ГЛАВА 11 Осень в Ялте
ГЛАВА 11
Осень в Ялте
Исследования, связанные с пенициллиназой (бета-лактамазой) стафилококков, продолжались около восьми — девяти лет, с 1966 по 1975 год. Сначала в лабораторном отделении московской больницы им. Филатова, а потом в Институте им. Гамалея. Вполне понятно, что разные события перемежались с моими усилиями по созданию химиотерапевтических схем, эффективных против пенициллиноустойчивых стафилококков. Институт им. Гамалея был, как планета, которая неслась внутри далеко не солнечной системы советского здравоохранения, одновременно вращаясь вокруг своей оси — повседневной жизни научных сотрудников и лаборантов. Посредине институтской территории, напоминавшей сад, особенно весной и летом, когда цвели вишни и благоухал жасмин, пестрела стекляшка кафетерия. Молодые сотрудники из разных отделов встречались здесь во время обеденного перерыва, сдвигали столы и вели горячие дискуссии о политике, литературе, науке. О политике — с большой дозой самоконтроля, особенно, о внутренней политике. О литературе — посвободнее. Особенно популярны были Василий Аксенов, Фазиль Искандер и Юрий Трифонов. Фазиля я однажды пригласил выступить на литературном вечере. Научные же споры никакой самоцензуре не подвергались. Весьма популярной была в то время генетическая передача детерминантов устойчивости к антибиотикам путем прямого контакта микробных клеток (коньюгация) или при помощи микробных вирусов — бактериофагов (трансдукция). Особенно фаговая трансдукция. Феномен этот находился в непосредственной близости к лизогении, которую открыл французский ученый Андрэ Львов (1902–1994). При лизогении под влиянием облучения или химических факторов происходит индукция профага — генетически закодированного предшественника бактериофага. Микробная клетка погибает. Бактериофаги выходят во внешнюю среду и заражают здоровые микробные клетки. В результате этого процесса ДНК части микробных клеток присоединяет к себе ДНК бактериофага, который превращается в дремлющий профаг. А другая часть популяции заражается активным, способным растворять (лизировать) микробную клетку бактериофагом. Это напоминает работу писателя, идеи и метафоры которого остаются в памяти читателей, лишь малая часть которых сама начинает творить — вырабатывать активный вирус творчества. По мнению одних спорщиков наш знаменитый микробиолог и экспериментальный онколог Л. А. Зильбер построил вирусную гипотезу происхождения рака исходя из феномена лизогении француза А. Львова. По мнению других — Л. А. Зильбер пришел к своей гипотезе независимо.
Работать было весело, интересно. Институт был знаменитый. Наши статьи публиковались в лучших журналах страны, а иногда, если разрешала особая Комиссия по проверке секретности публикаций, и в зарубежных журналах. Институт был полон тайн, легенд и мифов, часть которых, несомненно, основывалась на реальных событиях. Все знали, что многие из профессоров института (а не только Л. А. Зильбер) по многу лет провели в лагерях ГУЛАГа. Об этом старались не говорить. Рассказывали анекдоты или реальные истории из нормальной жизни. Например, о бурном романе одного из заместителей Директора и первой красавицы нашего института с роковым именем Виолетта. Знали, что у двух или трех наших светил были «институтские жены», с которыми они занимались наукой, обедали, пили чай, развлекались, ездили на конференции. Совсем по модели «фронтовых жен». Официальные же семьи продолжали существовать, получая свою долю солидной зарплаты. Знали, но делали вид, что не знают, как одного из талантливых генетиков застали на лабораторном столе вместе с лаборанткой. Ее халат служил простыней, его — палаткой, закрывавшей тела грешников от посторонних глаз.
Обсуждалась история двух аргентинских иммунологов-коммунистов, мужа и жены, которые бежали в Советский Союз, спасаясь от преследований тогдашнего диктатора. Кстати, жена была внучкой знаменитого русского патофизиолога и иммунолога, создателя теории долголетия A. A. Богомольца (1881–1946). Аргентинцы были определены в отдел Х. Х. Планельеса, когда я еще работал там. Потом научная пара исчезла из нашего института. Ходили слухи, что они, не выдержав строгостей нашего режима (внутриинститутского и государственного), отправились сначала в Шотландию, якобы с докладом, а в конце концов вернулись в родную Аргентину.
Еще один научный анекдот, завязку которого я наблюдал самолично, произошел с В. М. Подбороновым. Он начал аспирантуру в отделе Х. Х. Планельеса. Мы даже выполнили с В.М. короткое исследование по предотвращению пенициллиноустойчивости при помощи акрихина. Но что-то не клеилось у аспиранта, приехавшего из Пензы в полной уверенности, что он взойдет на Олимп микробиологии. Мы продолжали приятельствовать с В.М. и после моего перехода в Отдел раневых инфекций. Однажды я провожал до выхода В.М. после его визита в мою лабораторию. К тому времени В.М. перешел в Отдел природно-очаговых заболеваний и начал изучать биологические свойства клещей — переносчиков энцефалитов. Мы спустились в холл. Охранник показал мне на человека в ветхом пальто и затертой кепке: «Вы не можете поговорить с ним? Он спрашивает кого-нибудь из научных сотрудников». Мы подошли к неизвестному. Оказалось, что это был один из несчастных «изобретателей», которые ходят из одного научного института в другой, пытаясь с маниакальной убежденностью и вполне безвозмездно внедрить в науку свое «открытие». Правда, малый процент из них принадлежал к истинным изобретателям, как это было с Дмитрием Алексеевичем Лопаткиным из романа «Не хлебом единым» В. Д. Дудинцева (1918–1998). Суть «открытия» ходока заключалась в том, что он обнаружил в паутине «какой-то неведомый и сверхактивный антибиотик, который уничтожал абсолютно всех бактерий и вирусов». Мы выслушали «изобретателя» и, чтобы соблюсти вежливую формальность, я дал ему адрес и телефон одного знакомого, работавшего в области поиска новых антибиотиков. История эта забылась бы навсегда, не встреть я через месяц-другой в нашем кафе-стекляшке В. М. Подборонова. Оказалось, что он обнаружил в кишечнике клещей некое вещество, способное убивать вирусы и бактерии. То есть встреча с несчастным изобретателем подсказала моему коллеге направление новых экспериментов. Эта история, грустная и поучительная, привела меня к мысли, что я и сам принадлежу к разряду горемык-изобретателей. На этот раз, по принадлежности к литературе. Тысячи никому не известных писателей предлагают в журнальные и книжные издательства свои «гениальные» рукописи, которые могут послужить для кого-то стимулом.
