XIV
XIV
Была еще зимняя поездка в Тульчин. Там, в роскошном замке польского магната графа Мечислава Потоцкого, жил начальник штаба второй армии Павел Дмитриевич Киселев.
В замке с утра до поздней ночи не смолкал шум голосов. Киселев никому не отказывал в приеме, времени и любезности у него для всех доставало.
Проводя гуманные преобразования в войсках, он смело приближал к себе умную офицерскую молодежь, глядя сквозь пальцы на то, что многие приближенные не скрывали своих вольнодумных мыслей.
Киселев был холост, но держал превосходного повара и любил на славу угостить своих приятелей.
Денис Васильевич, приехавший к обеду, застал за столом большое общество знакомых и незнакомых офицеров. Среди присутствовавших был и старый его друг князь Сергей Григорьевич Волконский, и пожилой, степенный, с выпуклыми глазами армейский генерал-интендант Юшневский, и черноволосый, подтянутый адъютант главнокомандующего подполковник Пестель, сидевший рядом с красавцем ротмистром Ивашевым, и капитан Иван Григорьевич Бурцов, петербургский знакомый, ныне старший адъютант Киселева, и юный, недавно прибывший в армию прапорщик Басаргин58.
Разговор шел о наделавшей много шума речи Михаила Орлова, произнесенной им не так давно в Киевском библейском обществе. Восхваляя ланкастерскую систему взаимного обучения, говоря о необходимости широкого развития просвещения и свободомыслия, Орлов смело и резко обрушивался на хулителей всего нового, политических староверов, защитников рабства и невежества, которые «думают, что вселенная создана для них одних, и присваивают себе все дары небесные и земные, всякое превосходство, а народу предоставляют одни труды и терпение…»
Денису Васильевичу эта речь была хорошо известна. Ему прочитал ее сам Михаил Федорович, у которого он гостил два дня проездом в Тульчин. Выслушав, Денис Васильевич заметил:
– Я почитаю тебя умнейшим человеком, я занялся по твоему примеру ланкастерским обучением, следовательно, разделяю мнение твое о полезности сего предприятия, однако ж твое красноречие способно скорее погубить его, нежели возвысить. Ты затеял опасную игру, дразня гусей и не имея прута в руках, чтобы отбиться!
– Друг мой! – возразил Орлов. – Правила моей жизни не позволяют мне уклоняться от обличения того, что противно человеколюбию и здравому рассудку.
– Все это красивые слова, Михайла, не более! Но я тебе прямо говорю, что ты болтовней своей воздвигаешь только преграды в службе и делах своих, коими можешь быть истинно полезен отечеству…
– Я не могу согласиться с тобой, ибо убежден, что множество других людей оценят мое выступление иначе, чем ты, – сказал Орлов.
И вот теперь в столовой Киселева, слушая, с какой восторженностью говорят все о смелом выступлении Орлова, какое большое значение его речи придают, Денис Васильевич испытывал странное чувство недоумения и неясной душевной тревоги.
Больше всех восхищался Волконский:
– Самое замечательное в этой речи, господа, что она не оставляет нас равнодушными… Каждое слово развивает во мне чувства гражданина! Я вижу в Михаиле Орлове истинного патриота, желающего искоренения общественных пороков и устройства справедливых отношений между людьми.
– А какова его критика староверов и гасильников! Какова сила воздействия на общественное мнение! – поддерживали другие. – Помните, господа, еще Дюкло писал, что «общественное мнение рано или поздно опрокидывает любой деспотизм…».
Всплывали одна за другой новые, не менее острые темы. Говорили без стеснения о многих язвах отечества, о жестоких порядках и нравах, об ужасах аракчеевщины. И что показалось Денису Васильевичу особенно странным, Киселев слушал с видимым сочувствием, со многим соглашался и при тостах дружески со всеми чокался.
Молчал один Пестель. Волевое, умное лицо его оставалось непроницаемым.
И лишь когда Бурцов заговорил о том, как важно для блага отечества и сограждан нравственное совершенствование путем просвещения, лицо Пестеля слегка оживилось.
– А вам не кажется, Иван Григорьевич, – спросил он вполне учтиво и вместе с тем чуть иронически, – что для указанной вами великой цели одного нравственного совершенствования маловато?
