IV
IV
Ранней весной Александр Ипсиланти в сопровождении двухсот всадников, переправившись по льду через пограничную реку Прут, занял город Яссы.
Силы Александра Ипсиланти, которому греческая гетерия доверила возглавить восстание, были ничтожно малы, надежды огромны. «Великая держава одобряет сей подвиг» – одной этой фразы, появившейся в первом воззвании, выпущенном в Яссах, оказалось достаточно, чтобы вселить уверенность в освобождении от турецкого рабства не только греков, но и других славянских народов. Все понимали, о какой великой державе идет речь.
– Россия с нами, русские нам помогут, – читая воззвание, говорили со слезами радости на глазах греки и сербы, валахи и молдаване, стекавшиеся отовсюду в Яссы.
Александру Ипсиланти было хорошо известно, что в Петербурге всячески старается за греческих патриотов не кто иной, как сам министр иностранных дел, грек по рождению, граф Каподистрия. Отношения России с Турцией натянуты до последней степени. Русский посланник из Константинополя отозван. Русские войска стягиваются к границам.
А в братском сочувствии к восставшим грекам русского народа можно было не сомневаться. Далекие от дипломатических интриг русские люди рассуждали попросту: кому же, как не России, взять под свою защиту несчастных единоверцев? В церквах служили молебны о даровании им победы. Собирались пожертвования. Во многих семьях рождавшимся детям давали греческие имена. Во всех слоях общества Александра Ипсиланти и его товарищей чтили героями.
Павел Дмитриевич Киселев из Тульчина писал Закревскому:
«Нельзя вообразить, до какой степени они очарованы надеждою спасения и вольности. Что за время, в котором мы живем, любезный Закревский? Какие чудеса творятся и какие твориться еще будут? Ипсиланти, перейдя за границу, перенес уже имя свое в потомство. Греки, читая его прокламацию, навзрыд плачут и с восторгом под знамена его стремятся. Помоги ему бог в святом деле! Желал бы прибавить: «и Россия».
Киселев знал, конечно, что Россия в любую минуту оказать помощь готова. Вторая армия стояла под ружьем. Начальник штаба все ночи напролет просиживал над картами, обсуждая со своими сотрудниками планы возможных в ближайшем будущем наступательных действий. Остановка была за царем, находившимся еще в Лайбахе. Взоры всех обращались туда. Уверенность, что царь не оставит без поддержки восставших, была полной.
Денис Давыдов, живший всю весну в Москве, не менее других был взволнован известием о начале греческого восстания.
На первых порах, помня разговоры с Базилем и Ермоловым, он, правда, относился с некоторым недоверием к разговорам о царской помощи грекам, но постепенно поддался общему настроению. Слишком упорны и правдоподобны были распространявшиеся всюду слухи! Говорили, будто четыре корпуса войск под начальством Ермолова вот-вот выступят против турок. Говорили, будто Ермолов спешно выехал из Петербурга в Лайбах для совещания с царем и начальником главного штаба Волконским о предстоящей военной кампании. А Дмитрий Никитич Бегичев списал где-то строки стихов молодого петербургского поэта Кондратия Рылеева, посвященные Ермолову:
Наперсник Марса и Паллады,
Надежда сограждан, России верный сын
Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады…
Стихи были приятны. Признание почетной миссии Ермолова выражалось в них весьма явственно. Денис Васильевич начал даже подумывать над тем, чтобы самому проситься в будущую действующую армию.
– Стыдно, брат, дома мне сидеть, когда война за святое дело начинается, – признавался он Бегичеву. – Я же в тех местах с турками воевал и многим Алексею Петровичу полезен был бы… Хочу в главный штаб писать!
Но спустя некоторое время события предстали в совершенно ином свете.
В Москву из Варшавы неожиданно приехал Вяземский. Он внешне мало изменился, зато возбужден был до крайности. И Денису Васильевичу, ничуть не таясь, объявил:
– Меня лишили службы и выслали сюда, найдя, что мой образ мыслей и поведения противен духу правительства…
– Помилуй! Да что же такое ты там натворил?
– Ровно ничего, если не считать некоторых замечаний, кои делаются ныне каждым честным человеком…
– Иными словами, высказывал недовольство, насколько я разумею? Но чем же ты недоволен?
