Мое место в этой истории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мое место в этой истории

В 1992 году умер мой отец. В этом же году с лица земли исчезла Югославия. После отделения Хорватии на первом канале французского телевидения новости начались с фразы: «Югославии больше нет»[62].

Проведя два года в Соединенных Штатах, мы с Майей, Дуней и Стрибором вернулись в Европу, собираясь жить часть времени в Югославии, часть — во Франции. Франция была страной, где в Версале после Первой мировой войны был подписан договор о создании первой республики Югославия. Мы были еще больше потрясены, когда дикторша канала TF1 сообщила печальную новость голосом, полным воодушевления.

Наши планы жить в скором времени на две страны рухнули. Югославии больше не было, и нам ничего не оставалось, как поселиться во Франции, ставшей соучастницей уничтожения Югославии. Чьих рук это было дело — Ватикана, Германии или, в конце концов. Соединенных Штатов? Это тоже однажды выяснится. Станет известна вся правда. Только все это уже будет неважно.

* * *

В феврале 1992 года, накануне окончательного распада Социалистической Федеративной Республики Югославия, мы с Джонни Деппом находились в Сараеве. Я хотел организовать кинофестиваль на горе Яхорина в стиле белградского «Феста».

— Какой еще фестиваль ты выдумал? Бери ноги в руки и бегом отсюда! — твердила мне моя мать.

Мне казалось, что зима, снег и Джонни Депп были достаточными аргументами для проведения подобного мероприятия. В ледяном кабинете Министерства культуры Республики Босния и Герцеговина мы так долго ждали министра, что Джонни простудился. Когда наконец министр, некий доктор Хасич, появился и вяло пожал нам руки, он бросил на Джонни вопросительный взгляд, наверняка приняв его за одного из моих цыган.

— Твоя Яхорина — не самое лучшее место для фестиваля, езжай лучше в Беласицу. Яхорина — это тебе не морской курорт! — сказал министр, пытаясь сплавить меня в Беласицу, где население было сплошь мусульманским.

Разумеется, никакого фестиваля не получилось. Два месяца спустя в Боснии разгорелась война, и министр сбежал в Швецию.

* * *

Наша дружба с Джонни Деппом завязалась, когда появилась первая трещина в государственном устройстве Югославии. Начало съемок фильма «Аризонская мечта» совпало с первыми трагическими событиями. Футбольный клуб Белграда «Красная звезда» стал чемпионом Европы, а в это время в сараевской Баскарсии Сеад Сусич, брат легендарного футболиста Сафета Сусича, дрался с лавочниками, не скрывавшими своей ненависти к «Красной звезде» и ко всему, что было с ней связано. «Сукин сын четников!» — злобно шипели ему вслед почтенные торговцы. В этот же период в деревнях на сербских свадьбах появилась привычка рисовать кресты на стенах мечетей по пути шествия в церковь.

В самом начале съемок «Аризонской мечты» я, по своей старой привычке, впал в депрессию. Человек, который помог мне выбраться из этого тягостного состояния, был как раз Джонни. Когда этому супермену с периферии потребовалось переступить черту, он сделал это без колебаний, как цыгане из Горицы моего детства: несмотря на нищенские условия жизни, они никогда не бросали своих в беде.

Только Джонни рисковал гораздо больше, чем «индейцы». Цыганам из моего квартала терять было нечего, тогда как Депп как раз в эту пору становился самой оплачиваемой голливудской звездой.

Чтобы добиться для меня временной передышки, он симулировал внезапный приступ гастроэнтерита, предоставив мне, таким образом, семь дней отдыха. Я убежден, что этот перерыв спас «Аризонскую мечту».

Но на этом мои мучения не закончились. Съемки фильма часто прерывались, и в конечном счете я сбежал. За мной началась настоящая охота, возможно, самая глобальная в истории кино. Страховые компании, продюсеры, психиатры пытались меня отловить, преследуя до самого Сараева и Черногории. Все это время Джонни терпеливо ожидал развязки и отказывался от предложений других киностудий, оценивающихся в миллионы долларов. Его позиция была твердой: «Нужно подождать, пока автор «Времени цыган» преодолеет свой психологический кризис». В итоге фильм был снят и даже получил «Серебряного медведя» за режиссуру на Берлинском кинофестивале. Во Франции и в Италии он прошел с большим успехом. Впоследствии я с удовольствием наблюдал за взлетом карьеры Джонни. Не каждый день король Голливуда ведет себя как «индеец» из Горицы, а не как янки из Кентукки.

