На чьей ты стороне, сынок?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На чьей ты стороне, сынок?

В Герцег-Нови, возле моря, где когда-то пролегала узкоколейка, стоит целый ряд поломанных скамеек. Здесь ребята-подростки и пьяные солдаты по вечерам упражняются в силе.

* * *

На одной из скамеек, возле туннеля, сидит моя мать. Первым делом она закуривает сигарету и устремляет взор к горизонту, за море. Затем она закрывает глаза. Моя Сенка уносится в мечты. Когда кто-то из знакомых старожилов или беженцев прогуливается по аллее вдоль моря, он замечает Сенку, дремлющую на скамейке.

— Сенка, с тобой все в порядке, может, тебе что-нибудь нужно? — спрашивает он.

Она открывает глаза:

— Нет-нет, все хорошо, просто я села немного отдохнуть и незаметно уснула.

Знакомые продолжают свой путь: старожилы возвращаются домой, беженцы направляются к своему временному жилью. Моя мать снова закрывает глаза и погружается в свои мысли, известные только ей.

* * *

Всякий раз, приезжая в Герцег-Нови, я чувствую себя словно в маленьком Сараеве. Вокруг лишь беженцы и бледные старики: почти вся молодежь эмигрировала в Канаду.

— Будь внимательнее, — предупреждает меня наш старый друг, — Сенка часто сидит на этой скамье возле сквера и спит. Бог ее хранит, она до сих пор не подхватила воспаление легких, которое может вызвать осложнения. Ведь у нее и так слабое здоровье.

* * *

Я всегда испытываю одинаковую радость, когда возвращаюсь в наш дом в Герцег-Нови. Возможно, я так счастлив оттого, что все в нем напоминает нашу жизнь в квартире Горицы. За исключением того, что здесь не хватает еще полкомнаты. И разумеется, моего отца. Стены дышат нашими повседневными звуками, в открытое окно доносятся голоса детей, гоняющих футбольный мяч, на сковородке весело шкворчат оладьи, а я безмятежно сплю. Слышу лишь тихий шепот и раздающийся вдалеке глухой скрежет лифта. Стоя на пороге двери, Сенка выпроваживает соседок:

— Он спит, вчера очень поздно приехал из Парижа.

— Можно я приведу своего внука, чтобы он сфотографировался с Эмиром?

— Можно, но позже, дуреха! Подожди, пока мой ребенок выспится и восстановит свои силы!

* * *

— На чьей ты стороне, сынок? — неожиданно спрашивает меня мать, пока мы пьем наш утренний кофе.

— На твоей. На чьей же еще?

Она едва уловимо улыбается, наблюдая за мной краем глаза. Словно хочет выведать у меня страшную тайну. Я помню, что именно так Сенка прощупывала почву, когда хотела узнать, кто надоумил меня отправиться купаться в Илиджу без ее разрешения. Это было так давно…

На самом деле моя мать умеет задавать нужные вопросы. Она ловко начинает разговор исподволь. Хоть мне и известно, что она ценит сильных людей, верных своему слову, я не понимаю, почему сейчас она начинает разговор со слов:

— Наибольшее уважение у меня вызывает Владо Дапцевич…

Этот Владо — персонаж из реальной жизни, который похож на Владо Петровича, героя литературы и кино.

— Однажды он сказал, что любит Сталина, и за это провел двенадцать лет на каторге.

Моей матери он нравится вовсе не из-за Сталина. Она до сих пор сожалеет о временах Тито. Владо Дапцевич удостоился ее высочайшего почтения, потому что, согласно ее выражению, это «настоящий мужчина, со своими принципами». Когда он вышел из тюрьмы, журналист ежедневной коммунистической газеты «Победа» спросил его, не изменил ли он своего мнения.

— Я люблю Сталина, — без колебаний ответил Дапцевич.

Кто знает, действительно ли этот человек верил в то, что говорил. Но принцип есть принцип. Сказав что-то однажды, он не собирался отступаться от своих слов. «Настоящий мужчина, со своими принципами», — повторяла моя мать.

* * *

— Ну, так на чьей же ты стороне? — настаивает моя мать.

— На твоей, я тебе уже сказал. Если бы это было не так, ты бы знала это лучше меня, — ответил я ей со смехом.

Сенка тоже засмеялась.

— Ты прекрасно знаешь, о чем я тебя спрашиваю. Не прикидывайся дурачком, — продолжила она.

