, улыбнулся.
— Нет, Харитон. Благодарствую тебе на добром слове, только у меня теперь другой путь. Лоскут не поскаредничал, выдал сполна. Спасибо ему. Заведу-ка я теперь гусельки да пойду по Руси! Авось кто откликнется и не пропадет Жегала, а? Походить охота.
— Не находился… С Волги уйдешь, что ли?
— Кому Волга — мать, а кому — мачеха, сам знаешь, — уклончиво ответил Жегала и, совсем повеселев, нащупал дедову коленку и хлопнул по ней ладонью. — А ты петь-то не разучился, Харитон? А то давай затянем-ка с тобой на прощанье, как в старину певали. Чтоб знала Волга — жив еще Жегала! — Он медленно поднялся, расправил плечи, помолчал и вдруг взял такой верх, что все, кто был на берегу, сразу повернулись в его сторону:
Что повыше было города Царицына,
Что пониже было города Саратова,
Протекала, пролегала мать Камышинка-река.
За собой она вела круты красны берега…
Харитон Григорьевич тряхнул головой и подхватил низким рокочущим басом:
Как плывут тут, выплывают есаульные стружки.
На стружках сидят гребцы, всё бурлаки-молодцы…
Бурлаки стали подходить ближе и, привыкшие повиноваться своему запевале, поддержали мощным хором:
Как срубили с губернатора буйну голову,
Они бросили головку в Волгу-матушку реку…
Звенела еще песня в ушах, в мрачном молчании стояли бурлаки, да подошел незаметно Лоскут, тихо тронул Жегалу за руку.
— Шел бы ты от греха с богом, Жегала. Не мутил бы людей…
Жегала криво усмехнулся.
— А и то, твоя правда. — Он низко поклонился на четыре стороны, выпрямился. — Простите, люди добрые, коли обидел кого. А я зла не держу. — Он шагнул широко и чуть не упал. Его подхватил мальчик-кашевар и помог взобраться на откос.
Дед Харитон положил руку на плечо Федюшки и слегка подтолкнул.
— Пойдем, внучек. Вот и развеял я тебя… Вот и погуляли…
Долго шли молча. Вышли на городскую площадь, и Федюшка оглянулся: у провиантского склада никого уже не было. Нынче только открылось ему здесь такое чудо, а он уж и забыл про него: стоял перед глазами Жегала.
— Деда, а чего он ослеп-то?
— Ослеп-то?.. Тут такое, Федюшка, дело: тянет бурлак эту баржу, почитай, лежит на лямке-то… День идет, неделю, два месяца идет, а то и поболе, вот ему кровь в голову и ударяет. Это бывает. Да забудь ты про это, не томи себя! Лучше придем сейчас, чай с пряниками пить будем. Отец-то уж встал, поди.
Не встал отец. Снова впал в забытье. Стонал и метался в бреду всю душную ночь, а к утру успокоился — купца Григория Волкова не стало.