* * *

В Сараеве февраль всегда был самым холодным месяцем года. Настоящий собачий холод. Сараевские морозы, как любила говорить моя мать. Ньето, Труман, Зимици Авдо и Бели, Зоран Билан, Кука, Сладьё, Рака Иевтич, Златан Мулабдич разожгли мангал во дворе кафе «Сеталист». Там был еще и доктор Карайлич, Нелле. Он принес два громкоговорителя и один усилитель, чтобы было лучше слышно глас свободы в борьбе с несправедливостью. Паша присоединился к ним чуть позже, поскольку по воскресеньям он обычно совершал прогулку в компании своей жены Куны. Для этого он просил ее надеть самые узкие брюки, чтобы были лучше видны ее округлости. Вдвоем они прохаживались от Свракина Села до Марьиного двора, где они держали ювелирную лавку. Речь шла не о банальной прогулке по Сараеву, когда пары, обнявшись, слоняются по улицам без определенной цели. В данном случае Куна шла перед Пашей, в то время как он внимательно оглядывался по сторонам, словно пес, готовый к прыжку. Он ждал только одного: чтобы кто-нибудь неудачно пошутил в адрес его жены. Если таковой появлялся, реакция Паши была мгновенной. Он тут же отправлял наглеца в нокаут. Случалось даже, что муж и жена объединялись, чтобы устроить хорошую трепку тому, кто пускал слюни и чрезмерно возбуждался при виде крупного зада в обтягивающих брюках.

* * *

Кафе «Сеталист» было первым, но также и последним портом приписки, в котором пришвартовались мои компаньоны. Теперь они бились о причал под новыми ветрами, во власти неведомых бурь, подталкиваемые волнами и подводными течениями, вызванными расколом Югославии, который начался гораздо раньше, чем это стало заметно. Не окончившие школу, с разбитыми мечтами и распавшимися браками, они были, тем не менее, довольны собой. Некоторые уже лечились от алкоголизма, один умер от героина, у кого-то родились дети, другие давно развелись, и мало кому удалось достигнуть уровня жизни своих родителей — боевых товарищей Тито. Большую часть своего времени они проводили за столиками кафе «Сеталист», которое теперь у них хотели отобрать.

* * *

На первых же демократических выборах мусульмане, сербы и хорваты разгромили нас в пух и прах, хотя мы наивно полагали, что достаточно быть простыми гражданами на Балканах. Нас победили. Народ Боснии сделал выбор в пользу националистических политических партий. Мы были уверены, что этот путь ведет прямиком к войне. После выборов реформисты Марковича, которых поддерживали мы, дети партизан, были изгнаны, тогда как все именитые граждане — те, кого называли горожанами, — клялись и божились, что проголосовали за него. На самом деле они боялись всего на свете: органов государственной безопасности, а также новых националистических властей, представлявших политическое будущее Боснии и Герцеговины. Лишь один предприниматель-строитель, серб из Пале, выпив лишнего в кафе «Сеталист», был вполне искренним.

— За кого ты голосовал, Вукота? — спросил его я.

— Знаешь, братишка, когда я зашел в кабинку, моя рука потянулась к реформистам Кецмановичу и Сидрану, но мое сердце приказало карандашу пойти в другую сторону, и я отметил Караджича.

* * *

Жизнь при демократии вскрыла новые язвы, тогда как старые еще не зарубцевались.

Национальные противоречия обострились. Напряженность стала привычным настроением всех — тех, кто голосовал, и тех, кто не сделал никакого политического выбора. Так устроены люди. Они привыкают ко всему и скрывают все внутри себя. Сербы не хотели выходить из состава Югославии, а мусульмане, преобладавшие в Боснии и Герцеговине, считали, что государство теперь принадлежит им. К несчастью для сербов, они не хотели быть частью этого нового государства, и хорваты тоже, поскольку видели в нем копию Югославии, от которой как раз и стремились отделиться. Возникла идеальная ситуация для того, чтобы кто-то извне пришел и разрешил все дилеммы. В Хорватии уже свирепствовала война. Большинство людей в Сараеве предпочитали думать, что их это не коснется: «Нет никакого риска, братишка, что война доберется до нас».

