VII
VII
Став высокопоставленным чиновником, Вяземский и внешне и в своих убеждениях резко изменился. Он располнел, в глазах появилось выражение не свойственной ему сухости, а в голосе некая начальственная медлительность и снисходительность. Былая горячая взволнованность уступила место холодной рассудочности. Былое свободомыслие испарилось, критическая настроенность заменялась постепенно признанием существующего порядка вещей.
В кругу старых приятелей Вяземский, правда, позволял еще себе иной раз либеральничать, зато за пределами этого круга высказывался лишь в казенных тонах благонамеренности. А в журналах вместо легких и изящных поэтических творений Вяземского стали печататься его статьи о внешней торговле. И у всех, кто близко знал Петра Андреевича как светского любезника и жуира, тяжеловесные и деловые его произведения вызывали невольную улыбку.
Денис Давыдов, приехавший в столицу 20 января 1836 года, явившись с первым утренним визитом к старому другу, разразился довольно красноречивым монологом по поводу его новой деятельности:
– Ты поверить не можешь, до какой степени мне странно твое превращение… Я читал твои статьи и глазам не верил. Как? Вяземский без классической своей улыбки! Вяземский без вдохновения, без чувств, без гармонии стихов, а холодный и рассчитывающий государственные приходы и расходы! О времена! Я видел тебя выбивающимся из этого океана вещественности, глотающим ее, захлебывающимся ею и протягивающим руку к какой-нибудь спасительной поэтической веточке. Но не тут-то было! Вместо рифмы попадается тебе в руку извлеченный кубический корень и вместо начальной буквы имени твоей красавицы – неизвестные икс и зэт. «Батюшки, – думал я – он тонет! Запрягайте повозку, я скачу спасать его с бутылкою шампанского в руках! Пушкин, Жуковский, вы ближе меня к нему, помогите, помогите – один ведьмами и чертями, другой Онегиным, который ни на огне не сгорит, ни в воде не утонет. Караул! Вяземского топят! Его топят Канкрин и Бибиков! Они тянут его ко дну вещественности, как две гири государственных доходов. Бедный поэт!»
Вяземский слушал и улыбался.
– Очень забавно, милый Денис, однако не припомнишь ли ты некоего молодого человека, утверждавшего лет двадцать тому назад, что прозой пренебрегать не следует, ибо это тоже служба, отечеству небесполезная?
– Смотря какая проза! – с живостью возразил Денис Васильевич. – Иные твои статьи, внушенные не внешней торговлей, а умом и душой твоей, нежат не хуже стихов. И не извиняйся, пожалуйста, тем, что я тоже пишу иногда военные статьи. В темах военных есть поэзия, но какую, черт, поэзию ты найдешь под шкурой овцы, где спрятана блонда для тайного провоза через таможню?106
– Не задирай, не задирай, возражать все равно не собираюсь! – засмеялся неожиданно Вяземский. – Ей-богу, я так рад тебя лицезреть, что рапира из рук вываливается… Рассказывай про себя! Как живешь? Каковы успехи на романтическом поприще? Как чувствует твоя сага donnaXXV?
Первый разговор, впрочем, был недолгим. Давыдов спешил по своим делам. Вяземского ждали в департаменте. Они уговорились встретиться вечером, чтоб вполне насладиться разговором наедине, столько ведь лет прожито в разлуке!
Но вечером… едва только Денис Васильевич показался в зале Вяземских, как его бросился обнимать Четвертинский. А следом за ним из дверей гостиной показался благодушно улыбающийся Жуковский, за широкой спиной которого прятался и хохотал Пушкин.
Оказывается, Вяземский, любивший подобные сюрпризы, успел известить всех о приезде Дениса, и они собрались сюда только для того, чтобы повидать его. Денис Васильевич был тронут. Вот истинные друзья! И после крепких объятий и поцелуев сказал:
– Скоро, мои любезные, мы будем видеться чаще… Будущую весну везу сюда учиться двух сыновей, а там ежегодно раза два придется производить партизанские наскоки для надзора за ними. Смотрите же, прошу не стареть до того времени и брать пример с меня, а если вздумаете стареть, то, чур, вместе. Ох, тяжелое это дело! – признался он вдруг со вздохом. – Как я ни храбрюсь, а все чувствую, что не тот уже, что был.
Вяземский пошутил:
– Видим, видим, не охай! Отмытым белым локоном и сединой нас не удивишь. Бес на седину падок!
Пушкин подхватил:
– А знаешь, Денис Васильевич, я как только прочитал прелестное послание к тебе Языкова, так и подумал, что после этого чернокудрявому бойцу ничего не остается, как снова отмыть воспетый поэтом белый локон. И, право, хорошо ты сделал. Это знак благоговения к поэзии.
Беседа незаметно и оживленно завязалась вокруг нового журнала «Современник», издание которого недавно было разрешено Пушкину. И Вяземский, и Жуковский, и Денис Давыдов искренне радовались, что будет наконец-то свой журнал. Вырваться из грязных лап Булгарина и Сенковского давно все мечтали!
