Глава двадцать шестая Под угрозой
Глава двадцать шестая
Под угрозой
Прошло три дня; меня не уводили. Тюрьма словно вымирала и напоминала стародавние времена, когда была в железном кулаке Соколова.
Наконец со сторожевого поста, который занимал у своего окна мой сосед Антонов, мы получили известие: приехал военный следователь и в канцелярии допрашивает поодиночке жандармов.
Дошла очередь и до нас.
В сопровождении коменданта, смотрителя и жандармов ко мне вошел человек лет 35-ти, высокий, стройный, с суровым интеллигентным лицом[103].
— Как это вы сделали такую вещь? — спросил он.
Предшествующие дни я обдумала, как вести себя. Больше всего я боялась, чтобы дело не смяли, не придали ему характер личный, не объяснили раздражением по поводу лишения переписки, не сочли бы поступком, сделанным под влиянием аффекта.
«Не допущу никаких смягчающих обстоятельств: пусть забудут, что я уж 20 лет в тюрьме; исключу все личные мотивы и поставлю дело на почву сознательного протеста в интересах всей тюрьмы».
Я рассказала все обстоятельства вечера и ночи 2 марта: обход смотрителя, без всякого объяснения объявлявшего, что с этого дня старая тюремная инструкция во всей строгости будет применяться к нам; наше недоумение и беспокойство по поводу предстоящих, ничем не вызванных репрессий и волнение, охватившее нас, когда среди ночи, не отвечая на все наши вопросы, жандармы несли кого-то по коридору и мы слышали хрип и тревожные приказы коменданта развязать… позвать доктора.
Рассказала и о письме, задержать которое смотритель был не вправе и должен был отослать в Петербург, каково бы ни было его содержание, так как цензура нашей переписки принадлежала не местному начальству, а департаменту полиции и я знала, что письмо по назначению он не передаст, а сам прочтет.
— Быть может, смотритель был груб с вами и сам вызвал ваш поступок? — спросил следователь.
— Нет, он не был груб. Он вообще мягок в обращении и не он, а я в разговоре возвышала голос.
— Не поразило ли, не огорчило ли вас заявление смотрителя, что вы лишаетесь переписки с родными?
— Нет. Я не дорожу перепиской. Если б ее дали в первые годы, это было бы великое благо. Но ее дали через 13 лет, и теперь она причиняет мне только страдание.
— Значит, вы хотели только предать дело гласности?
— Да, — отвечала я.
По мере того как я говорила, выражение лица допрашивающего смягчалось и светлело. Теперь он поклонился и со словами «Будьте здоровы» вышел.
Затем следователь был у Попова, и мы узнали причину поднятого на нас гонения: Попов, не сообщив никому, кроме Сергея Иванова, сделал через одного молодого солдата попытку отправить письмо на волю. Письмо было пробным шаром и, совершенно невинное по содержанию, было адресовано матери, с которой Попов, как и все, имел официально дозволенную переписку.
Солдатик, румяный парень весьма легкомысленного вида, приходил обыкновенно во время прогулки уносить мусор из камер. Попову несколько раз случалось на минуту встречаться с ним наедине и слышать изъявление сочувствия и готовности чем-нибудь услужить.
— Одно удерживает, — говорил он, — попадешь в дисциплинарный. Вот, если бы к вам, политическим, посадили!
По-видимому, нашу жизнь он считал верхом благополучия.
Попов решился воспользоваться готовностью своего приятеля и, написав письмо, попросил опустить в почтовый ящик.
В тот же день не по предательству, а по глупости и неопытности оно оказалось в руках коменданта.
Все дальнейшее понятно
… Потянулись дни полной неопределенности. Неизвестность о том, что будет дальше, по-прежнему окутывала нас. Никто не выходил на прогулку, и мы оставались в камерах, занимаясь чтением и строя в уме всевозможные предположения.
