16. Т. Г. ГНЕДИЧ И ДРУГИЕ (1957–1962)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16. Т. Г. ГНЕДИЧ И ДРУГИЕ (1957–1962)

Т. Г. Гнедич. Семинары. Георгий Бен. Как одна советская ракета разом сбила советского лётчика, американского лейтенанта Пауэрса и эдгаровского «Ворона». «Дон Жуан». Акимов и Антокольский… А. А. Сурков, или как кляуза Роберта Саути дошла до ЦК.

Весной 1957 года Зеленова позвала меня в свой кабинет и представила Татьяне Григорьевне Гнедич. Как сказала Анна Ивановна, «Татьяна Григорьевна будет обучать научных сотрудников музея французскому языку, а то позор какой-то, кроме директора, никто в музее и прочесть нужный материал не может, если он по-французски, а уж тем, кто занимается концом восемнадцатого, началом девятнадцатого как же без французского!!!»

Невозможно, говоря о Гнедич, не начать с истории перевода байроновского "Дон Жуана". Я услышал эту историю сначала вкратце от Анны Ивановны, а потом подробнее и от самой Татьяны Григорьевны.

История эта с тех пор была пересказана в печати неоднократно. Сначала в искажённом виде в какой-то советской газете, потом спустя много лет мной кратко в «Русской мысли», потом подробнее Георгием Беном в изданной в США «антологии сплетен и стихов» К. Кузьминского «Голубая лагуна», наконец в «Барселонской прозе» Е. Г. Эткинда и в воспоминаниях М Германа "Сложное прошедшее". Естественно, версии несколько разнятся.

Расскажу ее все же и в этой книге в нескольких словах, постаравшись поточнее отфильтровать только то, что слышал от самой Т. Г.

Во время войны Татьяна Гнедич, выпускница английского отделения филфака, недавно закончившая аспирантуру, была мобилизована и работала в Разведуправлении Балтфлота на связи с английскими и американскими союзниками.

И вот однажды прикомандированный к тому же управлению английский офицер связи, по гражданской специальности литературовед-славист, лорд Уинкотт (То ли Гнедич, то ли кто другой его прозвал тогда «Воен-кот», как рассказывала Л. Я. Гинзбург), сказал, что хорошо бы после войны ей приехать в Лондон, где они "смогут вместе немало сделать для усиления русско-британских культурных связей". И вот бедная наивная Татьяна Гнедич после этих, строго говоря, ничего не значащих слов, по её собственным словам «всю ночь промечтала о Лондоне, а на другой день пошла в партком». Дело было в 1944 году. Она по сути дела донесла на себя сама: вернула кандидатскую карточку ВКП(б), сказав, что быть членом партии недостойна.

Е. Г. Эткинд сомневается в истинности такого дурацкого происшествия, но тут же сам отмечает, что некоторое юродство не чуждо было Т. Г., а он ведь знал ее с детства: еще задолго до войны Татьяна Гнедич учила его английскому.

В результате такого самодоноса Т. Г. тут же и арестовали. И вот, находясь в предварительном заключении, она на память перевела девятую главу любимого «Дон Жуана». Во время очередного допроса до того ничего не говорившая и не писавшая Т.Г. заполнила данный ей допросный листок этой девятой главой, написав бисерным почерком на обеих сторонах листка более тысячи строк. Следователь, называвший себя Капустин, оказался в порядке чуда, человеком понявшим, кто сидит перед ним. Он добился того, что Гнедич поместили в отдельную камеру, дали книги, бумагу…Она считалась под следствием до окончания работы.

Перевод всей огромной поэмы был завершён за два года, его перепечатала машинистка следственного отдела, а Гнедич вычитала. Один экземпляр следователь по её указке послал на отзыв Мих. Лозинскому. Второй экземпляр пошел в архив МГБ, а третий с резолюцией «Не отнимать и не читать» был отдан Татьяне Григорьевне, поехавшей с ним в лагерь, где она отсидела оставшиеся восемь лет своего срока. Так что чудеса случаются. Возможно, следователь Капустин, дав Т. Г. возможность работать, попросту спас ей жизнь!