– Нельзя вечно существовать обманом и отказываться сегодня от того, что обещали вчера, – с раздражением сказал Вяземский. – А эти признаки стали, кажется, основными определителями нашей политики! Я уже не говорю о том, что царь и его министры перестали совершенно считаться с чаяниями своего народа… Мы прокламируем конституционное устройство полякам и отвергаем любую их попытку в этом направлении; мы ведем постыдную игру с обнадеженными нами греческими патриотами… Разве ты не слышал, какой ответ дан государем обратившемуся к нему за помощью Александру Ипсиланти?
– Понятия не имею, – несколько растерянным голосом произнес Денис Васильевич. – Расскажи, сделай милость…
– Нет, уж если ты не слышал, я передавать своими словами не буду, а прочитаю сию достойную вечной памяти эпистолу, списанную мною в Варшаве у одного из наших дипломатов…
И Вяземский, достав из портфеля бумагу, прочитал: «Никакой помощи, ни прямой, ни косвенной, вы не получите, ибо недостойно подкапывать основание Турецкой империи действиями тайного общества. Ни вы, ни ваши братья не находитесь больше на русской службе, и вы никогда не получите позволения возвратиться в Россию».
Денису Васильевичу стало ясно, что предположения, высказанные некогда Базилем и подтвержденные затем Ермоловым, оправдываются и общие надежды на царскую помощь грекам бессмысленны, однако многое еще было непонятно.
– Почему же так получается, милый друг? – спросил он. – Мне за верное известно, что гетеристы находились под покровительством нашего правительства и графа Каподистрия…
– В том-то все дело! – перебивая, сказал Вяземский. – Начало греческого восстания совпало с революцией, которую карбонарии произвели в Пьемонте. К тому же было получено известие, что валах Теодор Владимиреско, собравший целое войско из простого народа и примкнувший вначале к Ипсиланти, воюет не только против турецких янычар, но и расправляется со своими боярами. Австрийский канцлер Меттерних запугал государя призраком всеобщего народного возмущения. А монархи, собравшиеся в Лайбахе, более всего того опасаются. Греки были признаны такими же мятежниками, как и карбонарии. Греки стали жертвой царского испуга и подозрительности. А граф Каподистрия? Он тщетно пытался выгородить своих соотечественников. Государь заподозрил его самого в связях с карбонариями и приказал именно ему писать, под свою диктовку, ответ Александру Ипсиланти… Представляешь?
– Представляю. История поганая, – вздохнул Денис Васильевич. – Но скажи, ради бога, мне важно твое мнение: зачем же все-таки продолжается движение наших войск к границам и Ермолов вызван в Лайбах? Неужто возможно, что, отказав в помощи грекам, мы пойдем, как некоторые предполагают, усмирять карбонариев?
– Во всяком случае, я тоже слышал, что подобное намерение нашему перепуганному царю не чуждо. И Ермолов, вероятно, получит назначение командовать усмирительными войсками, чему я, разумеется, не завидую…
– Ермолов такого назначения не примет! Об этом не может быть речи! – взволнованно и горячо отозвался Денис Васильевич. – Я виделся с Алексеем Петровичем перед отъездом его в Петербург, я могу ручаться, карателем он не будет! Но я ума не приложу, каким образом может он выкрутиться? Если государь так подозрительно настроен, то любые доводы Ермолова для отказа от назначения могут стоить ему службы, которая свыше четверти века была столь примерной и блистательной… Ты должен понять, я не могу оставаться спокойным!
– А мне хочется все-таки немного тебя успокоить, любезный Денис, – неожиданно улыбнулся Вяземский. – Ты не учитываешь тысячи всяких случайностей, почти непременных в подобных делах… Сообрази хотя бы, что переброска войск за две тысячи верст может растянуться на месяцы, а подавление мятежей требует обычно быстроты. И, говорят, австрийцы уже зверствуют в Италии…
– Твои доводы отзываются софизмами, друг милый, – ответил Денис Васильевич. – Ты забываешь, что войска отправляются в поход не прежде назначения начальника, а наоборот… И Ермолов, по всей видимости, сейчас уже в Лайбахе, где первый же разговор с царем может окончиться для него самыми дурными последствиями… Нет, что скверно, то скверно! Сердце болит за Ермолова!