* * *

Я не знал, как обычно войны приходят к домашнему порогу. Но в 1990 году у меня произошла встреча, которая стала прелюдией к грядущей войне.

Как-то раз, когда я делал покупки на рынке, ко мне подошел один мусульманин, Омерович, из верхней части квартала Високо:

— Ты приятель Вампо?

Он говорил об одном пройдохе, державшем кафе в центре Високо, который смахивал на вампира, потому что его лицо было обожжено в результате автомобильной аварии.

— Да.

— Вампо сказал мне, что тебя интересуют кое-какие игрушки из моей коллекции, — продолжил он заговорщицким тоном.

Я посмотрел на него с беспокойством.

— У меня есть «Калашниковы», братишка, готовые взорваться, словно зрелые груши, — шепнул он мне на ухо.

Омерович потащил меня к своему дому, и мы спустились в его погреб, где под брезентом выстроились десятки деревянных ящиков, наполненных автоматами. Этот тип с бандитской физиономией не шутил;

— Придет время, и мы им покажем! Покончим со всеми разом: и с четниками, и с усташами!

— Я попрошу Вампо связаться с тобой, когда соберу нужную сумму, — сказал я, мечтая лишь о том, как бы скорее убраться из этого сырого боснийского погреба.

— Брат, ты из наших. Если хочешь, могу уступить тебе по сто пятьдесят марок за штуку. На рынке ты не найдешь дешевле трехсот. Так что решай…

Я был уже во дворе, когда он нагнал меня у калитки.

— Нигде больше не найдешь товар такого качества, братишка. Только никому ни слова! Неважно, какой ты веры, главное — быть мусульманином. Ха-ха-ха…

— Я приду к Вампо, как только получу гонорар за свой фильм. Мы свяжемся с тобой, и мы обо всем договоримся, — сказал я, поклявшись себе, что ноги моей больше не будет в этом дворе.

Потрясенный, я поспешил вернуться домой.

* * *

В Сараеве единственным местом, где зарницы войны казались менее гнетущими и не такими пугающими, было как раз кафе «Сеталист». По отношению к этим событиям завсегдатаи напоминали двоечника, отталкивающего от себя мысль о предстоящем экзамене. Он ни минуты не сидел над учебником, но во время экзамена намерен смотреть преподавателю прямо в глаза. Он ничего не знает, но надеется, что ему повезет.

* * *

В «Сеталисте» на повестке дня не было ни одного серьезного и глубокого размышления о войне. Пьяницы старшего поколения повторяли:

— Чего вы боитесь? С тех пор как мир стал миром, люди дерутся и трахаются. Я уже не могу ни того, ни другого, но не прочь был бы на это взглянуть… Чисто из любопытства!

— На что взглянуть — на первое или второе?

— Да не все ли равно, большой разницы нет. Ты садишься и смотришь на войну в перерыве между двумя кружками пива, отрезаешь себе несколько ломтиков копченой ветчины и травницкого сыра, и благослови тебя Господь!

* * *

Кафе «Сеталист» принадлежало «Балканам», обанкротившейся ресторанной компании. Акулы из круга богатых торговцев уже считали его своей собственностью. Но мои друзья детства имели на этот счет другое мнение. У них не было денег, чтобы выкупить кафе, но они не собирались расставаться со своим салуном и делали все возможное, чтобы помешать приобрести его оптовому торговцу фруктами и овощами, бывшему полицейскому Делимустафичу.

* * *

В разреженном морозном воздухе мангал еле-еле горел. Вверх поднималась тонкая струйка дыма, весело шкворчали шампуры с мясом. Мои друзья держали в руках плакаты: «НЕ ОТДАДИМ НАШЕ КАФЕ!», «ДОЛОЙ КАПИТАЛИСТОВ!», «УБИРАЙТЕСЬ, ЖУЛИКИ!» Это не оставило Джонни Деппа равнодушным, так же как и камеры сараевского телевидения.

— What а proud people! — сказал мне Джонни, артист с чувствительной душой. — They fight for their bar. I have never seen it my life[63], — добавил он.

