ГЛАВА 15 Докторская диссертация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 15

Докторская диссертация

Мне было 38 лет. У меня была хорошая семья: Мила и Максим. У нас была красивая удобная квартира в доме, который выходил фасадом на широкую улицу, а тылом — на кусок соснового бора, граничащего с Институтом атомной энергии имени Курчатова. От дома до Института имени Гамалея было 20 минут ходьбы. Или 10 минут автобусом. У меня были хорошие друзья среди коллег по Институту имени Гамалея, среди писателей, с которыми я встречался в ЦДЛ и на чтениях стихов, были родственники и просто друзья, дети которых стали близкими друзьями Максима. Некоторые остались нашими друзьями на всю жизнь. Другие потерялись в пути: мы ушли, или они решили переждать. У меня был научный консультант профессор В. А. Благовещенский, умный образованный интеллигентный ученый, с которым мы обсуждали главные этапы моих многолетних экспериментов. У меня было много соавторов в Институте имени Гамалея и в других научных институтах в Москве, Свердловске, Тбилиси, Каунасе, с которыми мы сотрудничали и вместе публиковались в российских, а иногда в англоязычных научных журналах. Разные этапы многолетнего исследования выполнялись в отделах и лабораториях, которыми руководили академики АМН Х. Х. Планельес и Г. В. Выгодчиков, профессора В. А. Благовещенский, А. К. Акатов. Был у меня и директор Института имени Гамалея академик АМН О. В. Бароян, который вызвал меня однажды и сказал: «Я слышал от Благовещенского, что ты наработал большой материал по экспериментальной химиотерапии стафилококковых инфекций. Бери творческий отпуск, садись, пиши и защищай докторскую диссертацию».

Ученый Совет Института дал мне творческий отпуск на полгода, и я начал писать диссертацию. Я никогда не был так счастлив. Максим учился в 1-м классе. Я отводил его в школу, которая была как раз напротив моего Института. Так что я часто встречал моих коллег — ранних пташек, приезжавших автобусом № 100 от метро «Сокол» или добиравшихся трамваем, автомашинами, пешком, как угодно, чтобы поскорее начать самое интересное на свете дело — ставить головоломные эксперименты. Чем только ни занимались в нашем Институте: коклюшем, туляремией, бруцеллезом, энцефалитами, дизентерией, брюшным тифом, стафилококками, стрептококками, вирусами гриппа и онковирусами — почти всеми известными болезнетворными микроорганизмами. В одиночку, группами, целыми лабораториями боролись мои коллеги с инфекциями. Я надеялся, что тоже сделал кое-что существенное в наступлении на Рыжего Дьявола — стафилококковые инфекции. Для этого надо было оценить вместе все, что было наработано за годы исследований. Я обдумывал, записывал, сводил цифровые данные в таблицы, обрабатывал полученные результаты статистически, анализировал данные исследователей, которые изучали до меня биохимию, генетику, молекулярную биологию стафилококков и химиотерапию стафилококковых инфекций. В то время в нашем Институте не было компьютеров. Мой приятель, сотрудник Института хирургии имени Вишневского, познакомил меня с инженерами из лаборатории счетных машин. Коэффициенты корреляции, полученнные при помощи этих машин, позволили мне со статистической достоверностью вычислить, какие препараты или комбинации каких соединений активно подавляют фермент пенициллиназу и трансдукцию пенициллиноустойчивости, а следовательно, предотвращают или снижают развитие экспериментальной стафилококковой инфекции. Я снова сопоставлял свои данные с публикациями в русских и зарубежных журналах. Часами просиживал в читальных залах Библиотеки имени Ленина или Центральной медицинской библиотеки.