Однако в атмосфере что-то носилось. Комендант Обухов Христом-богом просил всех сдать все колющие и режущие инструменты, какие были у нас на руках. При этом он сказал, что через неделю уходит, а потом мы узнали, что и смотритель Гудзь тоже уходит. Таким образом, должна была произойти полная смена администрации. Это как будто показывало, что наше дело признано правым и все кончится благополучно. Но были и тревожные признаки: в старой тюрьме неожиданно стали производить спешный радикальный ремонт. Все мастерские были перенесены в наше здание, а в старой тюрьме белили, красили, проводили электричество и устраивали телефон.
— Веру, наверное, удалят от нас и поселят в старой тюрьме — тревожились товарищи, и эта возможность страшно волновала меня.
Подошел конец марта, когда Антонов известил, что приехал новый комендант. И действительно, он явился к нам. Оказалось, это старый знакомый, офицер Яковлев, дававший свидания в Петропавловской крепости, провожавший Перовскую на эшафот и бывший подручным Соколова в Алексеевском равелине. За 20 лет он состарился, пожелтел и страшно растолстел. Мы все тотчас узнали его и как-то сразу дали кличку Бочка.
— Я новый комендант, — рекомендовался он, — а вот новый смотритель, указал он на Проваторова, который до этого был помощником Гудзя и заведовал мастерскими.
Затем Яковлев прочел бумагу. Этот официальный документ должен был быть внушительным, но содержания в нем, можно сказать, не было никакого. Нас хотели как будто ограничить в чем-то, лишить чего-то, вообще показать, что начальство накладывает на нас кару. На деле же главным пунктом было, что ночью камеры должны быть освещены[104], а затем в камерах запрещалось иметь стеклянные пузырьки.
Попову было объявлено, что он на месяц лишается прогулки вдвоем, а на меня никаких репрессий наложено не было; но без всякого подтверждения лишение переписки осталось в силе.
Товарищи ликовали, считая все дело ликвидированным.
На другой день мы вышли на прогулку. Вышла и я в шестой огород, где месяц назад меня осыпал снег. Но в каком состоянии? За четыре недели я пережила так много, и пережитое было такое жгучее, такое острое. Оставаясь наедине с собой, я укрепляла в себе готовность лицом к лицу встретить свою судьбу: надо было приготовиться, приготовиться умереть или быть заточенной в какой-нибудь каземат в полное одиночество. Надо быть готовой и твердой, твердой как камень, надо быть камнем. Не думать ни о чем, кроме этого. Не надо сожалений и сочувствия товарищей. Не надо допускать ничего трогательного ни в других, ни в себе — заглушить все, что может растрогать и смягчить.
Страшные сновидения, которые мучили в первые годы, теперь возобновились, но были в другом роде: я постоянно видела бунт и беспорядки в тюрьме.
Вот Попов ударил смотрителя. Поднимается страшная возня с жандармами, которые бьют его; воскресает сцена с Мышкиным — день рождества 1884 года, 7 часов вечера. Звон падающей тяжелой оловянной миски, шум, топот и крик: «Не бейте, не бейте! Казните, а не бейте!»
Или вот Лукашевич, милый, кроткий Лукашевич. Ростом гигант, а глаза прозрачные глаза ребенка. Он прислал мне письмо удивительной нежности, полное преданности и трогательной признательности. И во сне я вижу, что эта мягкая душа воспламенена протестом, протестом за меня. Он с яростью бросается на Гудзя; свора жандармов опрокидывает его на пол, и они топчут его, этого силача и красавца. Я просыпаюсь в ужасе. В правую сторону гортани как будто воткнута острая иголка: трудно дышать, горловая спазма Сергея Иванова, так поразившая воображение, ощущается теперь мною[105].
Или мне кажется, что я умираю: тяжелая могильная плита давит грудь; холод камня с внешних покровов пробирается внутрь. Я чувствую, как постепенно все глубже и глубже стынут ткани тела и понемногу замерзают внутренности. Я просыпаюсь с криком, и непроизвольные слезы орошают подушку. И так тяжелые дни и мучительные ночи; опять они, эти мучительные ночи.