(См. «Барселонскую прозу» Е.Г. Эткинда. Изложивший эту же историю в 2000 году М.Ю.Герман, допустил множество вопиющих неточностей. Так, вопреки его утверждениям, Гнедич никогда не работала на лениградском радио, арестована была не «после войны», а в 1944 году, никогда небыла в ссылке, а просидела от звонка до звонка, и замуж за Георгия Павловича Богданова вышла не в ссылке, в а лагере, где была режиссером самодеятельности, а Г.П. играл матроса Швандю в её постановке «Любови Яровой»).

—-----

Но вернемся в конец 50-х. Татьяна Григорьевна жила в то время минутах в десяти от Павловского Дворца. Она снимала одну большую сараеобразную комнату в частном деревянном доме. Жили они втроём: она, её муж Г. П. Богданов и «тётушка» — маленькая, невероятно квадратная и седая Анастасия Дмитриевна, когдатошний инспектор Рабоче-Крестьянской Инспекции, посаженная ещё в незапамятные времена. Обоих привезла Гнедич с собой из лагеря. Не знаю, где находились они, пока Татьяна Григорьевна, прямо из лагеря приехавшая к Эткиндам, жила у них пару месяцев. Потом она сняла вот эту сараеобразную комнату в Павловске, и они поселились там.

Оттуда я и сопровождал её на её первый, триумфальный — через полгода после выхода из лагеря — творческий вечер в Дом Писателя, в апреле 1957, когда она впервые читала отрывки из «Дон Жуана»

К тому времени уже был заключён договор с Гослитиздатом и «титульным редактором», к нашей общей радости, назначена была Нина Яковлевна Дьяконова. А Борис Борисович Томашевский, штатный редактор «Гослита», добившийся этого назначения (правда, по подсказке Эткинда), ходил в перерыве по всем гостиным и кабаку писательского дома чуть не вприпрыжку и всем, кого знал, хвастался, потрясая как петушок, гребешком седых волос: «А хорошо я придумал, а? Лучше Дьяконовой редактора для книги этой и быть не может!»

Т.Г.Гнедич

Через год после этого вечера Татьяна Григорьевна со своим семейством переехала в Пушкин на Московскую улицу, где ей выдали две комнаты в маленькой коммуналке: соседи её, занимавшие третью комнату, появлялись там не чаще раза в неделю, и таким образом квартира Гнедич была почти что отдельной. Впрочем, произошло это не в один приём: сначала комнату ей (на троих-то!) дали одну, хотя и огромную, а потом, когда в СССР должен был приехать датский поэт Отто Гельстед, которого она переводила, ей в течение двух дней добавили вторую комнату в той же квартире, срочно переселив из неё куда-то («с улучшением») проживавшую там старушку. Дело в том, что Гельстед пожелал непременно встретиться со своим переводчиком!

В 1957 году Гнедич стала вести семинар перевода английской поэзии.

Семинар поначалу состоял из пяти человек: И. Комарова, Г. Усова, Г. Бен, В. Васильев и я.

Все мы, её ученики, бывали у неё часто, а я, так вообще многие годы не реже раза в неделю. Это кроме еженедельных занятий её семинара в Доме писателей и ежемесячных заседаний секции перевода.

Вот одна из "наших" историй того времени.

Е. Г. Эткинд «выбил» в Москве в издательстве «Иностранная литература» заказ на перевод книги стихов негритянского американского поэта Ленгстона Хьюза.

Татьяна Григорьевна, назначенная титульным редактором этого издания, решила не распределять стихи Хьюза для перевода между нами, а сделать во много раз более трудоёмкую, но как показало время, и более результативную работу. Каждый из нас получил экземпляр всех стихов планируемого сборника. И каждый был волен переводить то, к чему душа лежала. И вот раз в неделю в Доме писателей на Шпалерной на стол ложилось по три, а то и по шесть переводов одного и того же стихотворения. Это был удивительный «конкурс нараспашку» (просто открытым его назвать было бы недостаточно). Ведь и жюри, и авторы были одни и те же люди! В результате, лучший по нашему мнению перевод выбирался для дальнейшей доработки. Редактировали всем скопом.

И вот вышел первый сборник Л. Хьюза, а через год всё то же издательство, называвшееся уже к тому времени «Прогресс», заказало нам новый сборник, который был раза в три толще первоначального.