— Нет, не знаю.

Сенка обняла меня:

— На столе мармелад и масло, а там — поджаренный хлеб. Пойду заплачу за электричество, а потом немного прогуляюсь.

Все происходит так же, как по утрам моего детства. За исключением того, что тогда все эти указания были написаны на маленьких клочках бумаги, поскольку за два часа до моего ухода в школу мать уже направлялась к факультету гражданского строительства по аллее Косева.

Еще толком не проснувшись, я смотрю, как она вразвалочку направляется к морю по бульвару, где когда-то пролегала узкоколейка.

* * *

В Герцег-Нови самым дорогим для меня человеком является доктор Радмило Йованович, психиатр из Сараева. Подобно Сенке он тоже убивает время, ежедневно прогуливаясь по побережью. Он делает это на манер горцев, шагающих по берегу моря.

Одиннадцать лет назад этот самый доктор Йованович спас меня от моей первой депрессии. Я прервал съемки фильма «Папа в командировке», чтобы отправиться к нему на консультацию в Ягомир.

— Доктор, я больше не могу, — с ходу выпалил я.

Сначала он попросил меня присесть, затем задал вопрос:

— Что такого тяжелого вы делаете, что говорите «я больше не могу»?

— Фильм о том, как разрушилась семья в тысяча девятьсот сорок восьмом году.

Неожиданно для меня он разразился рыданиями. Настоящими и глубокими. Доктор буквально плакал горючими слезами. Я смутился и поискал глазами, нет ли в кабинете кого-нибудь еще. На секунду мне пришла в голову мысль, что, возможно, это какой-то метод терапии. Я вскочил со стула, обернулся. Никакой медсестры не было видно. И ничто не могло остановить рыданий этого мужчины.

От моей депрессии не осталось и следа. Я подошел к доктору:

— Что с вами?

— Они сломали нам хребет… там, в «Голи-Оток», — ответил он, вытирая слезы. — Вы знаете, человеку потребовалось несколько миллионов лет, чтобы научиться стоять на ногах. А там брат переломил надвое хребет своему брату. И мы начали ползать, как далматские ящерицы.

* * *

Когда я закончил «Папу в командировке», доктор Йованович присутствовал на первом показе. Он снова плакал. На этот раз от радости. После смерти Тито заключенным лагеря «Голи-Оток» в некоторой степени вернули их гражданский статус. Однако это преступление никогда не привлекало внимания международной гуманистической мысли. Для всех это был всего лишь эпизод истории. И наша голгофа затерялась в сфере сложных взаимоотношений между русскими, сербами и православными черногорцами. «Голи-Оток» не числится в списке мифологических преступлений. Между тем лично мне кажется, что существуют исторические преступления, касательно которых колесо гуманистической мысли начинает буксовать в грязи. В последнее время принято интересоваться и заниматься лишь теми преступлениями, которые имеют прямую связь с прогрессивной идеологией. В этой драме, где замешан Сталин, молчание гуманистов о преступлениях «Голи-Оток» благополучно оправдали. Сегодня я горжусь своей дружбой с доктором Йовановичем. Своими слезами он исцелил мою депрессию.

* * *

Мы с матерью и доктором Йовановичем медленно прогуливаемся по берегу моря. Йованович говорит нам:

— Мурат был очень проницательным и умным человеком, но он не умел ни отделять главное от второстепенного, ни сохранять дистанцию по отношению к такому количеству событий. В жизни следует научиться некоторым маневрам и уметь их использовать. Не для того, чтобы развлекать окружающих, а для того, чтобы принимать не слишком близко к сердцу людей и ситуации.

— Вот видишь, я тебе говорила: политика не принесет тебе никакой пользы. Это не лучший вид спорта для людей со слабыми нервами, — делает вывод моя мать, глаза и чувство юмора которой увеличиваются по мере того, как она стареет.

Мы прощаемся с доктором: он отправляется на свои консультации, а мы с матерью идем в сторону кладбища Савина. К могиле моего отца. Сенка призналась мне, что постоянно находит на могиле свежие цветы. Всякий раз, когда она приходит, чтобы украсить могилу цветами, кто-то ее опережает.