Еще один случай, тоже произошедший в Отделе Х. Х. Планельеса. У меня был когда-то литературный приятель И. И. Шкляревский. Подружились мы с ним еще в 1959 году, когда я служил армейском врачом в белорусском городке Борисове и часто приезжал в Минск. Игорь был талантливым поэтом. С ним было интересно общаться. Потом мы оба оказались в Москве, и дружба наша продолжилась. У Игоря была маниакальная боязнь микробов. Он, конечно, знал, что я работаю в Институте имени Гамалея и занимаюсь там отнюдь не стихами, а болезнетворными бактериями. Тысячи раз я убеждал его, что, если соблюдать необходимые меры предосторожности, риск во время моей работы минимальный. А тем более практически отсутствует — риск перенести инфекцию, в данном случае стафилококковую, из лаборатории — через меня — кому-то из моих знакомых. «Да поверь мне, Игорь, несмотря на то, что ты вовсе не работаешь в лаборатории и знаменит своей чистоплотностью, я уверен, количество золотистых стафилококков у тебя в носовой полости будет не меньше, чем у меня». Мы даже поспорили на бутылку коньяка. Я встретил его на остановке автобуса № 100, шедшего до нашего института от метро «Сокол». Мы прошли через проходную мимо двух охранников, мирно калякавших о чем-то весьма важном для них обоих. Только когда мы прошли с Игорем половину пути до нашего лабораторного одноэтажного здания, я спохватился, что забыл заказать для моего гостя пропуск, а охранники не обратили внимания. Что было делать? Не возвращаться же обратно!? Мы вошли в наш корпус. Я провел Игоря в свою лабораторную комнату. Познакомил с сотрудниками. Всем было интересно поболтать с настоящим профессиональным поэтом. И вот, когда я при помощи стерильной ватки, намотанной на деревянную палочку, взял у себя мазок из носа, нанес содержимое на стекло для последующей микроскопии и собрался было повторить процедуру, засунув Шкляревскому в нос другую палочку со стерильной ваткой, дверь лаборатории распахнулась, и к нам ворвался разъяренный профессор Планельес. Невообразимая смесь русских и испанских слов вылетала из его разве что не пенящегося и не извергающего серный дым рта. Он был одновременно похож на разъяренного быка и доведенного до сумасшедшей храбрости тореадора. «Кто вы? — заорал Планельес. — Как посмели сюда войти?» «Член Союза Советских Писателей — Игорь Иванович Шкляревской!» — ответил мой гость с убийственно гордой усмешкой и протянул Планельесу руку. «Я пригласил его, Хуан Хуанович», — сказал я. «Где пропуск? Кто подписал пропуск?» — снова взвился уязвленный заведующий Отделом. «Мне не надо пропускал Я так знаменит, что охранники узнали меня в лицо и пропустили», — широко улыбнулся Игорь, и это был окончательный крах. Х. Х. Планельес выскочил из лаборатории (с импровизированной арены), как тореадор, которому ничего не остается, как перемахнуть через барьер под защиту вооруженных служителей. Через пять минут запыхавшийся охранник, которого вызвал Планельес, выпроводил моего высокого гостя за ограду Института. Меня вызвал к себе директор института О. В. Бароян, напомнил о засекреченности нашего заведения и наложил строгий выговор с предупреждением.
Таковой была реальная жизнь молодого ученого-микробиолога, когда после веселого анекдота, рассказанного коллегами в кафетерии, приходилось возвращаться к экспериментам с опасными микроорганизмами. Когда научная свобода сочеталась со строжайшей засекреченностью экспериментов.
Прошло несколько лет. Мы отдыхали на Черном море вместе с семьей друзей, у которых был мальчик на год старше нашего Максима. Жилье мы сняли в одном из пригородов Севастополя — Учкуевке. Кроме пляжа с золотистым бархатным песком и вечного Понта Эвксинского ничего хорошего в Учкуевке не было. До пляжа надо было около получаса брести по аллее высохшего парка, скрюченная листва которого не давала тени. С трудом удавалось купить какие-то продукты, чтобы накормить детей. У нас с приятелем кончался отпуск. Мы с радостью вернулись в Москву, легкомысленно оставив жен и детей провести остатки отпуска в Учкуевке. Была середина августа 1970 года. И вдруг до меня донесся слух о начинающейся в Астрахани и в Крыму «вспышке желудочно-кишечных инфекций». Я дал телеграмму жене: «Немедленно возвращайтесь!» С огромным трудом Миле и ее подруге с детьми удалось попасть в поезд «Севастополь-Москва». В Крыму началась паника. Поползли слухи о начинающейся эпидемии холеры.