К этому времени к нам присоединился Александр Щербаков, которого прислал ко мне как-то мой старинный друг Марк Альтшуллер, сказав, что этому молодому инженеру очень хочется познакомиться с ровесниками-поэтами, поскольку он сам пишет и кое-что переводит, а в среде инженеров ему тоскливо… Очень быстро Саша стал среди нас совсем своим.

На занятия семинара нередко заходил Эткинд, в те годы — секретарь секции переводчиков.

Как раз тогда вышла его знаменитая книга «Поэзия и перевод», в которой он, в частности (в главе «Переводчик, как читатель»), сравнивал и подробно анализировал двенадцать переводов одного стихотворения Гёте, и о моём, последнем по времени переводе, писал: «Наконец-то стихотворение Гёте переведено без смысловых и стилистических ошибок…. Верная оценка поэтического содержания дала переводчику право на ритмическую свободу, право на творчество, которого лишали себя прежние поэты-переводчики».

Эта фраза послужила для меня первым серьёзным признанием. В дарственной надписи на книге, Ефим Григорьевич «обозвал» меня «один из положительных героев этой книги».

—--------

Еще одно интересное событие того времени. Как-то раз на совместном заседании нашего семинара с семинаром французской поэзии, которым руководила Э. Л. Линецкая, были представлены к обсуждению переводы Геннадия Шмакова, молодого переводчика французских стихов и византолога. Только переводы были вовсе не с французского.

Прозвучало никому из нас неизвестное имя: Константин Кавафис. К сожалению, никто из нас греческого не знал и для сравнения нам даны были английские и русские подстрочники. Сначала читались стихи в подлиннике, а затем — переводы Шмакова. Кстати, эти переводы были по просьбе Шмакова отредактированы Бродским, который тоже был на этом обсуждении. Позднее он и сам перевёл несколько стихотворений Кавафиса.

Теперь надо, наверно, рассказать вкратце о людях из нашего семинара.

Ирина Комарова. Переводила она мало, от работы над Байроном отказалась. Но вот открыла американского сатирика Огдена Нэша, стала его переводить и с ним переписываться. Ее переводы из Нэша стали широко известны после того, как они прозвучали в замечательных программах очень знаменитого в 60-ые годы чтеца Сомова. Благодаря Сомову, люди впервые услышали, не прочитали, а именно услышали, многие переводные стихи. Наверно, не удивительно, что Ира выбрала именно Нэша, ведь из нее вечно сыпались остроумные эпиграммы, противореча ее суховатому облику, который, впрочем, соответствовал её должности редактора адаптированных изданий в «Учпедгизе».

Галя Усова, ближайшая Ирина подруга, была вхожа в дом Эткиндов, учила Машу Эткинд английскому языку, а Ира, слегка ей завидовавшая, спрашивала у Гали так: «Ты была там, Галечка? Что кушает за обедом крокодил?»…

Галина Усова. Переводила австралийских поэтов разных времён, охотно принялась и за Байрона. Что-то мы переводили с ней вместе, а в 1961 году поженились... В 62 родилась одна дочь, в 65 вторая. Разошлись перед эмиграцией. Как объяснила Галя, не хочет она уезжать: рабам, по её словам, похлёбка хоть жидкая, но обеспечена, а на Западе — кто его знает… На самом деле, дело, конечно же не в похлебке, а в ее интуитивном ощущении, что дома она может работать, а на Западе делать ей решительно нечего. (без номера)

Г. Усова

Владимир Васильев. Всю жизнь свою по его же словам «положил на эпиграммы» Недавно выпустил необъятный четырехтомник эпиграмм всех времён и народов.

Александр Щербаков — поэт, не выпустивший ни одной книги, переводчик, участвовавший в десятке изданий разных поэтов. Перевел полностью оба тома «Алисы» Льюиса Кэррола. Фантаст, выпустивший две книги повестей, изобретатель, имевший несколько патентов на изобретения в электронике. Он умер в середине 90-х — от лейкемии.

И, наконец (the last, but not the least) — Георгий Бен. Мой самый близкий друг. Блестящий знаток английского языка, он дебютировал в переводе раньше всех нас, участвовал в однотомнике Лонгфелло, потом ещё в двух десятках сборников, Байроном занялся тоже охотно. Был в то время великий мастер на забавные капустники — магнитофонные спектакли, которые сочинял и исполнял со своей тогдашней женой Светой, подготавливая эти капустники к каждому более или менее массовому сборищу, к дням рождения, Новому году и проч. и проч. Иногда и я помогал ему.