На прогулке рядом со мной Лукашевич. Не знаю, почему именно он, почему именно его я хотела увидеть первым. Он — один; с двумя мне было бы тяжелее. Я совсем не могу говорить: голос исчез, стал тонок и звонок, как в самые тяжелые времена. И слова с перерывами срываются с губ. Свежий воздух веет в лицо, отвыкшее от него; снег еще лежит кругом на моей полянке, но я не могу в уме повторять некрасовское:
Душа умирает для жизни, для скорби…
Душа не умерла, и скорбь переполняет ее. Я безмолвно опускаюсь в своем полушубке на импровизированное кресло у забора, и мы молчим.
Все время я ждала военного суда и чувствовала себя перед лицом смерти. Все время ждала ее, приготовлялась к ней. Ведь надо было быть готовой, чтоб в свое время не дрогнуть. И это переживание и день и ночь, каждый час в продолжение четырех недель не могло не действовать разрушительно.
Я была рада какой-то особенно злой радостью, что судьба дала мне случай найти себя, найти силу для энергичного отпора. Слова Тригони: «Уже никто из нас не способен на энергичный протест» — теперь не отзывались болью в сердце. Я разбила этот приговор, я сделала, была способна сделать. И мне, осужденной на каторгу без срока, казалось, что смерть на эшафоте за протест есть наилучший конец. Умереть в тюрьме… от старости — неужели это не ужасно?..
Как ни утешай себя, как ни держись крепко за мысль, что, перенося тяжелое заточение, служишь той же идее свободы, которой служил и до тюрьмы, все же, все же это пассивное, бессильное состояние. Какая неподвижность, какое оцепенение! Все, что есть лучшего в человеке, загнано вглубь, не может проявиться: затаенное, заглушенное, его как будто и нет. Начинаешь сомневаться в себе, в товарищах и, так как десяток людей, оставшихся у тебя, представляют собой все человечество, скрытое стенами тюрьмы, начинаешь забывать все прекрасное, все высокое, что есть в человечестве, теряешь ощущение великого. Воодушевлению и любви нечем питаться, им выхода нет, они подсечены в корне. И жизнь, общипанная, жалкая, тусклая жизнь, тянется без конца… до смерти в тюремной постели! Нет. Лучше на эшафоте… Не в пассивности, а в действии, в протесте за друзей, за товарищей…
И что же? Опять вырвали возможность умереть! Заставили приготовиться, измучили, исковеркали и оставили жить… И трудно, трудно было вернуться к жизни.
…Проходили дни, недели. Казалось, все миновало. Администрацию сменили, инструкция не была восстановлена. В общем все осталось по-старому. Новый комендант хотел было уничтожить решетки заборов, позволявшие разговаривать соседям по прогулке, и заменить досками, но по настоянию товарищей отступил от этого как от общей меры и уничтожил решетки лишь кое-где. Это было самое крупное покушение на наши льготы. Не стоит перечислять его других мероприятий; порой они доходили до карикатурных форм. Так, Бочка распорядился надеть, как мы говорили, намордник на маленькую железную печку, которая отопляла ванну: на бедную печку надели железный фригийский колпачок, чтоб воспрепятствовать узникам ставить на печку чайник. Важно было, что перестали давать газету.
Ремонт старой тюрьмы продолжался и не переставал возбуждать толки и всевозможные догадки. Нет-нет да выплывало снова: «Веру уведут от нас». И было тягостно и неприятно, что нельзя отрицать эту возможность.
Однажды прошел шепот: «На двор старой тюрьмы жандармы носят тес и бревна: там что-то сооружают». И вдруг известие: Фроленко видел из окна, что жандармы тащили туда часть эшафота. Тюрьма переполошилась… «Надо проститься с Верой», — говорил Антонов.
В тюремной мгле все приобретает преувеличенные, искаженные очертания; жизнь полна призраков; у нас она была вся сплошной призрак.
Опять неизвестность. Опять мы «слепцы» без поводыря: бредем ощупью, глаза закрыты, руки вытянуты вперед, и на каждом шагу ноги могут встретить пропасть.
Да, жандармы готовили эшафот, и неизвестно — для кого.