Наконец, диссертация была закончена, перепечатана и апробирована на совместной конференции отдела раневых инфекций и лаборатории обмена веществ патогенных бактерий. Председательствовал на этой конференции академик Г. В. Выгодчиков, отец русской науки о стафилококках. Рецензентами выступали доктора наук B. C. Зуева и A. B. Зеленин. Странным мне показалось, что на апробации отсутствовали сотрудники лаборатории лекарственной устойчивости бактерий, когда-то входившей в отдел Х. Х. Планельеса. Из этой лаборатории, резко разойдясь с ее заведующей, я в 1970 году перешел к В. А. Благовещенскому. Отсутствовала и заведующая лабораторией ботулизма, тоже входившей в отдел Г. В. Выгодчикова, близкая приятельница той, от которой я ушел в 1970 году. Вполне понятно, что я на это почти не обратил внимания и даже был рад, что они и сотрудники их лабораторий отсутствовали на апробации. Все происходившее я анализировал значительно позднее. Да если и обратил внимание, ничего с этим поделать не мог.

День защиты диссертации выпал на 28 марта 1975 года. За месяц до этого умер от стафилококкового сепсиса (такое горестное совпадение!) отец моей Милы, дорогой мне Аркадий Ильич Поляк (1909–1975). А.И. долгие годы болел тяжелым инсулинозависимым диабетом. Возник карбункул и как осложнение — смертельное заражение крови. Младшая сестра Милы лежала на сохранении беременности в родильном доме. Так что время было в нашей семье невеселое. Надо было преодолеть себя и явиться на защиту диссертации бодрым. Заседание Ученого Совета было назначено на 2 часа. Мила уехала на работу. Она была старшим преподавателем на кафедре иностранных языков при Министерстве внешней торговли и начинала работу чуть ли не в 8 часов. Зато рано возвращалась домой и встречала Максима после школы. «А что если Максим сегодня пропустит школу, а ты поедешь с ним посмотреть мультяшки?» — предложила Мила, уходя. Так мы и сделали. Поехали на станцию метро «Краснопресненская» и отправились в кинотеатр мультфильмов. По-моему, посмотрели (в который раз!) любимых Максимом «Бременских музыкантов» и еще кое-что веселое. А после кино мы пошли в соседнее кафе-мороженое. В таком прекрасном настроении мы вернулись домой, и я отправился на защиту.

К 2 часам в актовом зале Института собрался Ученый Совет. Пришли сотрудники Института имени Гамалея и коллеги, приехавшие из других институтов. Атмосфера была доброжелательная. Члены Ученого Совета соблюдали официальность, дружелюбно кивали мне издалека. Единственным членом Ученого Совета, кто был неприветлив, оказался профессор химии, приходившийся мужем моей бывшей заведующей лаборатории. И так же, как на апробацию, не явилась ни она, ни ее сотрудники. Думаю, что я и тогда не был этим расстроен. Наконец, пришли оппоненты (профессора Ш. Д. Мошковский, А. Г. Скавронская, В. П. Соболев). Я доложил, оппоненты выступили, и состоялось голосование. Диссертация была одобрена подавляющим количеством голосов с одним черным шаром, как говорили поздравлявшие, «для объективности».

Документы по защите отправили в ВАК, и я забыл думать о диссертации. Тем более, что не позднее чем через две недели после защиты и банкета, который мы устроили дома для сотрудников, родственников и друзей-писателей, меня вызвал директор О. В. Бароян и сказал: «Я тебя беру в Комиссию по профилактике и лечению инфекций на БАМе. Вылетаешь в Сибирь в Улан-Удэ через 3 дня». Вместе со статьями, которые я сочинял на сюжеты О. В. Барояна для «Литературной газеты», ученым секретарством в секции химиотерапии, экспедиции на эпидемию холеры в Крым, и теперь поездкой на строительство Байкало-Амурской магистрали общая схема несколько напоминала отношения между древнегреческим царем Эврисфеем и безотказным Гераклом. «Пойди и напиши! Пойди и победи! Пойди и освободи!» О поездках на БАМ будет следующая глава.