Через день или два после возвращения Милы и Максима меня вызвал к себе директор Института О. В. Бароян. Кабинет его, занимавший обширную угловую комнату на втором этаже главного здания, глядел одним окном на территорию института, а другим — на сквер, в сторону Москва-реки. Бароян любил вышагивать по кабинету, поглядывая в окна, словно постоянно держал оборону. Он, казалось, всегда был возбужден, и на белокожем его лице проступал румянец. Черты лица О.В., несомненно, средиземноморские, наверняка, определялись генами, пришедшими из древности, когда Армении принадлежала Малая Азия и значительная часть Ближнего Востока. Поговаривали, что О.В. происходит из еврейского рода, пришедшего в Армению еще во времена царя Тиграна Великого. Стол, широкий, как палуба корабля, был уставлен стопками книг и сувенирами, привезенными из разных стран. До того, как Бароян стал директором Института имени Гамалея, он был заместителем Президента Всемирной Организации Здравоохранения в Женеве, министром здравоохранения Дагестана (или другой кавказской республики, что мгновенно напоминало о старике-орденоносце из повести А. Гайдара «Судьба барабанщика»), а до гражданской карьеры — начальником советского госпиталя в Тегеране во время Второй Мировой войны. Более того, пересказывали (все в том же кафе-стекляшке), как местную легенду, что именно наш директор Оганес Вагаршакович Бароян или Оник (уменьшительное имя от Оганес), будучи резидентом советской разведки, предотвратил покушение на членов Большой Тройки: И. В. Сталина (1979–1953), Ф. Д. Рузвельта (1882–1945) и У. Черчилля (1874–1965), которое готовилось во время Тегеранской конференции союзников в ноябре-декабре 1943 года. Директор, несомненно, был человеком образованным и склонным к либерализму. Он не раз подчеркивал свое резко отрицательное отношение к антисемитизму и давал возможность работать в Институте многим научным сотрудникам-евреям (Г. И. Абелев, А. Е. Гурвич, Э. Н. Коренберг и др.). Это не исключало, конечно, реальности: в Институте продолжали обитать известные каждому профессора, исповедовавшие великорусский шовинизм. По-видимому, и у О. В. Барояна был свой предел возможностей. А вернее всего, он искусно балансировал на колючей проволоке советской действительности периода «империи Брежнева».
«Садись, Давид, — показал мне Бароян жестом на диван и присел рядом. Я уселся, не зная, чего ожидать. — Прежде всего знай, — продолжал он, — что тот нелепый выговор с тебя снят. Более того, руководство Института доверяет тебе выполнить чрезвычайно важное государственное задание».
«Мне, Оганес Вагаршакович?» — переспросил я, вообразив, что меня посылают в зарубежную командировку в одну из африканских или латино-американских стран. Или в Индию? Индонезию? Да мало ли куда! Стафилококковые инфекции распространены по всему миру. Или туберкулез?
«Ты отправляешься на вспышку особо опасной инфекции — холеры в Крыму».
«Когда вылетать?»
«Завтра! А теперь отправляйся в Минздрав СССР в распоряжение Бургасова. Там тебя проинструктируют и выдадут командировочные и билеты на самолет. Желаю удачи!»
П. Н. Бургасов был заместителем министра здравоохранения, главным санитарным врачом СССР. Во времена Сталина — был ближайшим помощником Л. П. Берии (1899–1953) по разработке биологического оружия. В Минздраве я заполнил многочисленные бумаги, получил командировочные и билет до Симферополя. Мне ввели противохолерную вакцину, и я отправился в Ленинскую библиотеку почитать о холере все, что я мог ухватить за несколько часов. Кроме того, у меня был учебник «Микробиологии» профессора М. Н. Лебедевой, пророчески подаренный мне автором за год до вспышки холеры с любезной надписью: «Глубокоуважаемому Давиду Петровичу Шраеру с пожеланием больших успехов в работе. М. Лебедева. 15 октября 1969 г.». Забегая вперед, откроюсь читателю, что по возвращении из Крыма я написал статью о холере, которую частично буду использовать в соответствующих местах нынешнего повествования. Какова была холера прежде и теперь? «Теперь» означало август 1970 года. Еще 500 лет до н. э. индусские Веды описывали симптомы древнего заболевания, соответствующего нашим представлениям о холере. Холера — инфекционное заболевание, которое по тяжести течения и быстроте распространения среди населения уступает лишь чуме, отличаясь от нее тем, что поражает только человека. Животные в естественных условиях к возбудителю холеры невосприимчивы. В течение XIX–XX столетий холерные пандемии возникали шесть раз. Пандемия — это эпидемия, захватывающая много стран и территорий. Россия всегда входила в число территорий, охваченных волной заболевания. Первая эпидемия (1817–1823) распространялась из основного эндемического очага холеры — дельты Ганга — на остальную территорию Индии, остров Цейлон, Индокитай, Китай, Японию, Аравию, Персию и Восточную Африку. В России пандемия продвинулась от Кавказа до дельты Волги, захватив ряд населенных пунктов этой водной