Пушкин говорил:
– Смирдин предлагает мне пятнадцать тысяч, чтоб я от своего предприятия отступился и снова стал сотрудником его «Библиотеки». Я не согласился, хотя это и выгодно. Сенковский такая бестия, а Смирдин такая дура, что с ними связываться невозможно.
Денис Васильевич тут же поддержал:
– Ты совершенно прав. Давно пора нам отделаться от литераторов-ярыжников. Смирдин и Сенковский опакостили лучшие розы цветника моего.
– Какое оригинальное выражение недовольства редакторами! – заметил, смеясь, Жуковский.
– Согласись, однако, что оно достаточно точно и сильно, – вставил Вяземский.
– Нет, господа, кроме шуток! – продолжал Денис Васильевич. – Коверкая статьи, Сенковский не задумывается над тем, что одно переставленное слово часто отнимает всю душу периода. Посмотрите, например, как он расправился с концом моей статьи «Встреча с Суворовым». У меня было: «И Прага, залитая кровью, курилась», а Сенковский изменил так: «И Прага курилась, залитая кровью защитников». Этот урод не понял, что слово «курилась» в конце периода есть последний мах кисти живописца, следственно, в нем и вся сила периода. А что Смирдин и Сенковский сделали с любимым моим детищем «Воспоминанием о Прейсиш-Эйлауском сражении»! Варвары!
– Твое неудовольствие мне на руку, – весело сказал Пушкин, – ибо, надо полагать, ты охотно перейдешь после этого на службу под мое начальство.
– И служить буду лихо, не сомневайся! Рассчитывай на меня! – отозвался Денис Васильевич. – Помимо статьи «Занятие Дрездена», я обещаю тебе все, что будет выходить из-под пера моего и в прозе и в стихах.
– А скажи, как мне поступать, если то, что выходит из-под твоего пера, будет выглядеть несколько иначе, выйдя затем из-под пера цензора?
– Делай, как сочтешь нужным. Я уполномочиваю тебя вымарывать и изменять все, что твоей душе будет угодно. Я с тобой на все согласен, никаких условий не ставлю!
Так в тот вечер Денис Давыдов стал сотрудником пушкинского «Современника».
Родственную любовь и бескорыстную преданность поэта-партизана Пушкин всегда ценил и относился к нему с неизменной сердечностью и полным доверием. Года три назад Пушкин писал жене: «Я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник». А теперь, бывая вместе у Вяземского и у Жуковского, они сближались еще более.
Пушкин никогда не забывал, как в двенадцатом году, будучи лицеистом, он с восторгом слушал вести о партизанских подвигах Дениса Давыдова, как упивался его хмельными стихами и учился по ним «крутить» свои. И вот этот славный, милый Денис, не раздумывая, порывал связи со старыми, признанными книжными дельцами, вверяя безбоязненно ему, Пушкину, неопытному издателю, все свои литературные произведения!
Пригласив к себе Дениса Васильевича, Пушкин принял его, как родного, познакомил со своим семейством, а когда вошли в кабинет, взял с письменного стола книгу – это была недавно изданная «История Пугачевского бунта» – и, передавая ее гостю, сказал:
– Приготовлена для тебя. И с небольшим посланием!
Денис Васильевич раскрыл книгу и на первой странице увидел знакомый, тонкий, с легкими, нежными разводами пушкинский почерк и, краснея от удовольствия, прочитал:
Тебе певцу, тебе герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир. в
Вот мой Пугач – при первом взгляде
Он виден: плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
…26 января в Зимнем дворце был прием. Денис Васильевич, которого Жуковский уговорил представиться императору, стоял среди раззолоченной, титулованной столичной знати. Николай с выпяченной по обыкновению грудью и с надменным выражением окаменевшего лица обходил солдатским шагом собравшихся. Увидев Дениса Давыдова, царь остановил на нем взгляд немигающих оловянных глаз и, слегка кивнув головой, сказал:
– Наконец и ты здесь. Что причиною?
– Приехал устраивать двух старших сыновей, государь.
Один из адъютантов царя сейчас же пояснил:
– У его превосходительства генерала Давыдова пять сыновей, и он желает всех поместить в разные училища…
– Надеюсь, однако, что все они будут военные? – спросил строго Николай.
– Нет, государь, – возразил Денис Васильевич, – один пойдет по статской службе.
– Почему так?
– Он слабее других здоровьем.
Николай неопределенно хмыкнул, затем круто перешел на другое:
– А что Ермолов? Ты, наверное, каждый день с ним видишься?
– Никак нет, государь. Я живу в приволжской деревне и очень редко выезжаю оттуда.
– Вот что! Сделался деревенским байбаком! А сочинительством заниматься продолжаешь?
– Тружусь по мере сил, государь, над описанием войн, в коих принимал участие.