Бурцов явно смутился:
– Во всяком случае, я убежден… Это одна из благороднейших задач нашего времени…
– А не угодно ли вам признать, – спокойно и твердо продолжал Пестель, – что мы слишком много говорим о благе отечества, о благороднейших задачах нашего времени и слишком мало действуем?
Бурцов беспокойно переглянулся с Ивашевым и пожал плечами:
– Не понимаю, Павел Иванович… Просветительные меры, по моему разумению, и есть в нынешних обстоятельствах наиполезнейшее действие.
Черные умные глаза Пестеля насмешливо блеснули.
– Сколько же лет, вы полагаете, потребуется, чтобы одними подобными средствами прекратить хотя бы истязание солдат и военных поселенцев?
Бурцов, чувствуя неловкость, хотел что-то возразить, но тут вмешался Киселев:
– А какие же разумные, зависящие от нас самих действия имеете в виду вы, Павел Иванович?
В столовой сделалось совершенно тихо. Все взоры обратились на Пестеля.
– Всякие действия, ваше превосходительство, направленные не столько к совершенствованию, сколько к облегчению жизни сограждан, – отчеканивая каждое словом сказал Пестель, – в том числе и ваши действия во второй армии, снискавшие вам признательность наших храбрых воинов…
Денис Васильевич не знал, конечно, что в Тульчине существует тайное общество и многие из офицеров, сидевших с ним за столом, являются членами этого общества, но все же кое-что в их поведении показалось загадочным. Ему живо припомнилась прошлогодняя встреча с петербургскими вольнолюбцами у Тургеневых. Там все было ясней. Собрались просвещенные, кипевшие негодованием против самодержавия молодые люди в частном доме, поспорили, пошумели. А ведь здесь люди военные, решительные, у многих под командой воинские части! И чувствовалось, что за либеральными рассуждениями таятся какие-то скрываемые намеки и намерения, недаром Бурцов переглядывался с Ивашевым и все так притихли, ожидая ответа Пестеля на вопрос Киселева.
Впрочем, когда вечером Денис Васильевич, оставшись наедине с Павлом Дмитриевичем, высказал свои опасения, тот со спокойной улыбкой на лице сказал:
– Я сам знаю, любезный друг Денис, что многие из офицеров штаба участвуют в прениях и выражаются слишком вольно, но кто же нынче не грешит этим? В салонах великосветских даже наши барыни иной раз не прочь поспорить о политических делах… Дух времени, с этим надо считаться!
– Однако ж здесь не салон, а штаб армии…
– Ну так что же? Разве, надев военный мундир, порядочный человек теряет право возмущаться тем, что кажется ему несправедливым? А предметов для возмущения, согласись, у нас немало… Военные поселения, жестокость начальников, аракчеевская расправа… Ты знаешь, как осторожен Закревский, а и тот после чугуевских казней писал мне, что Аракчеев вреднейший человек в России…
– Все это верно, что и говорить! – согласился Денис Васильевич. – Право, волос дыбом становится, как подумаешь о несчастных, ему пожертвованных…
– В том-то и дело! Попробуй-ка осудить после этого Пестеля, когда он говорит, что военные поселения – жесточайшая несправедливость, которую только разъяренное зловластие выдумать могло!
– А Пестель, по всему видно, цену себе знает и умница!
– Еще бы! Витгенштейн про него так отзывается: «Пестель на все годится – дай ему командовать армией или сделай министром, – везде он будет на своем месте». Я же умных людей никогда не чуждался, стараюсь извлечь пользу из их способностей и усердия.
– А как тебе нравится красноречие нашего друга Михайлы Орлова?
– Я писал ему недавно, что суждения его прекрасны в теории, а на практике неосуществимы.
– Вот и я таким же образом его опровергаю, да он мне не внимает, – вздохнул Денис Васильевич – Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не столкнуть самовластья с России. Этот домовой еще долго будет давить ее тем свободнее, что, расслабясь ночной грезою, она сама не хочет шевелиться, не только привстать разом…
– Будем надеяться, что до последнего дело не дойдет, – произнес Киселев. – Уверен, правительство в конце концов само исправит положение хорошими, разумными законами.