магистрали. Вторая пандемия (1826–1837) распространилась из Индии в Афганистан, Персию, Месопотамию, Аравию, Сирию, Палестину, Египет, Северную и Центральную Африку. В Россию инфекция проникла через Среднюю Азию, захватив Оренбург. Другими воротами был Кавказ, через который холера направлялась в Астрахань, на Дон, в Нижний Новгород, Москву, Западную Россию и Польшу. Затем мы видим холеру в Германии, Голландии, Бельгии, Дании, Англии, Франции, Испании, Португалии и наконец, в Америке и Австралии. Третья (1846–1862) и четвертая пандемии (1864–1875) традиционными путями проникали из Индии в Азию, Россию и Европу. Пятая пандемия (1883–1896) охватила Индию, Аравию, Египет, Ближний Восток, Россию, Германию, Австро-Венгрию, Италию, Испанию, Францию и Южную Америку. Непосредственная угроза холеры, нависшая над Германией, вызвала появления цикла блестящих исследований Роберта Коха (1843–1910). Во время экспедиции в Индию, а затем в Египет (1883) он открыл возбудителя этого заболевания — холерного вибриона (Vibrio cholerae asiaticae). В 1884 году в Германии было опубликовано «Наставление относительно сущности холеры и образа жизни в холерное время», одним из авторов которого был Р. Кох. Этиологическое направление в изучении холеры восторжествовало после блистательных экспериментов Р. Коха и сказалось на противоэпидемической направленности «Наставления». Мы читаем в этом документе: «Зараза, как учит многолетний опыт, распространяется всего больше в том случае, если при появлении ее в населенных местностях жители разбегаются и разносят заразные зародыши, иногда очень далеко. Этому крайне опасному бегству жителей должно противиться со всей энергией». Холерные вибрионы во время эпидемии обнаруживались не только у лиц с клиническими признаками заболевания, но и у здоровых людей, контактировавших с больными холерой. Так впервые было введено понятие «здорового носительства» вибрионов, имеющее колоссальное значение в эпидемиологии холеры. Россия явилась одной из первых стран, где была издана инструкция по этиологии, эпидемиологии и профилактике холеры. Шестая пандемия (1900–1925) охватила Индию, Саудовскую Аравию, Ближний Восток, Китай, Россию и другие страны Европы. Эпидемия холеры в России, возникшая во время Первой мировой и гражданской войн, была особенно грозной. За последние 45 лет заболеваемость холерой характеризовалась эпидемическими вспышками, зарегистрированными в различных странах. Эпицентром холеры все же остается субматерик Индия. В 1938 году эпидемическая вспышка отмечена на острове Целебес. Возбудителем «Целебесской» холеры был другой биотип холерного эмбриона — Эль-Тор (Vibrio cholerae El Tor), открытый в 1906 году в египетском селении Эль-Тор. Смертность достигала 70 процентов заболевших. Относительно благополучными были 40–50-е годы, что в особенности сказалось на снижении заболеваемости в Азии. В 1961 году положение резко ухудшилось в результате внезапного распространения холеры Эль-Тор с острова Целебеса на соседние острова Индонезии и в сопредельные страны. Холера распространялась быстро и застигла многие нации врасплох. Вибрион Эль-Тор, занесенный в Индию в 1964 году, почти полностью вытеснил возбудителя классической холеры Vibrio cholerae. В ряде стран наблюдается сосуществование этих биотипов холерного вибриона. В 1965 году (Средняя Азия) и в 1970 году (юг РСФСР и Украинская ССР) вспышки холеры зарегистрированы в СССР.
Вечером Мила сложила мне вещи в дорогу. Она была встревожена: я отправлялся на работу с особо опасными микроорганизмами. «Ты не заразишься?» — спросила она. «Конечно нет! Я ведь работал с туберкулезом, стафилококками, дифтерией, дизентерией. Не бойся! Все будет хорошо!» После ужина мы втроем пошли погулять к причалу Северного Речного Порта. Максим тянул меня за руку: «Пап, а когда ты вернешься из Ялты, поедем покататься на теплоходе?» «Поедем, сынуля!» Мы вернулись. Уложили Максима. Не хотелось спать. Мы сидели на кухне. Это было всегдашнее место вечерних посиделок, даже когда приходили гости. Квартира была однокомнатная. Вспоминали поездку в Ялту летом 1962 года, наш медовый месяц, когда мы объехали и обошли половину Крыма и доплыли на теплоходе из Севастополя в Одессу. «Все будет хорошо, любимая!»
Рано утром самолет «Аэрофлота» уносил группу московских микробиологов из Москвы в Симферополь, откуда нам предстояло ехать в Ялту. Самолет был пустой: нас пятеро, стюардессы, пилоты. Курортники не хотели лететь в Крым. В самолете я лихорадочно листал учебник М. Н. Лебедевой, припоминая свойства холерного вибриона: подвижен, по форме напоминает запятую, неприхотлив к температуре и среде обитания, может расти на бедных питательных средах при температуре от 16 до 40 градусов по Цельсию и очень боится кислой среды. Кто-то из нашей группы пошутил: надо начать пить кислое вино. Мы заказали у стюардессы по стаканчику грузинского вина «Цинандали» и выпили за благополучный исход экспедиции.