– Ну, трудись, только смотри, – царь слегка погрозил пальцем, – не заносись в мыслях, как с тобой не раз бывало… Узнаю – поссоримся!
Разговор с царем и тяжелый давящий взгляд оловянных глаз действовали на Дениса Васильевича угнетающе. После приема он отправился к Жуковскому, который продолжал жить в дворцовой квартире. И, войдя, попросил:
– Сделай милость, Василий Андреевич, прикажи большую чарку водки дать…
Жуковский удивился:
– Да ведь ты как будто говорил, что от водки давно отказался?
Денис Васильевич зябко повел плечами:
– Продрог что-то! И потом бывают, знаешь, моменты, когда душа требует…
Выпив, он немного отошел, повеселел. Сообразив, что странное настроение Дениса связано с царским приемом, Жуковский собрался расспросить его обо всем подробно, но не успел. В гостиную, где они сидели, вошел остроносый, болезненного вида, с маленькими серыми глазами и застенчивыми манерами незнакомец. Жуковский сейчас же поднялся ему навстречу, обнял, расцеловал и представил:
– Николай Васильевич Гоголь.
Имя это Денису Васильевичу хорошо уже было известно. Он с удовольствием читал появлявшиеся в печати повести Гоголя, а о его недавно сочиненной комедии «Ревизор» все литературные приятели говорили как о совершенном шедевре. Пожимая теплую узкую руку Гоголя, он сказал:
– Счастлив познакомиться, Николай Васильевич, ибо принадлежу к числу восторженных ваших почитателей.
Гоголь добродушно улыбнулся:
– А я столько любопытного слышал о вас со всех сторон, и от Пушкина и от Языкова, что видеть вас – мое давнее желание…
Они успели обменяться лишь несколькими фразами. Комната стала заполняться другими гостями. Явился известный художник Чернецов, потом Вяземский с Плетневым, еще несколько столичных литераторов и, наконец, Пушкин107.
Жуковский объявил:
– Некоторые из нас имели возможность насладиться прелестной комедией Николая Васильевича, однако большинство может судить о ее достоинствах только понаслышке, поэтому, господа, я решился просить любезного автора одолжить нас вторичным чтением…
Раздались дружные аплодисменты. Гоголь, смущаясь, встал, поклонился, сделал небольшую паузу и, встряхнув падавшие на лоб волосы, без всяких предисловий начал:
– Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор…
С первой же сцены слушатели были захвачены необычайным развитием происшествия, яркостью комедийных характеров и бесподобным по мастерству чтением.
От души смеясь над всполошенным чиновничьим уездным мирком, Денис Васильевич ловил себя на мысли, что пороки, в которых обличались герои комедии, были распространены всюду и прежде всего в самых высших слоях бюрократии. Каких-нибудь два часа назад видел он во дворце и угодливо согнутые спины, и дрожащие колени, и подобострастные улыбки столичных Сквозник-Дмухановских и Ляпкиных-Тяпкиных. Комедия обнажала старые язвы отечества, сатирические стрелы со страшной силой впивались в толщу самодержавных устоев.
Возвращаясь поздно вечером от Жуковского вместе с Пушкиным, Денис Васильевич сказал:
– Не знаю, допустят ли комедию на сцену, но ежели допустят – многим не по себе будет… Гоголь не пощечинами пошлость бьет, а наотмашь хлещет. Талант великий, острый!
Пушкин кивнул головой и добавил:
– Ни у одного писателя, кроме Гоголя, не было и нет этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся эта мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Я не жалею, что именно Гоголю подсказал сюжет, этой комедии.
– А почему же ты сам за нее не взялся?
– Мне не до того, милый Денис, – неожиданно мрачнея, признался Пушкин. – Ты не можешь представить моего положения. Я в вечных хлопотах и беспокойстве. Чем нам жить? У нас ни гроша верного дохода и пятьдесят тысяч долгов. Я теряю напрасно время и силы душевные и не вижу ничего хорошего в будущем.
– Мне кажется, тебя губит этот лощеный Петербург, – сказал Денис Васильевич. – Я уверен, если б ты уединился года на два в деревню…
– Царь не позволяет мнг покинуть столицы, – перебил Пушкин, – и вместе с тем не дает способов жить здесь моими трудами… В этом все дело!
– Почему же так? Какой для него смысл?
Они шли по пустынной набережной. Пушкин оглянулся, потом заговорил по-французски тихо, быстро и взволнованно:
– Он пожелал, чтоб Наталия Николаевна танцевала в Аничковом дворце… Поэтому я и был обряжен в дурацкий кафтан камер-юнкера, неприличный моим летам… И он, как офицеришка, ухаживает за женой, хотя она всячески старается избегать его любезностей…
Пушкин остановился, передохнул и закончил еще мрачней:
– Да, милый мой, хотя жизнь и сладкая привычка, как говорят немцы, но в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а великосветская чернь – мерзкая куча грязи!