* * *

Мы с Сенкой, каждый со своей стороны, пытаемся скрывать свои слезы, чтобы не огорчать друг друга еще больше. Мы оплакиваем отсутствие Мурата. Кстати, я всегда считал, что глаза Сенки были такими большими оттого, что она много плакала. Я утешаю себя тем, что однажды мои глаза станут такими же крупными, как у нее. Господи, сколько же слез мы, Кустурицы, пролили за всю свою жизнь! Часто даже тогда, когда в этом не было особой необходимости.

* * *

Однажды вечером в соревнованиях по прыжкам на лыжах с трамплина один словенец выиграл медаль в австрийском городе Гармиш-Партенкирхен. Мы с отцом прыгали на диване, плача и крича от радости. Соседи выражали свое недовольство по поводу возникшего шума.

— Идите вы куда подальше со своими словенцами, — возмутилась моя мать, — вы мне диван сломаете!

Затем, ближе к вечеру, мы пролили бутылку вина на ковер, прикрытый прозрачной пленкой.

— Вот видишь, Эмир, — сказала мне Сенка, — а ты все время смеешься над моей манерой заботиться о вещах… Скажи, что было бы, если бы вино разлилось по ковру?

— Ничего! — ответил я.

— Да ты и вправду наглец, — разозлилась она. — Как это — «ничего», тебе известно, что для таких расходов мне приходится работать целый год?

— Я знаю, но ты видела торговца газетами, у которого нет ног? Вот это действительно трагедия, а твоя беда — просто мелодрама!

— Замолчи сейчас же! Как тебе не стыдно? Весь в отца!

В тот день, когда наши гандболисты выиграли на Олимпийских играх в Мюнхене, мы также плакали, слушая наш гимн.

Среди всех наших слез мне особенно запомнилась одна сцена. Это случилось на пороге нашей квартиры в доме номер 9 по улице Каты Говорусич. По сараевскому телевидению «Евровидение» сообщило, что фильм «Папа в командировке» только что победил на Каннском фестивале. У нас как победы, так и поражения ознаменовываются теми же слезами, мы их не разделяем.

То же самое было, когда умер Тито. Со стадиона «Косево», где прервали матч «Сараево — Осиек», мы все помчались домой, на случай, если вдруг понадобимся, и чтобы наши близкие не волновались.

Когда «Папа в командировке» получил «Золотую пальмовую ветвь», мой кузен Эдо Нуманкадич прибежал к нам. Он обнял Сенку и тут же разрыдался. Глядя на эту сцену, Джим Джармуш наверняка решил бы, что эти двое оплакивают смерть близкого человека.

— Эдо, что случилось?

— Великое событие, дорогая Сенка! — ответил Эдо, рыдая еще сильнее.

На Балканах переживания не состоят из одной лишь радости или грусти, все эти эмоции, как правило, перемешаны. Поэтому в нашем драматическом искусстве нет разделения жанров. Здешние люди привыкли к тому, что великие события влекут за собой большие проблемы, и этим объясняется тот факт, что здесь их зачастую предпочитают избегать. Значимые происшествия туманят взор и выводят из равновесия. А поскольку они нарушают привычный образ жизни и, как правило, происходят, когда их не ждешь или не желаешь, чаще всего страдают самые честные и законопослушные граждане. Последовательность не является балканским качеством, все наши ценности и модели поведения привнесены извне. Как с Запада, так и с Востока. И когда наступают неожиданные перемены, нас никто не предупреждает, так что мы выглядим либо идиотами, либо свиньями. На следующий же день мы отказываемся от вчерашних идеалов во имя новых, более возвышенных. Жены отрекаются от своих мужей, поскольку Тито внезапно решает, что Сталин — плохой, несмотря на то что сам привил нам эту любовь. И вот мы умираем с именем Сталина на устах.

Именно это имела в виду моя мать, когда заявляла: «Этот Дапцевич — настоящий мужчина, со своими принципами», хотя она и не любила Сталина. И уважала Тито, несмотря на то что его яростно критиковал мои отец.

* * *

На кладбище Савина нет грязи, как на других боснийских кладбищах. Здесь можно посидеть, полюбоваться морем, вдохнуть аромат сосен, и, отправляясь домой, не придется счищать грязь с ботинок. По дороге, поднимающейся к кладбищу, мы с Сенкой отдыхаем на террасе, глядя на раскинувшееся внизу море. Сенка курит сигареты «Югославия», а я — кубинские сигары. Мы молчим.

