24. В ПАРИЖЕ И ФРАНКФУРТЕ (1974–1976)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

24. В ПАРИЖЕ И ФРАНКФУРТЕ (1974–1976)

Н. Б. Тарасова и «Грани». Поремский. Явление Лимонова. Поэты в Израиле. Мой вечер и Одоевцева.

Зимой 1974 года в Париж приехала из Франкфурта Наталья Борисовна Тарасова. Рутченко сказал мне об этом по телефону, и я тотчас к ним поехал. Первое, что я услышал от Тарасовой, — это, что у нас с ней есть общий знакомый, мой однокурсник по Литинституту Эма Мандель, он же поэт Наум Коржавин, живущий теперь в Бостоне. Эма уже успел ей про меня в письмах что-то смешное насплетничать. Ну, а я в ответ поведал ей о его «контрпередачах». Она смеялась и повторяла, что «ничуть Эма с довоенного времени не изменился, лишь бы спорить! А если не с кем — так хоть с самим собой…»

Оказалось, что Коржавин — её друг юности ещё по Киеву, где они перед войной ходили в один литературный кружок. Кстати, другой её приятель по кружку, Ваня Матвеев, давно уже стал американцем, ещё в пятидесятых годах получил поэтическую известность, и к моменту нашего разговора был профессором в Питтсбурге, это — Иван Елагин.

Тарасова привезла с собой номер «Граней», в котором была напечатана полностью моя «трилогия» «Пляски истории»: «Менуэт», «Мазурка» и «Танго».

Примерно через месяц после знакомства с Тарасовой я поехал в Мюнхен для участия в групповых передачах. Их иногда технически неудобно было делать в прямой эфир из разных городов одновременно, и участники собирались в Мюнхене. Оттуда я заехал и во Франкфурт. Тарасовы встретили меня на вокзале вместе с новым приятелем и соседом, большим и неуклюжим мужиком, который представился «Йоффе из Яффы».

Н. Б., как вскоре выяснилось, очень старалась отучить Юру Йоффе от пьянства, но этот московский диссидент даже в Израиле, в сумасшедшую жару, не просыхал, а уж во Франкфурте и вовсе спивался.

Так что, несмотря на все усилия Тарасовой и её мужа Сергея, альпиниста и скаутемейстера, вообще капли в рот не бравшего, Йоффе всё-таки года через два спился окончательно и от энного инфаркта скончался.

На второй день моего пребывания у Тарасовых к ним зашел, Владимир Дмитриевич Поремский, которого друзья и знакомые звали ВДП. Немецкий инженер, недавно вышедший на пенсию, он был одним из пяти главных руководителей НТС. Более того, когда-то он был и одним из организаторов этой партии, которая до войны носила длинное название «Народно-трудовой Союз Нового Поколения». Образовалась эта новая партия в знак протеста против глупости и никчёмности «нафталинных эмигрантских организаций», которые уже году к тридцатому стали сущим «союзом меча и орала». Новая партия тут же раскололась на две — часть НТС образовала группу «русских фашистов», впрочем, они как-то незаметно сгинули ещё до войны.

А Поремский, как и несколько других «возглавителей» НТС, при Гитлере года три сидел в тюрьме, их выпустили только за год до конца войны.

ВДП пригласил меня к себе на обед, он жил минутах в десяти на машине от Тарасовых. У него в доме я познакомился с энтеэсовцем из Женевы, знатоком научной фантастики, Сергеем Крикоряном. Он оказался родственником ростовского поэта и латиниста Лёни Григоряна. Я не был лично знаком с Григоряном, но как раз незадолго до приезда во Франкфурт сделал передачу о его первой книжке, которая недавно вышла в СССР. Сергей слышал в Женеве мою передачу, записал ее на магнитофон и собирался как-то переслать в Ростов.

Поремский, хотя и был одним из руководителей НТС, не особенно обольщался насчёт нынешнего состояния этой организации. Преисполнившись ко мне доверия, он сказал, что опасается, что НТС уже недалёк от того, чтобы в свою очередь стать «остапобендеровским Союзом», и с этим ничего не поделаешь: организации, как и люди, стареют…

В следующий раз я приехал во Франкфурт уже осенью на ежегодную конференцию журнала «Посев», которая, по сути, была очередным съездом НТС.

На эту конференцию к Тарасовым приехала из Калифорнии Наташа, вдова Аркадия Белинкова. У нас с Наташей было очень много общих знакомых: и Юлик Поляков, и московские «учителя шестидесятники». Мы, конечно же, долго о них говорили, а Тарасова слушала, слушала, да и попросила Белинкову написать для «Граней» об этих людях. Та обещала, но, по-моему, она и до сих пор пишет…

Тарасова фото

Тарасова показала нам письмо только что объявившегося в Вене «московского поэта Эдуарда Лимонова». Он возмущался моей статьёй в «Гранях» о новых абсурдистах. Я в этой статье писал, что тех из них, кто «серьёзничает», читать скучно, а вот те, у кого есть чувство юмора, пишут гораздо забавнее. К этим последним я отнёс не печатавшихся в СССР Кузьминского и Лимонова.