* * *
В доме Вяземского опять стали теперь собираться по вечерам старинные приятели: Василий Львович Пушкин, Федор Толстой, Четвертинский, Денис Давыдов… Но происходившие события наложили отпечаток на общее настроение и характер бесед. Былая легкомысленная веселость исчезла. И Вяземский, разгоряченный несколькими бокалами шампанского, начинал обыкновенно бушевать:
– От большого количества народа не скроешь, что рабство – уродливость и что свобода, коей они лишены, такая же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода и солнце. Тиранство могло пустить по миру одного Велизария, но выколоть глаза целому народу – вещь невозможная…
Василия Львовича такие крамольные слова заставляли беспокойно поглядывать по сторонам и ерзать на стуле. Федор Толстой басовито изрекал не относящиеся к речи вздорные реплики. Четвертинский сидел молча с трубкой в зубах и покачивал головой.
А Вяземский продолжал витийствовать:
– Рабство – нарост на теле нашего государства… Рабство – вот причина, которая порождает у нас революционную стихию… Уничтожив рабство, мы уничтожим всякие предбудущие народные возмущения! Или вы хотите ждать, чтобы бородачи топорами разрубили этот узел?
Слова, сказанные Вяземским, звучали грозно. Бородачи с топорами страшили всех дворян: и либералистов и староверов. Денис Давыдов исключения не представлял. Но, слушая Вяземского, он не испытывал обычного в таких случаях щемящего душу беспокойства.
Вяземский желал уничтожения рабства, чтоб предотвратить возможность народных возмущений. Другие либералисты хотели того же, однако расходились с Вяземским в вопросах о том, каким способом этого добиться. Они не возлагали надежд, подобно Вяземскому, на реформы и просвещение, а считали необходимым прежде всего свергнуть самодержавие, изменить государственный строй, для чего и создавали тайные общества. Денису Давыдову позиция, занятая Вяземским, представлялась более надежной66.
Брат Евдоким, произведенный недавно в генерал-майоры, и Левушка, ставший полковником, продолжали служить в Петербурге. Денис Васильевич, обеспокоенный судьбой Ермолова, писал им письма, просил сообщать все слухи, доходившие из далекого Лайбаха. Пошел второй месяц, как Ермолов туда уехал. Пора бы всему выясниться! Но братья долгое время не отвечали. Молчал и Закревский.
И вдруг пришла коротенькая, более чем странная записка от Левушки. Ермолов в Лайбах еще не приезжал! Никто не знает, где он. Начальник главного штаба Волконский выражает недоумение. Император сердится. Закревский в полном расстройстве.
У Давыдовых и Бегичевых записка Левушки произвела настоящий переполох. Что такое с Ермоловым? Случай всем казался загадочным. Строились тысячи всевозможных догадок. Соня и Сашенька высказывали мнение о возможной болезни, Дмитрий Никитич пускался в пространственные рассуждения о всяких дорожных историях. Однако Денис Васильевич, сопоставив некоторые события, начал склоняться к иному объяснению.
Полагая Ермолова в Лайбахе, он не обратил внимания на замечание Вяземского о том, что подавление мятежей требует быстроты, а теперь это замечание приобрело весьма существенное значение. Ермолов недаром возлагал надежду на обстоятельства, которые помогут что-нибудь придумать, чтоб избежать нежелательного назначения. Алексей Петрович, несомненно, лучше других знал, что австрийцы торопятся подавить мятеж, и мог нарочно замедлить свой приезд. И когда спустя несколько дней пришло известие, что Ермолов наконец-то благополучно прибыл в Лайбах, а в газетах появились сообщения о взятии австрийскими войсками Неаполя, Денис Васильевич почти перестал сомневаться в своей догадке.
Разумеется, ни родным, ни друзьям он не сказал о том ни слова. Напротив. После того как окончательно выяснилось, что посылать русские войска в Италию незачем, Вяземский однажды намекнул:
– А тебе не кажется, что Ермолов выкрутился какими-то хитростями?
Денис Васильевич сейчас же возразил:
– Вздорная мысль, друг мой! Ермолову никакой нужды в хитростях не было при той быстроте австрийцев, о какой сам ты говорил… И, пожалуйста, сделай одолжение, Петр Андреевич, не высказывай впредь никакого вздора о Ермолове. Кумушек обоего пола в Москве много. Ты пошутишь, они подхватят, а кто-то и ухватиться за слух может… Сам знаешь, в какое время живем! Репутацию человеку нынче испортить ничего не стоит!