Пролетел год. Я начал новую серию экспериментов, связанных с ферментом стафилококка, вызывающим свертывание крови — плазмокоагулазой. Между обработкой первых данных, полученных во время экспедиции на БАМ и исследованиями плазмокоагулазы не оставалось времени для раздумий о получении диплома из ВАКа. Да и не о чем было беспокоится. Однажды на банкете во время конференции по стафилококковым инфекциям, проходившей в Саратовском университете весной 1976 года, О. В. Бароян между делом спросил: «Тебе прислали диплом?» «Нет еще. Наверно, скоро пришлют», — ответил я безмятежно. На конференции я представил доклад о конкуренции между ферментами организма хозяина и паразитирующего микроба (стафилококка) за субстраты тканей человека или животного, пораженного инфекцией. Банкет разворачивался по законам русского безудержного веселья. Ко мне подходили, поздравляли с успешным докладом. В кармане моего пиджака лежал билет Союза Писателей, который я получил перед самым отъездом в Саратов из рук Г. М. Маркова (1911–1991).

Тревожные мысли о дипломе пришли, когда я вернулся в Москву. Я старался не думать о плохом. Да и что могло быть непредвиденного, если апробация и защита прошли нормально, по теме диссертации опубликованы 34 статьи и результаты исследований показали эффективность комбинаций ингибиторов пенициллиназы (аналогов пенициллина) и отечественных производных акридина с пенициллином. Надо было терпеливо ждать.

В конце мая или начале июня 1976 года я получил письмо из ВАКа, в котором рекомендовалось повторить защиту диссертации с добавлением (если таковые есть) данных по применению химиотерапевтических комбинаций препаратов в медицине или ветеринарии. Повторная защита состоялась на Ученом Совете института вакцин и сывороток имени Мечникова. Это было недалеко от Курского вокзала, в переулке, примыкающем к Садовому Кольцу. Проходя мимо дома с мемориальной доской, посвященной С. Я. Маршаку, я подумал: «Может быть, судьба мстит мне за то, что я живу между двух профессий: медициной и литературой и между двух народов: еврейским и русским? Но ведь это не грех, а состояние моей души, следствие моей жизненной философии и житейской ситуации».

На повторной защите весомо выступил профессор А. К. Акатов, высоко оценивший мои экспериментальные данные на лабораторных животных и результаты проверки схем химиотерапии маститов и эндометритов (воспаление грудных желез и матки) стафилококковой этиологии у сельскохозяйственных животных, разработанных совместно с узбекскими ветеринарами (профессор Н. В. Шатохин).

На этот раз ждать решения пришлось еще год до конца лета 1977 года. Но это был отнюдь не диплом, а приглашение явиться на одну из комиссий ВАКа. Повестка была за подписью председателя комиссии: профессора H. H. Жукова-Вережников (1908–1981). Худшего нельзя было предположить. Я знал, кто такой был H. H. Жуков-Вережников. В 1948 году, когда Т. Д. Лысенко (1898–1976) и его единомышленники в полном согласии с органами госбезопасности и отделом науки ЦК КПСС физически и организационно уничтожили в СССР нарождающуюся генетику и молекулярную биологию, в журнале «Вестник АМН СССР» вышла статья Л. А. Калиниченко и H. H. Жукова-Вережникова «Учение Мичурина-Лысенко и некоторые современные медико-биологические проблемы». В 1950 году под контролем отдела науки ЦК КПСС на совместном совещании АН СССР и АМН СССР H. H. Жуков-Вережников полностью поддержал «клеточную теорию» О. Б. Лепешинской, существо которой заключалось в совершенно беспочвенной фантазии (наименее жесткая характеристика означенной «теории»), что клетки, скажем, клетки крови возникают из внеклеточного субстрата. Это напоминало «теории», бытовавшие в допастеровские времена: мыши происходят из застарелой муки, а микробы из грязи. Более того, H. H. Жуков-Вережников создал при АМН СССР комиссию по медицинской генетике, которая продолжала развивать взгляды Т. Д. Лысенко. В письме, посланном Н. С. Хрущеву в 1954 г., член-корреспондент АН СССР профессор Д. Н. Насонов писал: «Положение с преподаванием вышеназванных дисциплин (генетика, молекулярная биология — Д.П.-Ш.) еще ухудшилось после известного совещания президиумов двух академий в мае 1950 году по проблеме происхождения клеток из живого вещества, развиваемой О. Б. Лепешинской. Сама Ольга Борисовна твердо верила и верит по сей день в правильность своего учения. Верили в него и некоторые ученые, по специальности далеко стоящие от цитологии (наука о клетках. — Д.П.-Ш.) и гистологии (наука о тканях. — Д.П.-Ш.). Для всех же биологов, имевших дело с микроскопическим исследованием ткани и клеток, с самого начала была очевидна нелепость и беспомощность „учения“ О. Б. Лепешинской. Эта нелепость заключалась отнюдь не в самой идее, а в наивной и абсолютно неубедительной ее аргументации. Теперь несостоятельность этой аргументации стала особенно очевидной после очень тщательных проверок основных положений О. Б. Лепешинской, сделанных Ореховичем, Фалеевой, Макаровым и др. К сожалению, „открытия“ Лепешинской были преждевременно объявлены великим достоянием советской биологии, и при помощи совершенно возмутительных аракчеевских приемов внедрялись в советскую науку и в преподавание в высшей школе. Неприглядную роль таких „внедрителей“ сыграли профессор Московского университета А. Н. Студитский, профессор Г. К. Хрущев, действительный член Академии медицинских наук H. H. Жуков-Вережников, профессор И. Н. Майский и некоторые другие при полной поддержке президиумов обеих академий. Эти лица разъезжали по научным учреждениям, объявляли всюду, что они не позволят критиковать и проверять данные Лепешинской, а требуют только углубления и расширения этого учения».