Эмигрировал он один, почти одновременно со мной (с разницей в десять дней), пожил в Израиле, покрутился в Америке, проехав её из конца в конец, потом работал в Мюнхене на радио «Свобода» и наконец перешел на Би Би Си, где и доработал до пенсии.

Бен, уже живя на западе, перевёл и опубликовал несколько знаменитых, запрещённых в СССР английских и американских романов (антиутопию О. Хаксли «Блестящий новый мир», исторический роман Г. Фаста «Мои прославленные братья», «Помощник» Б. Маламуда, «Тьма в полдень» Кестлера, наконец две книги Германа Вука). Стихи он тоже продолжает переводить. Сейчас вот собирается издавать Суинберна, к которому всю жизнь возвращается… Все годы нашей эмиграции мы видимся нередко, когда-то в Мюнхене, а теперь — в Париже и в Лондоне.

Первая книга его избранных переводов, «Изменчивость», изданная в Израиле, содержала почти все его переводы, которые по тем или иным причинам в СССР напечатать было невозможно. Потом вышла книга «Последнее песнопенье», уже в наше время, поэтому в Питере. Там же издана и главная работа его и, наверное, главная удача — перевод шекспировского "Ричарда Третьего".

Название первой книги переводов Г. Бена, по-моему очень точно отражает характер тех переводчиков, которых не заносит ни в рабское копирование оригинала, ни в поэтическую отсебятину. Они идут по лезвию бритвы, между Сциллой и Харибдой, каждый раз меняясь, как бы входя в роль, данную им автором. Это переводчики-актёры. Таков, мне кажется, Г. Бен. В пределах избранного круга переводимых авторов он каждый раз перевоплощается, играя новую роль.

Вместо «точности» — верность. И автору и себе.

Но вернусь к Татьяне Григорьевне.

Еще одна работа ее — подготовка издания небольшой книжки стихов Байрона, которая в 1967 году вышла в серии «Сокровища лирической поэзии». Тут пришлось Татьяне Григорьевне пойти на некоторые компромиссы. В книгу попала пара-тройка переводов Вильгельма Левика, «гения банальности» как она его прозвала. Он был из числа переводчиков, живущих по принципу «не стой на виду, а не то переведу».

В сборник вошло даже одно стихотворение в скучном переводе Георгия Шенгели, который наклепал за свою жизнь несколько полных собраний сочинений разных поэтов, что-то с оригиналов, что-то с подстрочников, но, по выражению Эткинда, «читать это можно только под страхом смертной казни».

Когда я спросил Т. Г., почему она, как титульный редактор, взяла этот перевод, которым, к тому же, книга открывается, она сказала, что только 12 строчек взять у того, кто «перепёр на язык родных осин» полного Байрона, было даже отважным поступком с её стороны. Тем более, что издательский редактор, наш милейший Б. Б. Томашевский, просил её включить хоть что-то, аргументируя тем, что вот прибегала в издательство вдова Шенгели, что он всё же покойник…

На это Т. Г. сказала: «Боба, дорогой, у каждого есть свой покойник, о котором надо позаботиться: у неё Шенгели, а у меня — Байрон». Но эти злосчастные 12 строк всё-таки взяла.

Наш Борис Борисович был очень скрупулёзным редактором, обращал пристальнейшее внимание на детали, так что после него уж точно никаких явных огрехов в переводе обнаружить было нельзя. Широко образованный, был он человеком к тому же достаточно громким. Спорить обожал!

…….Томашевский,

С которым мы вдвоём, как ни придёшь,

Дом Книги криками вгоняем в дрожь.

Походил он на пожилого, но вполне задиристого петушка.

-----------

В 1974 году Е. Г. Эткинд опять подвергся травле со стороны властей. Когда его в один день исключили из Союза Писателей и уволили из Педагогического института, многие коллеги, хоть профессора, хоть писатели, из трусости переходили на другую сторону улицы. А Борис Борисович, который чуть ли не на всех обсуждениях был яростным оппонентом Ефима Григорьевича, пришел к Эткинду с бутылкой водки и предложил «запить это дело и плюнуть!», что и было тут же сделано.

