Катринтье

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Катринтье

11 февраля 1944 г. Пятница.

Катринтье сидела на большом камне, который лежал на солнце перед крестьянским двором. Она думала, о чем-то напряженно думала. Катринтье была одной из тех тихих девочек, которые стали <…>[14] со временем, потому что им всегда приходилось думать.

О чем думала эта девочка в крестьянском фартуке, знала только она сама. Никогда она не делилась своими мыслями с кем-нибудь — для этого была она слишком молчалива и замкнута.

Подружек у нее не было, и, вероятно, так легко она и не могла бы их завести. Мать считала ее странной, да она и сама, увы, это чувствовала. Отец, крестьянин, слишком много работал и не очень-то занимался собственной дочерью. Так что Тринтье была предоставлена самой себе. Ей вовсе не мешало ее всегдашнее одиночество: ничего другого она не знала и, пожалуй, была этим довольна.

Но в это теплое летнее утро она все же не смогла удержаться от глубокого вздоха, когда оглянулась и взгляд ее упал на соседнее поле. Как хотелось бы ей поиграть с теми девочками! Вон как они бегают и смеются. До чего же им весело!

Девочки стали приближаться. Уж не подойдут ли они к ней? Но что это? Ведь они насмехаются над ней, теперь ясно слышно, что они называют ее имя, ее прозвище, которое она ужасно ненавидела и которое, как она то и дело слышала, кричали ей вслед, — Тряньте-лентяйтье. О, какой убогой чувствовала она себя! Если бы только она могла скрыться в доме — но тогда они еще больше будут над ней смеяться.

Бедная девочка, ты еще не раз в своей жизни почувствуешь себя такой заброшенной и позавидуешь другим девочкам.

— Тринтье! Трин! Иди домой, мы садимся за стол!

Еще раз глубоко вздохнув, девочка медленно встала и послушно побрела к дому.

— Ну надо же, какое веселое личико у нашей дочери, ну до чего же у нас милая девочка! — воскликнула крестьянка, когда Катринтье еще медленнее и печальнее, чем всегда, вошла в комнату. — Можешь хоть слово сказать? — спросила женщина. Слова ее прозвучали неприветливей, чем ей хотелось, но и ее дочурка никак не отвечала ее желанию видеть веселую, жизнерадостную девочку.

— Да, мама, — прозвучало еле слышно.

— Прекрасно! Ты опять целое утро не была дома и ничего не делала. Где ты пропадала?

— На дворе.

Тринтье снова почувствовала комок в горле, но мать, которая неверно поняла замешательство девочки и действительно мучилась любопытством, где ее дочь пропадала все это утро, спросила снова:

— Скажи-ка яснее, я хочу наконец знать, где ты была! Можешь ты это понять? Вечно баклуши бьешь, я этого не вынесу!

При этих словах, напомнивших ее ненавистное прозвище, Катринтье не могла больше сдерживаться и разразилась бурными слезами.

— Ну что это, ну какая же ты трусиха. Могла бы сказать, где была, что за секреты?

Бедное дитя было не в состоянии отвечать, рыдания не давали девочке сказать ни слова. Она вскочила, опрокинула стул и с плачем выбежала из комнаты. Катринтье бросилась на чердак, рухнула в уголке на какие-то тряпки и тихо всхлипывала.

Пожав плечами, мать убрала со стола. Ее не слишком удивило поведение дочки: такое безрассудство случалось с нею нередко. Нужно было оставить ее в покое — так от нее ничего не добьешься, чуть что, она сразу же в слезы. И это двенадцатилетняя крестьянская дочка?

На чердаке Тринтье постепенно успокоилась и снова задумалась. Ей нужно бы сейчас же спуститься вниз и сказать матери, что она всего-навсего сидела на камне, и пообещать сделать всю сегодняшнюю работу. Тогда мать увидит, что она вовсе не отлынивает от работы, а если опять спросит, почему же она все утро просидела без дела, Тринтье бы ответила, что просто слишком сильно задумалась. А если вечером ей нужно будет разносить яйца, она бы купила в деревне для матери новый наперсток, такой чудный, серебряный, который бы так блестел! — были бы у нее только деньги. И мать тогда поняла бы, что она вовсе не лентяйка. Ее мысли на мгновенье прервались: но вот как бы ей избавиться от этого противного прозвища? Постой-ка, кажется, придумала: на деньги, которые у нее, может быть, останутся от наперстка, она купит целый кулек красненьких леденцов и завтра, по дороге в школу, будет раздавать их всем девочкам. И те подумают, что она очень милая, и спросят ее, не хочет ли она играть с ними, и тогда сразу же увидят, что она прекрасно это умеет, и никто никогда больше не станет звать ее иначе, чем Катринтье.

Чуть помедлив, она поднялась на ноги и потихоньку стала спускаться по лестнице. Но когда она увидела мать в коридоре и та спросила: «Ну что, оставила свои капризы?» — у Катринтье сразу же пропала решимость рассказать о том, где она пропадала, и девочка поспешила прочь, чтобы еще до вечера успеть помыть окна.

Когда солнце уже скрывалось за горизонтом, Тринтье взяла корзинку яиц и решительно пустилась в дорогу. Через полчаса она подошла к первому дому, у двери которого уже стояла хозяйка с фаянсовой миской.

— Я возьму у тебя десяток яиц, девочка, — сказала она приветливо.

Трин отсчитала ей яйца и, попрощавшись, пошла дальше. Еще через три четверти часа корзинка была пуста, и Трин зашла в магазин, о котором знала, что там можно купить все, что захочешь. Чудесный наперсток и кулек с леденцами заняли место в ее корзинке, и она пустилась в обратный путь. На полпути к дому она увидела издали двух девочек — из тех, что смеялись над ней сегодня утром. Она смело преодолела искушение спрятаться и с бьющимся сердцем продолжала идти им навстречу.

— А, вот и наша Тряйньте-лентяйтье, дурочка Тряйньте-лентяйтье!

У Тринтье душа ушла в пятки. Не зная, что предпринять, она выхватила из корзинки кулек и протянула его девочкам. Быстрым движением одна из них схватила кулек и побежала прочь. Другая бросилась за ней и успела еще показать язык, пока не скрылась за поворотом.

Вне себя от горя, беспомощности и одиночества, бросилась Тринтье в траву у дороги и рыдала, рыдала, пока не осталась совсем без сил. Уже наступили сумерки, когда она подняла валявшуюся рядом корзинку и поплелась домой. А рядом в траве поблескивал серебряный наперсток…