И вот Лимонов в бесконечно-длинном письме утверждал, на полном серьёзе и раздражённо, что никакого у него «чувства юмора нет, и не было», и что он даже и не поэт, а «русский национальный герой». Потом это письмо было напечатано в нью-йоркском «Новом русском слове».

Это, допустим, можно было принять за «стёб». Но кроме того он писал, будучи уверен, что за границей ничего про Москву не ведают, что он «с 71 года возглавлял группу авангардных поэтов, куда входили (кроме него — В. Б.) поэты Генрих Сапгир, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Всеволод Некрасов…». Не помню уж, кто еще входил в этот не слишком короткий список, но все люди, которых он помянул, были давно известны и никак не юны. Так что «главенство» Лимонова вызывало некоторое, мягко говоря, удивление. В общем, типичное «сен-бернарство». Ну, а еще Лимонов совершенно правдиво сообщал редакции, что он в Харькове и в Москве шил на заказ брюки, в силу чего и «являлся символом непокорённого существования». И вот финал письма: «моя фамилия Савенко, но как Лимонова знает меня Россия».

Всё это было бы веселым и забавным шутовством, — «стёбом», хотя тогда этого слова ещё и не существовало, если бы не то, что в какой-то момент возникало ощущение, что этот человек вовсе не шутит. Казалось, он болезненно озабочен только тем, чтобы, не дай бог, не прошло и дня без упоминания его, Лимонова, хоть где-нибудь.

Видел я его всего один раз: в Париже на дне рождения Киры Сапгир. Она подвела меня к нему и стала нас знакомить. Он протянул руку и представился: «Лимонов». «Как, простите?», — спросил я. «Лимонов! — удивлённо повторил он, — неужели не слышали?» «Нет…», — ответил я с удивлённой интонацией. Кругом захихикали, а он продолжал сидеть с каменным и важным лицом…

Юмор у Лимонова бесспорно был, но и комплекс Герострата тоже.

К сожалению, юмор, если судить по печатным выступлениям, уже давно и бесследно исчез, а вот комплекс Герострата доминирует и поныне…

Белинкова попросила Тарасову показать, что за стихи «Грани» собираются публиковать в ближайших номерах. Наталья Борисовна раскрыла папку со стихами, присланными в редакцию новыми эмигрантами. Стихи были из Америки, Германии, Израиля.

Тарасовой, как и мне, понравились стихи Лии Владимировой, москвички, приехавшей в Израиль совсем недавно.

Многие из новых эмигрантов в Израиле картинно отрубали всё своё прошлое, будто его и не было. Нередко это случалось как раз с людьми, которые, живя в России, были вполне лояльны к советской власти. Вот у них-то и возникала судорожная лояльность новому образу жизни. По сути такие люди — конформисты даже не по убеждению, а по психологическому складу.

Лия Владимирова ни от чего не отрекается, более того, главной темой поэзии у неё стали оба её корня:

И блещет двуединым светомКрыло у каждого плеча, И две судьбы, как два ЗаветаВ меня вошли, кровоточа.

Потом она назвала одну из своих книг «Снег и песок».

Тарасова, будучи человеком религиозным, немыслимо радовалась этим стихам. Она видела в них вполне реальную последовательность, преемственность, воплощённую в поэзии в этой вот русско-еврейской тематике, и «противостоящую нечестному и надуманному конфликту иудаизма и христианства». «Не думайте, что пришел я отменить Закон и Пророков, не отменить пришел я, но исполнить», — процитировала она слова Христа.

Лия Владимирова оказалась не одинока в своем эмоциональном подходе. Позднее в Израиле вышла талантливая, но, кажется, до сих пор единственная, книжка молодого тогда поэта Дмитрия Малкина «Иордан на Невском». Название само за себя говорит.

«Если Мессия, сойдя на землю, ступит в Летний сад, не удивляйтесь», — пишет Малкин.

Раз уж я заговорил о русских поэтах в Израиле, то воспользуюсь возможностью и скажу об Илье Рубине. Мне очень хочется, чтоб его вспомнили и прочитали. Этот москвич прожил в Тель-Авиве всего два года и погиб, не дожив до издания своей первой и последней книги стихов и прозы, ее издала уже его вдова.

Я так бежал, что поднимались трупы,

Припоминая ремесло живых,

…. …… …… …..

Не дай мне Боже умереть во прахе,

Мой одинокий бег благослови.

Я так бежал, что спотыкались плахи,

Припоминая ремесло любви.