В Симферопольском аэропорте толпы курортников, бежавших из Ялты, Севастополя и окрестных городков (Алупка, Симеиз, Гурзуф, Гаспра, Ливадия), осаждали билетные кассы. Такси, автобусы и троллейбусы из Ялты и Севастополя приходили переполненными. В обратную сторону из Симферополя шоферы гнали транспорт порожняком. Санитарная машина ждала нас при выходе из аэропорта. Мы поехали в Ялту. Навстречу по спирали горной дороги шли и шли бесконечные караваны автомобилей, автобусов и троллейбусов. Возникало впечатление оккупации, пришедшей со стороны Черного моря и преследовавшей беженцев, всеми силами стремившихся достигнуть безопасной территории. Было очевидно, что вот-вот объявят карантин, и никому не удасться уехать. Когда наша санитарная машина выезжала на открытое пространство шоссе, были видны горы Крымского хребта, над которыми повисли белые, как вата, облака. Почти до самого верха горы были облеплены колючими зарослями терновника. Это была вечная картина, которую видели многие племена и народы, жившие когда-то на земле древней Тавриды: киммерийцы, анты, тиверты, греки, римляне, евреи, скифы, хазары, фракийцы, турки, крымские татары, караимы, русские, украинцы и др. Закутанная облаками, мерещилась вдалеке вершина Ай-Петри.
В Ялте нас разместили (если я не перепутал название) в гостинице «Приморская». У меня был вполне приличный номер, окно которого выходило на берег горной речки, высохшей задолго до нашего приезда. От гостиницы было рукой подать до морского порта. Городская санитарно-эпидемиологическая станция (СЭС) располагалась в двухэтажном особнячке, совсем неподалеку, чуть выше нашей гостиницы. Ялта — гориста, и понятия «выше» или «ниже» определяют нахождением того или иного здания ближе к морю или горам. Через час мы собрались в кабинете у главного врача СЭС. Работать нам предстояло в лаборатории особо опасных инфекций на первом этаже.
Вместе со штатным врачом лаборатории нас было шестеро микробиологов. Разделились мы на три бригады: по два врача, два лаборанта и санитарке-препаратору. Каждой бригаде предстояло дежурить по 24 часа. На отдых оставалось двое суток. Во время дежурства никто не мог выйти из лаборатории. СЭС была оцеплена охраной из сотрудников комитета госбезопасности. Пищу нам приносили и передавали через дверь лаборатории. После окончания дежурства каждый из нас сбрасывал всю лабораторную одежду: рубашки-робы, халаты, штаны, обувь, маски, бахилы (матерчатые сапоги с завязками) для стерилизации и стирки, принимал душ и переодевался в цивильную одежду, которая висела в помещении, куда в лабораторной одежде не заходили.
Первый больной с диагнозом холеры появился в Ялте на следующий день после нашего приезда, как раз, когда начиналось мое дежурство. Я отчетливо помню, как все произошло. Я позавтракал в гостиничном буфете, захватил учебник М. Н. Лебедевой и книгу для чтения, купил какие-то мелочи и отправился в СЭС. В 8 часов утра я начал двадцатичетырехчасовой цикл. Просмотрел посевы, сделанные микробиологом накануне. Ничего подозрительного не было. Да и заболевших холерой до сих пор в Ялте не было. Нам рассказали о нескольких случаях холеры, зарегистрированных на востоке Крыма, в Феодосии и Керчи. В пробах, взятых из прибрежных вод Черного моря и из стоков канализации, ничего подозрительного не обнаруживалось. На питательных средах: пептонном агаре и пептонной воде вырастали холероподобные вибрионы, которые прямого отношения к истинному возбудителю холеры не имели и постоянно обитали в морской воде и канализации. Конечно, можно было пофантазировать, что при помощи мутаций, индуцированных химическими веществами, или путем трансдукции, вызванной переносом генов с одного биотипа вибрионов на другой при помощи бактериофагов, может произойти роковое превращение безвредных вибрионов в опасных возбудителей холеры. Не давал себя забыть, по-моему, неоправданный эксперимент профессора З. В. Ермольевой. Она, веря в изменчивость бактерий в натуральных условиях, выпила культуру холероподобного вибриона и выделила, если верить чистоте эксперимента, из своего кишечника холерных вибрионов. Этот эксперимент был как бы зеркальным (с обратным знаком) повторением сумасбродного опыта немецкого гигиениста Макса Петтенкофера, который, не веря в обнаруженного Р. Кохом возбудителя холеры и придавая решающее значение «восприимчивой» почве, уровню стояния почвенных вод и наличию в воде органических веществ, выпил чистую культуру V. cholerae и — не заболел. Несмотря на это весь мир поверил Коху, а не Петтенкоферу.
Но мне тогда было не до фантазий. Предстояло анализировать крайне внимательно каждую пробу воды. В особенности — содержимого кишечника у лиц с жалобами на понос или рвоту. Я просматривал плотные и жидкие питательные среды с посевами, когда раздался телефонный звонок из инфекционного отделения ялтинской больницы. Поступил больной с клиническими признаками холеры. Это был мужчина тридцатипятилетнего возраста, отдыхавший в Ялте с женой. Они снимали комнату на одной из гористых улочек, недалеко от дома-музея А. П. Чехова (1860–1904). В этом доме А. П. Чехов написал рассказ «Дама с собачкой», пьесы «Три сестры» и «Вишневый сад». Кстати сказать, в конце XIX века во время вспышки холеры в России А. П. Чехов, врач по образованию, открыл в своей усадьбе Мелихово под Москвой холерный барак и помогал лечить крестьян.