— Ну, теперь скажи мне честно, на чьей ты стороне? — снова спрашивает Сенка, с улыбкой на губах. — Правда ли то, что рассказывают соседи?

— Мне бы очень хотелось быть на чьей-либо стороне. Я был бы даже готов умереть за кого-нибудь, как твой Дапцевич за Сталина.

— Это вовсе не мой Дапцевич. Он просто достоин уважения.

— Я имел в виду… чтобы после моей смерти обо мне тоже могли бы сказать: «Настоящий мужчина».

— Почему? Ведь ты не идиот?!

— Но, дорогая моя Сенка, этого недостаточно. Я хотел бы запечатлеть образ своего героя подобно тому, как Марадона вытатуировал на себе портрет Фиделя Кастро.

— Не рассказывай мне сказок! На чьей ты стороне? Соседки говорят мне: «Твой Эмир — человек Милошевича». Это так?

— Ты хочешь, чтобы я был искренним?

— Конечно хочу!

— Сенка моя, я мог бы тебя порадовать, да и себя тоже, ответив тебе «да». Когда он пришел к власти, я не сразу догадался о разделе мира.

— Как это? — спрашивает мать.

— Я сел в галошу, поскольку поверил в сказку о справедливости, тогда как на самом деле Запад уже начал завоевывать Восток. Что было вовсе не новостью, поскольку Восточная Европа никогда не покоряла Запад.

— Зачем ты об этом говорил? Ты мог просто молчать.

— Потому что я — идиот.

Сенка засмеялась.

— Политический? — спросила она.

— Именно.

— Господи, Эмир, а я-то считала тебя умным!

— Но я ведь не стал делать татуировку на плече, как Марадона. Потом на сцену вышла его жена, и у многих людей открылись глаза, когда он вернулся из Дейтона, изображая из себя обычного гражданина. Он во всеуслышание заявил, что открыл для себя фирму «Timberland» и решил купить своему сыну нормальные ботинки!

* * *

Когда мы подходим к могиле моего отца, то обнаруживаем букет ирисов возле стелы.

— Ну что за идиот это делает?! Узнать бы кто это, руки бы ему поотрывала!

Она ставит цветы около портрета моего отца, вразвалочку идет к колонке, набирает воды и возвращается. И мы оба принимаемся наводить чистоту на могиле Мурата. Мы чистим камень щетками. А я, сам не знаю почему, вспоминаю, как Сенка терла мне спину кухонным мылом. Перед моим первым походом в школу, но также всякий раз, когда я возвращался с футбола.

Когда гранитный камень могилы моего отца начинает блестеть как зеркало, Сенка идет за своими сигаретами. Начинается наш привычный ритуал: Сенка закуривает сигарету, передает ее мне, и я кладу ее на край могилы. Чтобы Мурат покурил вместе с нами. Пока тлеет сигарета, мы молчим: мы ждем, когда пепел сигареты моего отца отделится от фильтра, и только после этого покидаем кладбище Савина. Я думаю о преимуществах моря. Да здравствует Средиземное море! Не нужно чистить ботинки: грязи на них нет. Подойдя к базарной площади, мы с Сенкой расстаемся на верхних ступеньках лестницы.

— Я пойду домой пешком, вдоль моря, — говорит она мне, — а ты, если вернешься поздно, возьми ключ, вдруг я уже буду спать.

Я смотрю, как она спускается по ступенькам и удаляется в сторону моря, затем медленным шагом подхожу к почтовому отделению и встаю там, где Сенка не может меня видеть, когда сидит на своей скамейке возле туннеля. На той самой скамейке рядом с узкоколейкой, где когда-то она сидела вместе с отцом. Она курила свои сигареты «Югославия», он смотрел вдаль, и оба боролись с болью, которую причинила им война. Жизненные невзгоды не обходили их стороной, но война была самой большей из них.

Теперь моя мать сидит на этой скамейке в одиночестве. Она закрывает глаза и погружается в мечты. Глядя на эту сцену, я спрашиваю себя, о чем может мечтать моя Сенка. Она не знает, что я стою здесь и наблюдаю за ней. Сенка не спит, как сказал мне один старый друг. Она курит, прикрыв глаза. Ее глаза закрыты, но она не спит. Она словно ведет с кем-то только ей слышную беседу. И этот кто-то хорошо ей знаком. «Может, она теряет рассудок? — думаю я, глядя, как шевелятся ее губы. — Или она вступила в какую-нибудь секту?» Ну что за глупости приходят мне в голову! Горе мне! Пожилая дама не спеша завершает безмолвный диалог, встает, собирает свои вещи и направляется к дому.