– Признаюсь, тут я не совсем твоего мнения, – возразил Денис Васильевич. – Вряд ли наше правительство даст нам другие законы, как выгоды оседлости для военного поселения или рекрутский набор в Донском войске!
Киселев посмотрел на него несколько удивленными глазами:
– Извини, Денис, мне кажется, в твоих мыслях нет ясности. Ты считаешь, что самовластье давит страну и не способно сделать ничего разумного, а с другой стороны, опровергаешь Орлова. Как же тебя понять? Чего ты ожидаешь?
– В настоящем вижу мало хорошего, во всяком случае, – буркнул Денис Васильевич, чувствуя, что и в самом деле беспокойные мысли его смутны и противоречивы.
– А в будущем? Ты же поэт, а вашему брату свойственно туда заглядывать, – улыбаясь, сказал Киселев.
– А на будущее я смотрю не как поэт и не как политик, а как военный человек, – взъерошивая по привычке волосы, отозвался Денис Васильевич. – Я представляю себе свободное правление, как крепость у моря, которую нельзя взять блокадою, а приступом – много стоит. Но рано или поздно поведем осаду и возьмем ее осадою, не без урона рабочих в сапах, особенно у Гласиса, где взрывы унесут не малое их число, зато места взрывов будут служить ложементами и осада все будет продвигаться, пока, наконец, войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева… Но Орлов об осаде и знать не хочет, он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл, которые вдвоем хотели взять Трою, предприняли приступ… Вот мое мнение59.
– Значит, отвергая возможность свободного правления в настоящее время, ты все же веришь, что в конце концов оно у нас будет?
– Да, может быть, я и заблуждаюсь, но мне так думается, по крайней мере, – задумчиво произнес Денис Васильевич. – Все свершается в свой срок и в свое время!
17 марта 1820 года долгожданный приказ был получен. Давыдова зачислили в список лиц, «состоящих по кавалерии», и предоставили бессрочный отпуск для излечения болезни.
Расстаться с военной службой, которой отдал почти двадцать лет, было, конечно, нелегко. Но служить так, как тогда требовалось, он не мог.
Преуспевающий полковник Шварц во время полевых занятий ложился на землю, чтоб лучше видеть «игру солдатских носков», ревел диким голосом при виде неправильно пришитой пуговицы, выдергивал у провинившихся нижних чинов усы, заставлял солдат плевать в лицо друг другу. Однажды, заметив, что утомленная дневными учениями рота солдат возвращается в казармы недостаточно бодрым шагом, Шварц приказал всей роте снять сапоги и целый час гонял несчастных солдат босыми по колючей стерне. Жители тех мест, где стоял полк Шварца, с ужасом глядели, как быстро растут могилы забитых палками солдат.
А кто в армии не знал другого аракчеевского ставленника, Мартынова? Тупого и жестокого этого фрунтомана даже в стихах увековечили:
… Источник страха роты смирной,
Бескрылый, – дланями крылат,
Известный службою единой,
Стоящий фронта пред срединой,
Веленьем чьим колен не гнут,
Чей крик двор ротный наполняет,
Десница зубы сокрушает,
Кого Мартыновым зовут!
Давыдов не мог более равнодушно наблюдать, как бесчинствуют в родимых войсках аракчеевцы, не мог оставаться в среде Шварцев и Мартыновых. И эта причина, в цепи других, была одной из главных для оставления службы.
«Наконец я свободен, – писал он Закревскому, – учебный шаг, ружейные приемы, стойка, размер пуговиц изгоняются из головы моей! Шварцы, Мартыновы, Гурки и Нейдгарты, торжествуйте, я не срамлю ваше сословие! Слава богу, я свободен! Едва не задохся; теперь я на чистом воздухе».
Над Москвой плыл тяжелый звон колоколов. Был великий пост. В доме на Пречистенке стояла тишина, пахло сушеными грибами. Соня ожидала ребенка, ходила по комнатам в капоте и стоптанных туфлях, подурневшая и скучная. Мундир с генеральскими эполетами висел в шкафу.
Заложив руки за спину, Денис Васильевич стоял в своем кабинете у окна и думал.
Начиналась новая полоса его жизни…