Если эшафот, будет и казнь. Кого же казнят? Для кого эшафот?
Неизвестность кончилась на заре с 3 на 4 мая.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Так я сжег свои корабли и занялся литературной деятельностью. Боюсь, что я всегда был склонен к крайностям. Я просиживал за столом с рассвета до поздней ночи: писал и перепечатывал на машинке, штудировал грамматику, разбирал произведения и стили
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Отправка посольств к разным правителям: к Ираклию, к Хосрофу II, к египетскому наместнику. Результаты посольств.Всю остальную часть года Магомет оставался в Медине и рассылал своих верных учеников, уже в то время опытных военачальников, в различные
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Смерть Ленина. Переизбрание Сталина генеральным секретарем. Михаил Булгаков не любит большевиковСразу после XIII конференции 21 января умер Ленин. Буквально накануне, 19–20 января, Крупская прочитала ему резолюцию конференции «О партстроительстве», в
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Отправка посольств к Ираклию, Хосрофу II, египетскому наместнику. Результаты посольств.Всю остальную часть года Мухаммед оставался в Медине и рассылал своих верных учеников, уже в то время опытных военачальников, в военные экспедиции, благодаря
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Полицейские агенты, набранные из освобожденных преступников. — Публичные женщины и их приятели. — Потворство воровству; слабость инспекторского надзора. — Уничтожение трех классов воров. — Братья Дельзев. — Как их накрыли. — Праздничный
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая До чего же приятно вернуться в зону! Да еще с маслом и сахаром! Наши, конечно, не в восторге от такого оборота с моим обследованием. Что поделать, напишу в медуправление и буду добиваться по-прежнему: довели — лечите! Но чем сидеть в промерзшей, грязной
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Прямым следствием «хрущевской оттепели» и посмертной реабилитации брата стало избрание меня в состав Академии художеств СССР, что, вероятно, произошло бы значительно раньше, если бы я 16 лет не числился в «штрафной роте» родственников «врагов
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Лермонтов мог быть доволен собой: заставил-таки Бенкендорфа отступить, да и все остальное выходило и по его хотению, и по его плану. Этот план, видимо, со слов Краевского, регулярно, по журнальным делам, навещавшего Михаила Юрьевича в «заточении»,
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая 1 Завод строила вся Москва: десятки тысяч людей, закончив свою основную работу на заводах и в учреждениях, уходили на строительную площадку, участвовали в субботниках, очищали территорию от строительного мусора.Серго Орджоникидзе приезжал сюда
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Вскоре все так и устроилось.Мы заняли весь большой бабушкин дом и Надежда Павловна осталась с нами, в прежней своей комнате.Дядя Всеволод переселился в бывшее наше жилое помещение, приказав заколотить парадный вход и запереть зало и столовую,
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Ряд построек, пересеченных уличками и переулками, представлялся целою усадьбою, незаметно приютившеюся под покровом густого леса. Каждая постройка имела свое особое назначение: домики-землянки для парковой прислуги и рабочих, навесы с коновязями
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Откуда бы ни возвращались мы домой, — из гимназии, из кино или с катка, — первыми нас встречали товарищи из дежурной комнаты электропункта — монтерской, как мы называли ее. Дежурные открывали нам дверь, и, поздоровавшись, мы прежде всего спрашивали
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Уже несколько дней Золя путешествует по босской округе. Он был бы похож на туриста, если бы маршрут его поездок не повторялся и не пролегал бы по таким унылым и ничем не примечательным местам. Впрочем, исходным пунктом его путешествия был Шартр. 4 мая
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Новый «Русский павильон». «Вы хотите песню веселую или грустную?» Путаны, реклама, наряды… и другие проблемы ресторатора И, представьте, настал день, когда «Русский павильон» вновь открылся!Зала была больше, чем прежняя, но мы постарались все
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая Корниловский мятеж. — Временное правительство сдается Советам. — Шульгин записывается в Добровольческую армию. — Создание разведывательной сети «Азбука» О надвигающемся мятеже Керенский знал, но, пожалуй, как и бывший царь, не мог ничего