* * *

Мы вместе смотрим вечерние теленовости, пока я поедаю оладьи. По телевизору не показывают ничего нового. Двусторонние отношения, санкции, отключение электричества и воды в Черногории. Необходимость сокращения ядерного вооружения в мире.

Сенка полна решимости довести до конца свое расследование о моей политической принадлежности.

— Ну теперь-то признайся честно, — настаивает она, — ты ведь знаешь, как говорят древние: признаться — это уже наполовину получить прощение. На чьей ты стороне? Есть ли доля правды в том, что рассказывает соседка, эта сплетница с одиннадцатого этажа, утверждающая, что ты с Милошевичем занимаешься бизнесом на Западе?

Я от души смеюсь над нелепой выдумкой. Однако мне не хочется, чтобы этот разговор, который можно озаглавить «На чьей ты стороне, сынок?», завершился ничем.

— Мне нравятся логичные и сильные люди, как и тебе, Сенка.

— Не шути, ты уверен, что он такой? Президенты Америки, России, Китая — сильные люди. Но только не президент Югославии.

* * *

Я познакомился с ним по телефону. В 1988 году должна была состояться премьера фильма «Время цыган». Пойти на этот разговор меня толкнула моя эгоцентричная натура — а когда речь идет о фильме, я вообще не могу ее сдерживать.

Директор «Beograd Film» Мунир Ласич не дал разрешение на то, чтобы премьера состоялась в центре «Сава»[109], тогда как все кинозалы Белграда были уже наполовину разрушены. Он предлагал вместо этого зал кинотеатра «Козара». Оля Варагич, продюсер фильма «Время цыган», знала, что только новый глава Центрального Комитета Союза коммунистов Сербии сможет противостоять Ласичу и решить эту проблему.

— Мне стало известно, что вам нужна помощь, — раздался в трубке звучный голос.

Я находился в Нью-Йорке. Едва проснувшись, я взволнованно объяснил ему, что единственным местом, где может пройти настоящая и достойная премьера этого фильма, является центр «Сава».

И премьера состоялась в центре «Сава».

— Допустим, но зачем по таким вопросам нужно дергать первое лицо государства? — наивно спрашивает Сенка.

— Потому что второму никто подчиняться не хочет. Лишь слово первого имеет значение.

Сенка рассмеялась, а я вспомнил о «Папе в командировке». Если бы тогда не было Миры Ступицы, имевшей влияние на своего мужа Цвиетина Миятовича, бывшего в ту пору президентом, «Папа в командировке» никогда бы не увидел свет.

— На чьей ты стороне, сынок? Не уходи от темы.

— Когда Милошевич пришел к власти, словенцы первыми начали кричать, что на Балканах появился новый Гитлер.

— Так и есть, — говорит Сенка.

— Мне было сложно смириться с тем, что именно словенцы называли Милошевича Гитлером. Поскольку сейчас, из документальных фильмов, стало известно, что Гитлера встречали в Мариборе[110] как великого полководца. Они встречали его так, как позже принимали Тито, которого те же самые словенцы принялись пинать ногами, когда им приспичило войти в Европу. Чтобы туда попасть, следовало избавиться от византийского Белграда. А также пролить немного крови. Десяток обугленных коров, показанных по CNN, три-четыре горящие машины. Именно в этот момент во мне начал расти идиот.

— Ты хочешь сказать — политический идиот? — шутит Сенка.

Я ничего не имею против ее иронии.

— Именно. Отец говорил мне, что без Милошевича партизан клеймили бы прямо на улице.

— Мне нравилось, что он был настоящим югославом, — произносит Сенка.

— Еще одна причина для того, чтобы я был на его стороне.

— Тогда, сынок, скажи мне откровенно: ты ему что-нибудь должен?

— Я должен ему свою национальность, и это не пустяк!

— Перестань, пожалуйста, у тебя в Белграде полно друзей! Можно подумать, что это он дал тебе твой паспорт.

— Но без его ведома я бы его не получил.

— В мире нет ни одной страны, где тебе отказались бы выдать паспорт. Впрочем, ты можешь ему его вернуть.