Больного подобрали на полу в городском туалете в тяжелейшем состоянии: беспрерывная рвота и понос, невероятная слабость, крайне низкое артериальное давление. В инфекционном отделении больному назначили массивное вливание солевого раствора и лекарств, поддерживающих активность сердечной мышцы. Жена, которую поместили в карантинное отделение больницы, рассказала, что накануне больной ел вяленую рыбу («таранку»), привезенную из Керчи. Клинические признаки чрезвычайно напоминали холеру. Надо было подтвердить это микробиологическими анализами, дать врачам правильное заключение о возможности лечения тем или иным антибиотиком. Рвотные массы и жидкое отделяемое из кишечника больного были доставлены в нашу лабораторию в металлических контейнерах, принятых для транспортировки патологических материалов при особо опасных инфекциях. В сопроводительных документах было написано: «форма 30» под вопросом. «Форма 30» обозначала холеру. Это было движением вперед, определенным прогрессом. Дело в том, что чинуши от медицины долгое время запрещали называть открыто вполне очевидные случаи кишечных инфекций холерой или даже «формой 30», предпочитая скрывать правду жизни под обтекаемыми диагнозами: желудочно-кишечное заболевание, гастроэнтерит или что-нибудь еще неопределенное. Через 4 часа на поверхности пептонной воды в колбе (излюбленная питательная среда для холерных вибрионов) появилась нежная голубовато-серая пленка — рост микроорганизмов. В мазке, сделанном из этой пленки, окрашенном и изученном под микроскопом, были видны изогнутые в виде запятой нежные розовые вибрионы. При специальном исследовании живой культуры обнаружилась подвижность вибрионов. Специфическая противохолерная сыворотка склеивала (агглютинировала) вибрионов, а холерный бактериофаг растворял (лизировал) выделенные нами вибрионы, подтвердив, что у больного холера Эль-Тор. Еще через пару часов при помощи экспресс-метода удалось определить, что холерный вибрион высокочувствителен к левомицетину. Немедленно сообщили об этом в инфекционное отделение. Больному были назначены массивные дозы этого антибиотика, оказавшего немедленный эффект.
Кстати, массивные дозы левомицетина были назначены всем, находившимся в контакте с больным и работавшим с патологическим материалом, в том числе и сотрудникам нашей лаборатории.
Началась поистине напряженная работа. Поступали пробы патологического материала от всех лиц, контактировавших с больным. А когда появились новые случаи холеры, обследовались поголовно все, кто находился в контакте с больными. Количество анализов нарастало с каждым днем. В течение двадцатичетырехчасовой «вахты» едва удавалось скинуть халат и перчатки, вымыть руки и лицо, и выпить чаю — перекусить в подсобном помещении, отведенном под столовую. Усталость накапливалась дикая. Да и аппетита не было. Преследовала мысль: «А не заразился ли?» К тому же левомицетин, который мы принимали в почти токсических дозах (по 1 грамму 4 раза в сутки) вызывал тяжелый дискомфорт, симптомы которого напоминали желудочно-кишечное заболевание. Особенно беспокойны были ночные думы. Плохо быть мнительным врачом. Ясно представляешь себе клиническую картину заболевания. А если и не заболевания, то побочный эффект лекарств, которые лечат и одновременно «калечат». Вспоминалась монография моего первого шефа в Институте имени Гамалея — Х. Х. Планельеса, который обнаружил патологическое действие антибиотиков на органы и ткани больных людей и экспериментальных животных. Но делать было нечего. Не хотелось болеть холерой, и я продолжал принимать «профилактические» дозы левомицетина, не сомневаясь, что антибиотик приведет, как минимум, к уничтожению нормальной микрофлоры, а как максимум, к возникновению язвенного колита.
Холерные вибрионы размножались с космической скоростью. Каждые четыре часа надо было начинать подробный анализ подозрительной микробной культуры, выраставшей в виде голубовато — серой пленки на поверхности жидкой питательной среды. Холерные вибрионы очень любят кислород (строгие аэробы) и, как ряска в пруду, стремятся захватить поверхность питательного раствора.
От усталости и напряжения случались досадные промахи. Один из них мог оказаться трагическим. В каком-то смысле работа микробиолога может сравниться с работой минера. Дернулась рука, и шприц, соскользнув, впивается вместо вены лабораторного животного в руку микробиолога или его ассистента. В те времена (1970) в СССР не пользовались автоматическими пипетками. Надо было очень осторожно переносить среду с бактериями из одной пробирки или колбы в другую. Именно с колбой, в которой росла свежевыделенная культура холерного вибриона, и произошла авария. Лаборантка достала из термостата колбу, в которой росли холерные вибрионы, и поставила не на деревянную поверхность лабораторного стола, а на стекло, покрывавшее письменный стол, за которым врачи делали записи. Стекло стола было холодным, и когда лаборантка подняла колбу, дно откололось, и содержимое колбы с миллионами холерных вибрионов хлынуло на пол, на халат лаборантки, на все, что было вокруг. Девушка онемела от ужаса, потом зарыдала в отчаянии, не зная, как предотвратить катастрофу. Из лаборатории нельзя было выходить. В то же время никто из сотрудников не мог войти к нам, чтобы помочь — невозможно было подвергать опасности массивного заражения новое лицо. Надо было сохранять хладнокровие. Пространство письменного стола и пол вокруг были особенно опасной зоной. По внутреннему телефону я рассказал о ситуации второму врачу нашей смены, которая, к счастью, вместе с другой лаборанткой и санитаркой, перекусывала в подсобке. Они передали нам дезинфицирующий раствор хлорамина и смену лабораторной одежды, Мы обработали лабораторию, собрали осколки стекла, переоделись и снова обработали комнату дезинфицирующим раствором. За окном безмятежно дежурили сотрудники госбезопасности. Оставалось скинуть вторую смену лабораторной одежды и лабораторной обуви, принять душ, снова переодеться и продолжать анализы.