Денис Васильевич последние фразы сказал не зря. Время было опасное. Правительство, встревоженное ростом общего недовольства, усилило деятельность гражданской и военной полиции. Обе столицы кишели тайными наблюдателями и доносчиками, жадно ловившими каждое неосторожное слово, каждый слух…
Денис Васильевич проявлял благоразумную предусмотрительность. Лето Давыдовы проводили в небольшой подмосковной деревне Приютово. Соня опять ожидала ребенка. А Денис Васильевич готовил издание «Опыта о партизанах», предполагая осенью выпустить книгу в свет. Жили замкнуто, тихо. Никого, кроме Бегичевых и Вяземских, не принимали. Круг знакомых был ограничен. В общественных местах он старался показываться как можно реже. В английском клубе обедал всего два или три раза, причем от разговоров на острые темы обычно уклонялся.
Старинный приятель поэт Александр Федорович Воейков недоумевал:
Давыдов, витязь и певец
Вина, любви и славы!
Я слышу, что твои совсем
Переменились нравы:
Что ты шампанского не пьешь,
А пьешь простую воду,
И что на розовую цепь
Ты променял свободу,
Что ныне реже скачешь в клоб,
В шумливые беседы,
И скромные в семье своей
Тебе милей обеды…
Однако даже уединенная, скромная жизнь от полицейского надзора не спасала.
Брат Левушка, приехавший погостить на недельку, сообщил секретно:
– Вызывал меня перед отъездом Закревский и просил тебя предупредить, чтобы ты избегал неосторожных и нескромных разговоров…
– Помилуй, что за странность! – изумился Денис Васильевич. – Какие нескромные разговоры и с кем я их веду?
– Арсений Андреевич сказал, будто до него дошли слухи, что ты порицаешь действия высшего начальства, ропщешь на порядки в армии и осуждаешь военные поселения.
– Откуда же исходят подобные слухи? Какие мерзавцы их собирают?
– Агенты военной тайной полиции, как я понял.
Денис Васильевич тщетно напрягает память, стараясь припомнить, когда и в каком обществе высказывал такие мысли. Впрочем, это не так существенно. Он понимал, что доносчики, может быть и не совсем доказательно, приписали ему, несомненно, его собственные суждения, которые они где-то краем уха подслушали.
Итак, он под постоянным наблюдением тайных соглядатаев. Он идет по улице, а чьи-то глаза его провожают; он остановился, чтоб повидаться с приятелем, а чьи-то настороженные уши ловят обрывки его фраз; он приходит домой и, ничего не подозревая, сидит в кругу семьи, а чьи-то грязные руки уже строчат на него донос: «Фу, мерзость какая!» – невольно содрогается Денис Васильевич от негодования и отвращения. А следом приходят тревожные мысли о возможных последствиях. Ведь при существующем недоброжелательном отношении к нему высшего начальства любому доносу бродяги могут дать веру!
И, обращаясь к брату, он спрашивает:
– А как думаешь, куда эти слухи, облеченные, вероятно, в форму доноса, направляются? Не следует ли мне что-то предпринять?
Левушка отвечает успокоительно:
– Мне кажется, тебе беспокоиться об этом не надо. Благожелательный и любезный Арсений Андреевич сам обо всем позаботился…
Возникшая тревога постепенно исчезает. Хорошо все-таки иметь в главном штабе друга! Но с возмущением, клокотавшим в груди, не так-то легко справиться. Денис Васильевич не мог скрыть его и в письме к Закревскому:
«Слухи, которые дошли до тебя насчет моей нескромности, вовсе несправедливы. Ежели бы я что и соврал, то никто бы пересказать не мог мною совранное, ибо я совершенно никуда не выезжаю и никого не принимаю. Я знаю, как и другие, что Москва не менее Петербурга наводнена людьми, которых я не опасался бы, если б они доносили о том, что слышат, но чего не сочинит мерзавец для того, чтобы выслужиться? К тому же – горькая истина! – какая храбрая служба, какая благородная жизнь перевесить может донос бродяги, продавшего честь свою полиции?»
Доверить такое письмо почте, где завелся обычай просматривать корреспонденцию, Денис Васильевич никогда бы не решился. Он хорошо знал, что бумага терпит все, но многие не терпят того, что на бумаге написано. Письмо в столицу отправлено было с Левушкой.
А предупреждение Закревского запомнил крепко. В английском клубе совсем перестал появляться. Благоразумную предусмотрительность надо превратить в чрезвычайную осторожность. Такова была жизнь!