— Да, Сенка, но я этого не хочу. Я хочу хоть немного походить на твоего Владо.

— Прежде всего, он не мой Владо. А во-вторых, мой мальчик, хватит делать из меня глупую упрямицу!

— Во всем этом, Сенка, есть одна несостыковка.

— Только одна? — насмешливо произносит Сенка.

— Со временем стало ясно, что он сильно отличается от того, кем казался вначале. Он выглядел человеком, имеющим идеалы, но на деле оказался обычным функционером.

— Совсем как твой дядя Любомир Райнвайн, муж Бибы. Единственное отличие, что Милошевич не носит усов.

— Да, что-то в этом роде. Когда я понял, что у него нет конкретного плана, во мне пустил ростки этот самый Владо. Настоящий мужчина, верный своим принципам. Никогда я не стану опровергать того, что сказал однажды, даже за большие деньги!

— И что же ты сказал?

— Что он хороший, разумеется!

— И тогда он им был?

— Он был день хорошим, день плохим. А я, бедная моя головушка, остаюсь верен своим словам, и неважно, что происходит на самом деле. Перевороты, без которых не бывает ни политических деятелей, ни политики, не имеют значения. Дело даже не в нем, а в тебе самом. Об этом пишет Андрич. Он тоже перешел на эту сторону. На сторону Востока. Потому что именно Восток страдает больше всего. Когда человек выбирает свой путь, логично, что он отправляется к тем, кто больше других нуждается в поддержке. В этой истории, моя Сенка, Милошевич был одинок, его никто не поддерживал, и мне это нравилось. Впрочем, в тысяча девятьсот четырнадцатом году Милошевича не было, а великий переворот все равно случился. В тысяча девятьсот сорок первом году его тоже не было, и какие творились ужасы!

— Это, мой мальчик, уже не политика. Это, как ты сам говоришь, мысли политического идиота!

Моя Сенка утешает меня, пока я продолжаю свое объяснение:

— Наедине он робко причесывал волосы своей жены, когда она ему это позволяла, тогда как в своем офисе он потешался над послами великих держав, словно держал в каждом кармане по атомной бомбе.

— И тебе это нравилось?

— Да.

— Это говорит о том, дорогой мой, что ты никогда не смог бы стать политическим деятелем!

* * *

После победы «Андерграунда» в Каннах меня в своем кабинете принял президент. Он был уже в сильном подпитии. Он размахивал руками, потрясая книгой своей жены Мирьяны Маркович «День и ночь» и цитируя ее мысли на английском: «All these gays are nationalists»[111]. Разумеется, он имел в виду Радована Караджича и прочих сербов, живущих за пределами Сербии. Пока он читал мне отрывки из книги, телефон звонил не переставая. Он не отвечал, когда я кивал ему в сторону аппарата, лишь отмахивался рукой, продолжая цитировать свою жену и осушая полные бокалы виски. К концу встречи он был совершенно пьян.

Каждое имя, которое я упоминал в тот вечер, снабжалось комментарием «Да он слабак!».

Я был не склонен испытывать уважение к президенту, который выражался подобным образом. Особенно когда в слабаков превратились все, кроме его жены, продолжавшей названивать по телефону накануне белградской премьеры «Андерграунда». Я думаю, он не решался поднять трубку, потому что для Мирьяны Маркович и ее сына Марко я был очень плохой компанией.

* * *

Мы с Сенкой идем на прогулку. На улице душно. Мы направляемся к скамейке возле туннеля. Октябрьское солнце печет, словно в августе. Не иначе, наступило глобальное потепление. Отныне Сенка знает, что ответ на ее вопрос «На чьей ты стороне?» ясен словно день. Не скрывая облегчения, она снова меня спрашивает:

— Так на чьей ты стороне, сынок? Скажи своей матери.

— Ни на чьей.

С взволнованным видом Сенка останавливается:

— Как это — ни на чьей? Надеюсь, что все-таки на моей!

— А может, все-таки на стороне Милошевича? — отвечаю я, чтобы поддержать шутку.

Она снова останавливается:

— Господи, какой же ты упрямец! Мы только во всем разобрались, а ты снова начинаешь свои глупости. Есть в тебе хоть что-нибудь, что не связано с политикой?

— В моем отце не было, значит, и во мне нет.