Вечный странник бежит из Содома и оглядывается на Содом, и становится соляным столбом там, где «тень свободы в лысом парике» выдаёт себя за истинную свободу, и вот:

… и полоумные хирурги

России делают аборт,

Уже людей боятся люди,

Деревья просят топора,

Уже деревня голой грудью

Бросается под трактора…

Так обидно, что эта точная экспрессивная поэзия забыта, что её знают только те, кто читал давно разошедшуюся на западе книгу Ильи Рубина или стихи его в «Континенте» и в «Гранях»!

Я сделал о нём передачу, потом напечатал статью в «Континенте», потом написал о нем в моей книге «Русская поэзия за 30 лет (1956–1986)». Назвал я статью о нём «Дуэль с Каином». Вот и вся тощая библиография поэта, который, надеюсь, ещё всплывёт, если правда, что «рукописи не горят»…

Все же это утешение сформулировал, хоть и симпатичный, но ведь дьявол…

Я тут называю пишущих по-русски и живущих в Израиле поэтов «русскими поэтами». Вроде бы, мысль о том, что только язык определяет, к какой литературе принадлежит поэт, совершенно тривиальна…

Однако же не могу удержаться от анекдота:

На конференции «Континент культуры», собранной в мае 1983 года в Милане редакцией «Континента», ко мне подошёл молодой и лохматый Михаил Гробман и произнёс: «Это вы Василий Бетаки? Так вот, Вы меня оскорбили печатно!»

«???»

«Вы обозвали меня русским поэтом, а про меня даже журнал «22» писал, что я еврейский поэт, только пишущий на руском языке. Пока на русском» Ну, о чём можно было разговаривать с этим шутом-патриотом?

При этом моем обмене репликами с Гробманом присутствовал американский профессор и издатель Карл Проффер, и его жена, прекрасная великанша Эллендея. Они залились веселым смехом, глядя, как Гробман гордо удаляется, вздернув плечи.

Миланская конференция была очень наполненная, приехало много народу отовсюду. Я на ней познакомился с остроумным, парадоксальным и провокационным автором нашего «Континента» Борисом Парамоновым, впервые после Питера встретился с Бобышевым.

Впоследствии «Р.М» напечатала некоторые доклады. Самым ярким, как в устном исполнении, так и при чтении глазами, мне показался доклад Льва Лосева «Цензура как эстетический фактор». Лосев говорил, в частности: «Культура действительно расцветает при советском социализме вопреки советскому социализму… Всё создаёт энергию культуры, в том числе и цензура». И дальше он цитирует Бродского: «Цензура невольно обусловливает ускорение метафорического языка»…

Я вспомнил, как Антокольский однажды мне сказал, что эзопов язык быстро «превратился в один из путей развития метафоры, хотя и продолжает — попутно — защищать литературу от дураков»

Что же до журнала «22», то, вполне готов поверить, что там Гробмана «обозвали» еврейским поэтом. «22» отпочковался от журнала «Сион» и продолжал глупую вульгарно антирусскую, и к сожалению вовсе не антисоветскую агрессивно-израильскую традицию последнего. Впрочем, я, со свойственной мне злоязыкостью, называл его «перебор по очкам», а Максимов звал их «22 несчастья».

Во всяком случае этот довольно самодеятельный, хотя и претенциозный журнал не шёл ни в какое сравнение с журналом «Время и мы», который делался бывшим многолетним сотрудником «Литературки» Вадимом Перельманом. Поначалу там тоже, правда, появлялись всякие смешные разности вроде того, что слово Бог, в какой-то из статей кого-то из «новых патриотов» писалось «Б-г», «Б-га» «Б-гу» и так далее. (Автор не хотел согрешить, написав это слово полностью, поскольку по полуграмотности посчитал его (всуе!) божьим именем собственным. А таковое (то есть Яхве или Йегова) полностью писать действительно правоверному еврею не рекомендуется. Но к «видовому понятию» — Бог, хоть он и с прописной теперь пишется, это вовсе отношения не имеет).

Блистали там поначалу и перлы вроде статьи некого Орлова, науськивавшего «общественное мнение» на так называемых «прямиков», т. е. на всех, кто выехал из СССР по израильской визе, но посмел себя почувствовать свободным человеком и поехал не в Израиль, а в Америку или в иные страны. Позднее тоже на эту тему уже не в журнале, а в каких-то краткоживущих газетках, старался изо всех сил только выехавший из СССР Эдуард Кузнецов. Видимо, чтобы правоверные патриоты не попрекали его за его «полугойское происхождение»…

Со временем журнал «Время и мы» утратил, к счастью, всю эту патриотическую прыть и стал вполне культурным и даже интересным. Там стали появляться такие шедевры, как роман Говарда Фаста о Маккавейской войне «Мои прославленные братья» и знаменитейший, но по-русски, естественно, никогда до того не публиковавшийся «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли. (Оба романа в переводах Георгия Бена), печатались статьи Е. Эткинда, Б. Парамонова, Натальи Рубинштейн и многое другое столь же высокого уровня…

Но возвращусь к более ранним временам.