И тем не менее H. H. Жуков-Вережников оставался у руля медицинской науки, занимая в разное время посты заместителя министра здравоохранения, главного редактора издательства «Медицина», директора московского Института экспериментальной медицины и др. Конечно, большинство ученых нашего института, среди которых были выдающиеся микробиологи, презирали этого человека, особенно после того, как в ранние 50-е годы H. H. Жуков-Вережников обнаружил «вспышку чумы» в Сибири. Он отрапортовал в Москву, что «ликвидировал очаг чумы». Потом специалисты по особо опасным инфекциям доказали, что «никакой чумы не было». Он продолжал нарабатывать себе «партийные одобрения», подвизаясь в космической медицине, в медицинской генетике и других областях медицины и биологии, о которых знал понаслышке.

И вот я получаю приглашение явиться на Комиссию ВАКа под председательством H. H. Жукова-Вережникова. Комиссия заседала в помещении одного из институтов, расположенных неподалеку от станции метро «Сокол». Так что я шел до пересечения Ленинградского проспекта и Балтийской улицы, сопровождаемый мохнатым взглядом Л. И. Брежнева, который вождь бросал мне с гигантского портрета, колеблющегося на голубоватом стеклянном небоскребе — здании «Гидропроекта». Если я не ошибаюсь, в институте, куда я направлялся, H. H. Жуков-Вережников руководил лабораторией. В комнате, куда меня пригласили, было человек десять-двенадцать, сидевших за учебными столами. Наверное, помещение обычно использовалось для профсоюзных и партийных собраний или политинформаций, вроде красного уголка. И снова портреты Ленина, Маркса, Брежнева. Выглядело все убого и бюрократически. H. H. Жуков-Вережников сидел за отдельным коричневым столом с черной окантовкой. Я узнал его землистое отечное лицо, потому что видел несколько раз на микробиологическом обществе. Другие лица мне были незнакомы за исключением заведующей лаборатории ботулизма из Института имени Гамалея. Она что-то говорила, наклонившись к председателю, а когда я вошел, метнулась к дальнему столу. Не представив ни себя, ни членов Комиссии, не обратившись ко мне по имени-отчеству, H. H. Жуков-Вережников, держа в руках автореферат моей диссертации, приступил к вопросам. Вся процедура, скорее, напоминала допрос. Начал он с вывода № 3. Мне было сказано, что членам комиссии неясно, для чего были синтезированы химиками и изучены мной новые химические соединения — феноксазины, когда в практику не рекомендован ни один из этих препаратов? Я ответил, что выбраны были наиболее эффективные соединения. Лучшими оказались не феноксазины, а некоторые акридины. По выводу № 5 меня спросили: «Почему, определяя антифаговый эффект акридинов, я придаю значение замещенности или незамещенности положения „9“, а не, скажем, „3“ или „5“?» Я ответил, что я сравнивал две группы препаратов, различавшихся по замещенности или незамещенности именно положения «9». И могу оперировать только этими данными. По выводу № 7 H. H. Жуков-Вережников спросил, как это я могу знать, что пенициллиназные плазмиды элиминированы из генома стафилококка под воздействием акридинов? Разве я подсчитывал количество плазмид до обработки акридинами и после? Вопросы были такие нелепые, что отвечать на них было все равно что играть в шахматы с противником, не знающим не только элементарных правил игры, но и порядка расстановки фигур на доске. Но я старался сдерживаться и отвечать на каждый вопрос по существу. Наконец, Председатель задал мне, как ему казалось, убийственный вопрос: «А почему вы в основу экспериментов