—---------------

Лет за пятнадцать до этого, в мае 1958 года назначен был в Доме Писателей вечер американской поэзии. Я предполагал прочесть на нём только что переведённого мной «Ворона» Эдгара По.

Я предчувствовал, что после этого чтения на меня посыплются бомбы. В большом, пятисотместном зале Дома Писателей могло поместиться немало людей, державшихся за традицию. Я понимал, что рефрен Эдгара, знаменитое «Nevermore», переданное мной с сохранением безнадёжности, как главного лирического мотива, но и с сохранением сходного с подлинным звучания, — «Не вернуть», нарушает все традиции, требовавшие ставить тут либо дурацкое, как вот у Брюсова, «больше никогда», либо делать вид, что ворон так по-русски каркать и не научился. И в русском тексте, как у Бальмонта, или М. Зенкевича, говорит он упрямо всё тот же (или то же?) «невермор». (Я к этому русскому "невермор" видел прежде всего одну обязательную рифму — Беломор, и одну необязательную — Черномор).

Но бомбы попали в меня и Эдгара По совсем не оттуда, откуда я ждал их.

За два дня до назначенного вечера американский лётчик-разведчик Пауэрс был «сбит» ракетой советских войск ПВО где-то над Свердловском и взят в плен. Как говорил мне мой приятель, с которым я познакомился уже в эмиграции, Артур Вернер, служивший как раз тогда в армии в том самом районе в должности планшетиста, а потом говорили и другие бывшие военные, той ракетой сначала был уничтожен охотившийся за Пауэрсом советский истребитель. А уж обломки этого истребителя и повредили самолёт американца так, что ему пришлось сесть на колхозное поле.

В связи с этим событием, вечер американской поэзии немедленно отменили.

ВОРоНЬЯ ИСТОРьЯ

Баллада о том, как ракетчики сбили эдгаровского Ворона, и о том, как тридцать лет спустя его ещё и оклеветали…(о чём можно прочесть подробнее и в прозе ближе к концу третьей часть этих ме-му…)

Как-то в небо над Cвердловском, залетел U-2 неловко,

(Видно в Штатах подготовка, лётчиков — сплошной позор)

И советский истребитель, (за подробности простите)

Полетел за ним как витязь, — но не состоялся спор,

Сбит советской же ракетой, асс советский под забор

Бух! Взлетит ли? Невермор.

Но осколки крыльев грозных ёбнулись с высот морозных,

И середь полей колхозных янки сел и сдался он.

…Дом писателей в то время, вечер затевал по теме

«Переводы из поэтов США» — а тут такой позор!

И, приказами инстанций, заменён на вечер танцев,

Был тот вечер, чтоб с тех пор

Безо всяких предпочтений, от американских чтений

Не осталось даже тени

в Ленинграде — НЕВЕРМОР!!!

Был задет ракетой меткой сам Ефим Григорьич Эткинд,

Бен, Бетаки, Комарова, С. Петров и Щербаков,

Так стукач Ве. Ге. Адмони помешал моей вороне,

Прозвучать в пристойном тоне возле невских берегов,

Он, в писательском загоне возле невских берегов,

Каркнул: «Пррроиски врррагов!»

—-------------

Но история «с приветом» не кончается на этом.

Тридцать лет прошло, и что же? Ворон с книжкой прилетел,

Я как раз сидел с бутылкой, сонно тыкал в сёмгу вилкой,

И раздумывал, зачем же он сюда в Париж летел?

Это чьи ты, дурень старый, приволок мне мемуары,

«Кто послал тебя, базаром отрывать меня от дел?

Ворон(театральным шопотом): Воронелл…

Он среди пустого сада, крылышки сложив как надо,

За отсутствием Паллады, оглядевшись, сел на ель.

Я ж, наученный Эдгаром, понял: это он — не даром,

Задавать ему вопросы надо, несмотря на хмель:

«Старый Ворон, ты — свидетель в том, что знают даже дети:

Кто хвастливей всех на свете, кто рифмует с дубом ель?

Гаркнул Ворон: «Воррронель!!!»