Опасная и тяжелая работа стала рутиной. Целые сутки мы находились в замкнутом пространстве лаборатории. Нередко обнаруживались довольно странные вибрионы, как бы нечто среднее между холерным вибрионом и безвредными вибрионами, обитающими постоянно во внешней среде. Эти «странные» микробы не подходили ни под одну классификацию. Они не склеивались (агглютинировались) противохолерной сывороткой, не растворялись бактериофагами, но продуцировали токсины и могли разрушать эритроциты. Может быть, они были гибридами? После дежурства я старался побыстрее перехватить что-нибудь в кафе или столовой, попавшейся по дороге в гостиницу, запереться в своем номере, принять душ и свалиться в мгновенном сне. Иногда хватало сил позвонить домой, услышать голоса Милы и Максима. К вечеру я приходил в себя, одевал чистую рубашку и приличные брюки (в те времена у большинства молодых интеллигентов было не больше одного выходного костюма, приличной пары брюк и пиджака/брюк для ежедневной рутины), и шел на набережную прогуляться и поужинать. Чаще всего я шел в ресторан при Морском Порте. Почти все столики были свободны. Отдыхавшие в Ялте постарались уехать до объявления карантина. А новые не приезжали — город был закрыт. Я садился за столик поближе к морю, заказывал что-нибудь подешевле, скажем, рыбу под печальным названием нототения, которую подавали с жареной картошкой, или просил принести мясное рагу, стаканчик кислого вина и слушал одиноких музыкантов, которые играли шлягеры для самих себя.
У меня оставался еще целый день до следующего дежурства по лаборатории. На ялтинской набережной я нашел одну кафешку, которая открывалась в 8 утра. Из номера приносил с собой блокнот, карандаш, шариковую ручку, садился за столик под зонтиком подальше от дверей, заказывал кофе, какие-то бутерброды и начинал сочинять. Это была проза. Один из моих первых опытов экспериментальной прозы, сюжетом которой послужили воображаемые приключения в Крыму американского зоолога по фамилии Лосински во время эпидемии холеры. Само действо: кафе, писатель, официант, приносящий очередную чашечку кофе — были долгом благодарной памяти Эрнесту Хемингуэю и его мемуарному роману «Праздник, который всегда с тобой». Кафе. Писатель. Блокнот. Карандаш. Официант. Правда, там была парижская улочка в мирные 20-е годы. А здесь — ялтинская набережная во время холеры начала 70-х.
Набережная была пустынна. В ресторанах сидели считанные посетители из тех, кто решил никуда не бежать или по неведению приехал отдыхать незадолго до объявления карантина. Местные жители рассказывали, что так же пустынно было в Ялте сразу после войны.
Купаться на городских пляжах было запрещено. У меня было много времени, и я уходил берегом моря в сторону Никитского Ботанического сада. По дороге купался на одном из диких пляжей. Обдумывал теоретические пути изменчивости холерного вибриона. Все больше и больше склонялся к гипотезе фаговой трансдукции. То есть переносу участков ДНК, контролирующих патогенность (болезнетворность) от одного биотипа вибриона другому при помощи бактериофагов — микробных вирусов. Еще в последний год в медицинском институте, когда я занимался в студенческом научном кружке при кафедре микробиологии, меня заинтересовали работы первооткрывателя бактериофага Феликса д’Эрелля (1873–1949). Летом 1959 года я побывал в Тбилиси в Институте Бактериофага (в то время называвшемся Институт вакцин и сывороток), основанном Феликсом д’Эреллем и Георгием Элиавой в 30-е годы. Отсюда — идеи изменчивости, связанные с бактериофагами. Я валялся на песке, купался в Черном море и мечтал поскорее вернуться домой и засесть за письменный стол.
Наконец, в середине сентября холерный вибрион исчез из материалов, направляемых на анализ. Нам объявили, что к концу сентября мы сможем вернуться в Москву. Однако, надо было пройти карантин. Поскольку инкубационный период заболевания холерой — от одного до пяти дней, предстояло пробыть в Ялте пять дней с момента прекращения работы в лаборатории до дня отлета в Москву. Это было время полного и безмятежного безделья. Городские пляжи были снова открыты. Проведя два — три часа за сочинительством, я шел к морю, которое начиналось тут же. Стоило спуститься с набережной, и ты — на берегу, где ленивое море накатывается на гальку пляжа, а обнаглевшие за время эпидемии чайки нехотя уступают место одинокому чудаку.
Я вернулся в Москву. Через некоторое время мне позвонила сотрудница научно-популярного журнала «Природа». Мне предложили написать статью, в которой обсуждались бы проблемы изменчивости возбудителя холеры. Несмотря на бурное развитие генетики и молекулярной биологии некоторые биологи продолжали придерживаться взглядов Т. Д. Лысенко (1898–1976) о том, что в изменчивости главным является внешняя среда, а не гены. Поэтому и генетическая изменчивость не допускалась этими «учеными» как фактор эволюции. Одним из таких мастодонтов, продолжавших занимать командные позиции в микробиологии, был H. H. Жуков-Вережников (1908–1981). Он был яростным защитником теории изменчивости (без генов!) Т. Д. Лысенко и псевдонаучной гипотезы О. Б. Лепешинской (1871–1963) о происхождении клеток «из живого вещества».