Мать беззвучно плачет, затем улыбается и обнимает меня. Мы прощаемся. Пока я удаляюсь в сторону аэропорта, Сенка машет мне рукой. Затем, переваливаясь с боку на бок, она возвращается на свою сломанную скамейку, где они сидели с Муратом, коротая дни, когда превратились в беженцев.

Она курила сигареты «Югославия», а он с беспокойством вглядывался в горизонт, опасаясь третьего инфаркта, который стал бы для него синонимом конца. К несчастью, очень скоро все произошло именно так. Он умер от третьего инфаркта в самом начале войны в Боснии, и Сенка, храня ему верность, продолжала приходить на то же место.

Сенка садится на скамейку и тут же закрывает глаза. Перед ее взором предстает ее муж.

— До каких пор этот Ельцин будет разваливать самую крупную военную державу мира? У этого человека есть хоть капля совести? Или он просто ненормальный?

— Бог с тобой, Мурат, откуда мне знать это?

— Здесь нечего знать, Сенка, это видно невооруженным глазом!

— У меня есть более важные вещи, которые я буду делать или на которые буду смотреть, пока Ельцин разваливает Россию.

— Ты ничего не понимаешь, Сенка. Если такая держава рухнет, все полетит к чертям! Русские не должны быть слабыми!

— Но если ими управляет пьяница, как этот Ельцин, что им еще остается?

— А почему ты так настаиваешь на слове «пьяница»? Это случайно не намек? Ты ведь не хочешь, чтобы мы начали оскорблять друг друга?!

— Кто говорит об оскорблениях?

— Ты, когда упоминаешь об алкоголе!

— Да если б не этот проклятый алкоголь, ты бы сидел сейчас рядом со мной!

— Я вижу, что ты никогда ничего не поймешь в политике, Сенка!

— И слава богу!

— Где Эмир? — осведомляется мой отец, чтобы прекратить ссору.

— Он куда-то уехал со Стрибором заниматься музыкой.

— И что в этом хорошего? Он уже не в том возрасте, чтобы бренчать на гитаре!

— А что плохого? Стрибор всегда у него на глазах, ты же знаешь, какая нынче молодежь. А Стрибор, как и ты, не в состоянии усидеть на месте!

— Майя приехала?

— Майя приезжала на Новый год. Она всю себя посвящает Дуне, обращается с ней как с принцессой.

— Мисо говорил о Дуне: в семье появилась настоящая дама. Как это чудесно иметь в семье даму! Дамы не ругаются, не носят грубых башмаков и конечно же не пьют пива. Она ведь такая?

— Даже лучше! Она говорит по-французски, словно это сербский. Эмир рассказывал, что она пишет истории, как настоящая писательница.

— Слава богу! А как дела у Мисо?

— С ним все в порядке, он проводит целые дни, рыбача на Дунае, а Дела, должно быть, отправилась в очередную туристическую поездку. Я ею восхищаюсь, она объездила весь мир!

Внезапно мой отец замолкает. Сенка беспокоится:

— Ты здесь, Мурат?

— Да, здесь. Мне надоела эта каторга, моя Сенка.

— Послушай, что я тебе расскажу, Мурат: вчера вечером я заснула раньше, чем обычно, и увидела тебя: ты звал меня с собой.

— И что ты ответила?

— Что я пока не готова, но, когда я приду, тебе больше не удастся от меня отделаться. Дорогой мой, наберись терпения, однажды и это закончится.

— Ты действительно в это веришь?

— Конечно, каторга не может длиться вечно.

— Но смерть-то длится, моя Сенка!

— Ничто не вечно, просто наберись терпения.

Прошептав моему отцу эти слова утешения, мать собрала свои курительные принадлежности, сложила их в сумку и направилась к туннелю по дороге, где когда-то змеилась узкоколейка.

В иллюминаторе «Боинга» JAT, следующего из Белграда в Париж, сияло солнце. Лучи, согревавшие меня, грели также туннель, по которому сейчас шла Сенка, направляясь к своей квартире в доме номер 8 по улице Норвецка. По мере того как она исчезала в полумраке, ее тень увеличивалась. Старая женщина шла к концу туннеля, в то время как дети с веселыми криками носились в пыли за мячом.

Я летел на высоте десять тысяч метров, ощущая, как все мое тело наполняется солнечным теплом, и думал, насколько верно когда-то заметил мой отец:

— Сынок, смерть — это непроверенный слух.