При чём тут Н. Воронель, читатель узнает в самом конце мемуаров…

—-----------

Когда Н. П. Акимов, художественный руководитель Театра Комедии, сделал вместе с Т. Г. Гнедич блестящую инсценировку «Дон-Жуана», и началась работа над спектаклем, Т. Г стала меня часто брать с собой на репетиции, и я перезнакомился с несколькими актрисами театра…

Репетиции были каждый раз сотворением нового спектакля. До сих пор в глазах у меня изящнейший ироничный актёр Воропаев в роли Дон Жуана, знаменитая Зарубина (Екатерина Вторая) и бесконечно свободный, петушино-беззаботный, героически великий и смешной А. В. Суворов в исполнении бывшего тюзовца, блестящего актёра Тейха.

А когда «Дон Жуана» повезли на гастроли в Москву, то я забежал на Сивцев Вражек за П. Г. Антокольским. Мы отправились с ним в Зал Чайковского, на сцене которого и состоялось первое в Москве представление поэмы. Именно представление поэмы, поскольку во многих сценах два чтеца у двух кулис (актёры Колесов и Севастьянов) читали и сюжетные октавы, и лирические отступления, а на самой сцене в виде немого действа происходило то, о чем рассказывалось. Таким образом, самое интересное и самое острое в байроновской поэме, а именно эти лирические отступления, не только не пропали, но даже составили основу спектакля.

Действие уже началось, когда на балкон к нам, на свободное откидное место, пригнувшись прокрался кто-то и сел. Когда свет стал чуть ярче, я к своему удивлению увидел Николая Павловича Акимова. Он сидел рядом с нами и хохотал так непосредственно, будто был не режиссёром этого спектакля, а обычным зрителем, видевшим представление впервые.

Так я и сидел между двумя легендарными режиссёрами, Акимовым и Антокольским, и боялся слово сказать. Только ворочал головой, когда они перекидывались репликами.

Из Москвы, после торжественных проводов в квартире у Антокольских, мы уехали с Татьяной Григорьевной в Питер. Вечером, сразу после отправления поезда, в наше купе забежал Акимов, и извинившись, что ненадолго, принёс бутылку коньяка, наспех выпил с нами и тут же убежал к себе в вагон. А мы, так и не заснув, читали друг другу всю ночь разные стихи и обсуждали планы полного четырехтомного собрания сочинений Байрона, которое так никогда и не осуществилось.

А так обидно! Ведь Байрон — это прежде всего поэмы.

Т. Г. сделала все, от нее зависевшее, чтобы пробить полного Байрона, она даже поехала на приём к всесильному тогда Суркову и взяла с собой меня, как сказала, «для храбрости». Сурков не стал, как мелкие издательские сошки, ссылаться на нехватку в стране бумаги, а прямо заявил: «Байрона полностью издавать не будем. Идеологически неподходящий момент» «Но всё равно есть ведь старые издания, — возразила Т. Г., — прежде всего венгеровское!» «Ну это нас не беспокоит, — цинично усмехнулся Сурков — мало экземпляров сохранилось, да и в таких переводах, что никто не читает, только держат на полках из-за золотого обреза и тиснения. А Байрона пропагандировать не стоит: он всё же изменник родины»

Это заявление вождя советской литературы было обезоруживающе анекдотичным. Мы распрощались и ушли. Когда же на приём к Суркову с тем же Байроном пришла московская литературная дама Афонина, она получила отказ ничуть не менее нелепый: «В ЦК прочли биографию Байрона, написанную Андре Моруа и увидели, что ваш Байрон безнравственная личность».

Вероятно, на этот раз Байрону повредил известный донос на него, написанный в 1816 году поэтом-озёрником, тогдашним королевским лауреатом, Робертом Саути, который и цитируется в лихом художественно-биографическом сочинении французского «жезеэльщика».

Вот самое начало Байроновского романа в стихах:

Боб Саути, ты поэт, лауреат.

И представитель бардов — превосходно

Ты ныне как отменный тори ат-

тестован: это модно и доходно.

Ну как живёшь, почтенный ренегат?

В Озёрной школе всё что вам угодно,

Поют десятки мелких голосов,

Как "в пироге волшебном хор дроздов!"

(Пер. Т.Г.Гнедич)

Мог ли ожидать лорд Байрон, что кляуза «Боба Саути» (с издевательства над коим и начинается «Дон Жуан», через сто сорок четыре года всё-таки дойдёт до властей предержащих, хотя и не в Англии, что на эту кляузу в конце концов обратят внимание!

И где? В ЦК КПСС!