Моя статья под названием «Изменчивость возбудителя холеры» появилась в журнале «Природа», № 6 за 1971 год. Это была первая открытая публикация о холере в СССР. Заключительные разделы статьи были посвящены анализу процесса изменчивости возбудителя холеры при помощи бактериофагов: «Фаги, происходящие из лизогенных бактерий, могут нести с собой участок хромосомы или эписомы донора — вибриона, ДНК которого передается бактерии-реципиенту. При внедрении фаговой ДНК внутрь вибриона-реципиента, относящегося к иному биотипу, возникает его лизогенизация. В этом состоянии фаговый геном воспроизводится одновременно с геномом лизогенизированного реципиента и перенесенными детерминантами донора (генами). В то же время геном фага образует специфическое (иммунное) вещество, или репрессор, которое препятствует вегетативному размножению и созреванию фага, т. е. лизиса вибриона — реципиента не происходит. Репрессор препятствует повторному инфицированию лизогенизированных (теперь уже лизогенных) бактериальных клеток гомологичными фаговыми частицами. Для индукции лизогении (превращения профага в фаг с последующим лизисом бактерий) необходим внешний агент: ультрафиолетовое излучение, антибиотики (актиномицин, митомицин), акридины и др. Кроме того, в небольшой части популяции лизогенных бактерий созревание фага происходит спонтанно. Следовательно, теоретически допустимо, что среди популяции холерного бактериофага, существующей в период вспышки холеры, имеются частицы фага, способные перенести свойства холерою вибриона на холероподобные вибрионы, в огромном числе обитающие в Мировом океане. Лизогения у холерных вибрионов была описана многими исследователями. Особенно высока степень лизогении у холерного вибриона Эль-Тор. Умеренные фаги, выделенные из „Целебесских“ культур вибриона Эль-Тор, могли растворять культуры классической азиатской холеры. Теоретическое предположение о возможности передачи высокой степени патогенности (болезнетворности) от вибриона Эль-Тор к классическим холерным вибрионам или холероподобным вибрионам было подтверждено экспериментально работами американских и индийских микробиологов. Можно предположить, что современный холерный вибрион Эль-Тор — результат трансдукции или лизогенной конверсии (передача генов при помощи умеренного, не лизирующего бактериогфага) холероподобных вибрионов, продуцирующих гемолизин (вещество, растворяющие эритроциты), и экзотоксин (вещество ядовитое для человека). Среди множества видов холероподобных вибрионов можно назвать хотя бы V. nassik, который характеризуется высокой токсигенностью, продукцией гемолизина и другими признаками, сближающими его с холерным вибрионом. Наша гипотеза подтверждается и тем, что при исследовании чувствительности к различным химиопрепаратам у более чем тысячи штаммов (культур) вибриона Эль-Тор выявилось следующее: по резистентности к полимиксину вибрионы Эль-Тор и холероподобные вибрионы были близки, отличаясь от классического возбудителя холеры. Полагаем, что на этом процесс изменчивости возбудителя холеры не прекратился. Высокая степень лизогении (продукции бактериофага) будет способствовать и в дальнейшем взаимной передаче генов антибиотикоустойчивости и вирулентности между классическим, эльторовским и холероподобными вибрионами. Нарастание разновидностей возбудителя холеры еще более усложнит лабораторную диагностику инфекции. Все это, возможно, приведет к широкому распространению генов холерного вибриона путем их переноса на холероподобные вибрионы или на бактерии кишечной группы. Отсюда, с одной стороны — повышение коллективного иммунитета населения к холерным антигенам, с другой — возможная аллергизация. Генетическая изменчивость возбудителя холеры, приводящая к его сапрофитизации (сближению с холероподобными вибрионами), может вызвать изменение эпидемического процесса и патогенеза холеры. Течение этой инфекции будет все реже напоминать классическую холеру, но чаще приводить к токсикоинфекции по типу острого гастроэнтерита. Возможны и случаи проникновения вибрионов во внутренние органы с развитием гнойно — септических очагов».
Вскоре после выхода июньского номера журнала «Природа» за 1971 год редакция организовала встречу с читателями в огромном зале Политехнического музея в самом сердце Москвы, неподалеку от памятных в хорошем и трагическом смысле мест: площади Дзержинского со штаб-квартирой КГБ на улице Лубянка, в подвалах которой допрашивали и пытали инакомыслящих; Детским Миром, где мы с Милой покупали игрушки и одежду для Максима; квартирой-музеем В. В. Маяковского (1893–1930), где застрелился великий поэт, не выдержавший конфликта между талантом и совестью; издательство «Детская литература», где будет принят, а потом запрещен к изданию первый вариант моей научно-художественной прозы «Охота на Рыжего Дьявола», после того, как в 1987 году я подал документы на выезд из СССР; здание ЦК КПСС на Новой площади со зловещей Идеологической Комиссией, диктовавшей законы искусства и литературы; Московская синагога на улице Архипова, куда мы приходили покупать мацу на Пасху. Все это были памятные места, с которыми связана моя жизнь в русской литературе и русской науке.
В конце лета 1971 года в Ленинграде от рака поджелудочной железы умер мой отец. Он был красавец, умница, театрал, знаток истории. Отец добровольцем пошел на обе войны: Финскую и Отечественную, был ранен, награжден, любим женщинами, друзьями, родственниками. Был всегда удачлив в инженерном автомобильном деле и неудачлив в семейных делах.
Мечтал когда-нибудь сойти с трапа самолета, приземлившегося на земле Израиля. Мечтал хоть одним глазком взглянуть на знаменитые автомобильные конвейеры Форда. Был похоронен под звуки заводского духового оркестра на Преображенском кладбище в Ленинграде.