ставили комбинации акридинов или ингибиторов пенициллиназы с пенициллином? Ведь вы сами пишете, что есть более эффективные препараты: полусинтетические пенициллины и цефалоспорины. Применяйте их в медицине и ветеринарии и дело с концом!» И тут я не выдержал, сорвался, допустил непозволительную дипломатическую и политическую ошибку. Я сказал, что сама идея комбинации пенициллина с элиминаторами пенициллиназных плазмид или ингибиторами фермента-пенициллиназы родилась из желания дать отечественной медицине и ветеринарии эффективные и дешевые схемы химиотерапии стафилококковых инфекций; что наше здравоохранение бедное и не может сделать доступными каждому дорогие импортные препараты, которыми на практике лечится только элита; что лечить больных по схеме тридцатилетней давности — комбинацией пенициллина со стрептомицином, это все равно, что давать им святую воду. Даже хуже, потому что это приводит (как я показал в диссертации) к еще большему отягощению патологического процесса. Я высказал им все, что накопилось в моей душе и моем сознании за годы работы со стафилококками. Я привел им результаты моих исследований на БАМе, когда сотни строителей оказались зараженными стафилококками и не получали дорогостоящие импортные препараты, а лечились антибиотиками, давно утратившими эффективность. Я сказал Комиссии, что если мы не можем покупать для каждого заболевшего активные (пока еще!) импортные антибиотики, необходимо как можно скорее внедрять комбинированную терапию отечественными препаратами: пенициллином и акридинами, основанную на последних достижениях биохимии и молекулярной генетики. «Не свою ли диссертацию вы имеете в виду?» — выкрикнул Председатель. «Да, Николай Николаевич, я имею в виду результаты моих исследований, изложенные в диссертации». «Мы сообщим вам о решении Комиссии» — сказал мне вдогонку H. H. Жуков-Вережников.

Еще через год осенью 1978 года Ученый Секретарь института имени Гамалея показал мне письмо из ВАКа, в котором рекомендовалось выпустить новый автореферат, в который вошли бы данные использования моих химиотерапевтических схем не только при лечении лабораторных, но и сельскохозяйственных животных. И поскольку мое исследование окажется между медициной и ветеринарией, обозначить автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора биологических наук. К этому времени из ВАКа (в виде утешения?) я получил диплом старшего научного сотрудника в области микробиологии. И тем не менее, «хождения по мукам» с докторским дипломом вызывали у меня глухую злобу против Жуковых-Вережниковых и подобных им вершителей путей науки. Похожее творилось и в литературе, к реальной жизни в которой я все более приобщался. Не хочу утверждать, что в науке и литературе да и в других областях жизни советских людей царил тотальный антисемитизм. Но антисемитизмом и антикосмополитизмом были отравлены определенные круги партийцев, сотрудников госбезопасности и той части интеллигенции, которая не была способна честно конкурировать с «инородцами». Именно к таким ученым принадлежали Т. Д. Лысенко, О. Б. Лепешинская, H. H. Жуков-Вережников.

Одно к одному. На празднике «Весна Поэзии» в 1978 году в Вильнюсе, куда я взял с собой Максима, я прочитал стихотворение «Моя славянская душа в еврейской упаковке». Передача шла прямой трансляцией в эфир. В Москве меня вызвали на секретариат Союза Писателей, и я впервые получил проработку за публичное чтение стихов с «сионистским душком». Я оскандалился и в советской науке и советской литературе. Надо было резко менять маршрут.