Вскоре после выхода моей книжки «Замыкание времени» в Париже состоялся мой вечер. Было это в зале Парижской русской консерватории. Когда-то ее основал Рахманинов, купив для этого два соседних и соединённых между собой особняка на берегу Сены. Зал на 400 мест оказался полон. Это был явный успех в русском Париже в семидесятые годы, ведь большая часть старой эмигрантской интеллигенции уже перемёрла, но, оказывается, русская жизнь все же шла, и не так мало народу в ней участвовало.

После вечера Вейдле стал знакомить меня с пожилой, но очень молодящейся и с «памятью о красоте», дамой, носившей большой синий бант на затылке. Пока В. В. церемонно говорил что-то вроде «Позвольте представить Вам…», я догадался, кто это, и, перебив старика, произнёс:

«Я маленькая поэтесса с огромным бантом»(?)

Они оба рассмеялись, и дама сказала, «А Вы, однако, мои забытые стихи знаете? Ну, будем друзьями, Вы не ошиблись: я — Одоевцева».

После этого вечера я стал бывать у неё, и заходил к ней, хоть редко, но регулярно — почти до самого её отъезда в Питер уже в годы «перестройки».

Ирина Одоевцева была неутомимой рассказчицей, и в её увлекательнейших воспоминаниях «На берегах Невы» и «На берегах Сены» не содержится, наверное, и одной десятой всего того, что она могла просто так за чаем порассказать Одоевцеву часто упрекают в том, что мемуары её полны вранья. Когда это утверждает А. А. Ахматова, то понятно почему, но всем прочим-то какое дело? Тем более, что это скорее автобиографические романы, чем обычные воспоминания, да и написаны они ярко и живо.…

После того, как в «Р.М.» появилась моя большая статья о поэзии её первого мужа, Георгия Иванова, названная «Отчаянье я превратил в игру», Одоевцева сообщила всем, кому надо и не надо, что на вечерах памяти этого поэта «доклад о его стихах должен делать только Бетаки». Так с её лёгкой руки я совершенно случайно попал в «специалисты» по Георгию Иванову, да заодно и по Гумилёву: когда Н. Струве выпускал его в «имковской» серии «избранная поэзия», он предложил мне быть составителем этого сборника. Сборник я составил (нужно было отобрать ровно сто стихотворений), но статью писать не стал, а вместо неё поместил статью самого Гумилёва «Читатель».

Так или иначе, на приём, оказанный мне «первой эмиграцией», жаловаться не приходилось.

Были, конечно, «чинные и старинные», которых коробило от «этих странных манер», — особенно от моего хлёсткого и не очень-то сдержанного языка. Они поотворачивались от человека, который «вроде бы должен был быть из наших, ведь отца его кое-кто знал», а оказался эдакий enfant terrible.

Надо сказать, что и советская печать, если уж вдруг ненадолго с чего-то на мне сосредоточивалась, то называла меня исключительно «скандалист и интриган». Хотя уж звания «интриган» я никак не заслужил: чтобы интриговать, надо иметь особый талант, а я, если бы и захотел интриговать, так сел бы в лужу — хитрости, нужной для этого дела, у меня всегда было процентов десять от необходимого количества. А с характеристкой «скандалист» я скорее согласен, хотя вообще-то во мне не скандальность говорит, а привычка поиздеваться над всем, что не нравится и на зуб попадается…

Некоторые совсем старые эмигранты пожимали плечами и говорили, что «иного от футуристского сынка и ждать не приходится: футуристы они, знаете ли, были… ну а яблочко от яблони…»

И чтоб закончить про Одоевцеву, расскажу про ее особое чувство юмора и необидчивость. Когда она вышла замуж за очень уже старого бывшего журналиста Якова Горбова, я катанул на неё эпиграммку, которую тут же ей принёс и прочёл, предварив словами, что это мое подношение ей к свадьбе:

Она спала когда-то с Гумилёвым, Но всё не вечно — он давно в аду. Потом случилась случка с Ивановым, Но дама бредит наважденьем новым

В историю войти через …..

(калитку).

Ирина Густавовна расхохоталась и сказала, что за эти строчки Гумилёв меня вызвал бы на дуэль, а вот Георгий Иванов, наверняка бы смеялся…

И сквозь смех добавила, что, кстати, Георгий Иванов терпеть не мог, когда его обзывали простонародным Ивановым. Сам он, однако в каком-то стихотворении писал:

«…И — ни похода ледяного,

Ни капитана Иванова,

Ну, словом, вовсе ничего…»