На самом деле мы были похожи на пленников драмы Чехова, у которых малейшая вероятность перемен вызывает страх и паралич. И этот страх удерживает их в состоянии, похожем на дурной сон, не давая сделать первый шаг навстречу другой жизни, чтобы проснуться в совершенно новой эпохе и, возможно, даже в преображенном пространстве.

* * *

Этой акции протеста, со всех сторон исключительной, предшествовал визит в кафе «Сеталист» мэра Сараева, господина Мухамеда Кресевляковича. Встреча была организована политическим деятелем, защитником прав человека, дипломатом Срдяном Диздаревичем. Диалог открыл старейший из посетителей кафе, господин Йоза Франьцевич, который не стал ходить вокруг да около:

— Господин мэр, поймите меня правильно, я не пьяница, а обычный завсегдатай кафе, поэтому заявляю со всей ответственностью, что клиенты «Сеталиста» никогда не откажутся от своих прав на кафе!

Мэр, не совсем понимавший, о каких правах говорит Франьцевич, а потому опасавшийся этого дела, как и многих других трудноразрешимых дел Сараева, не предпринимал никаких усилий, чтобы разобраться в ситуации. Очевидно, еще нигде посетители не отстаивали своих прав на кафе подобным образом.

Изображая из себя гостеприимного хозяина, мэр предложил мятежникам «Сеталиста»:

— Может быть, по стаканчику, господа?

На что Йоза Франьцевич тут же ответил:

— Лучше сразу по два, чтобы вашему секретарю лишний раз не бегать.

* * *

Общение с прохожими было характерной чертой моих приятелей из кафе. Женщин с красивыми фигурами обычно приветствовали аплодисментами.

— Не хочет ли наша соседка немного посидеть в кафе и выпить соку или, быть может, легкого аперитива, ликера, к примеру? — спрашивали те, что постарше.

Стимулируемые присутствием высокого гостя, они принялись состязаться в остроумии. Когда мимо ехал мотоциклист, укутанный в шарф, один из наших «чревовещателей» — думаю, это был Кука — вначале изобразил скрип тормозов, затем крикнул: «Эй, дружище!» Обернувшись, несчастный мотоциклист повернул руль и улетел в кустарник, в то время как его мотоцикл врезался в ствол дерева. Это происшествие вызвало взрыв безудержного смеха и шуток. Стоя с шампуром в руке, Джонни Депп тоже веселился от души, пока Зоран Билан, гигант во всех смыслах слова, наполнил его бокал ракией и произносил тост:

— Давай, америкос, двигайся ближе! Выпьем с тобой по одной!

* * *

Я дал Джонни Деппу свою куртку, поскольку он совсем замерз. После барбекю в «Сеталисте» я повез его обедать в квартиру на улице Каты Говорусич. Мурат угостил нас своим коронным боснийским блюдом из мяса и овощей и на протяжении всей трапезы беседовал с Джонни на английском языке. Это стало настоящим облегчением для нашего именитого гостя, поскольку все предыдущие часы он провел, словно актер немого кино. По своей старой привычке я не стал предлагать ему отдохнуть после обеда в квартире моих родителей. Я хотел, чтобы он поехал со мной на встречу с укладчиком паркета в нашей новой квартире в доме номер один по улице Петара Прерадовича. Скажете, неприлично приглашать такого гостя в квартиру, находящуюся в стадии ремонта? Несомненно, но я всегда испытывал потребность делить приятные моменты жизни с людьми, которых люблю. Никто, даже моя мать, не могли мне в этом помешать. Позже я заметил, что мои дети, Дуня и Стрибор, увидев в фильме интересную сцену, не могли устоять перед желанием поделиться ею со своими близкими.

— Зачем ты мучаешь Джонни? — спросила меня Сенка во время обеда. — Дай ему хоть немного поспать, он должен как следует отдохнуть.

С недоуменным видом Джонни смотрел на китайский ковер, накрытый прозрачной пленкой под столом в гостиной. Он бросил на меня вопросительный взгляд.

— Так моя мать борется с быстрым и неумолимым разрушением дорогих ее сердцу вещей, — со смехом объяснил я ему.

— Вау! — прокомментировал Джонни.

* * *

Итак, мы отправились на мою новую квартиру. Согревая дыханием замерзшие руки, Джонни осматривал просторные комнаты и повторял «Great man, really great!», в то время как я обговаривал с мастером последние детали по кладке паркета. Достигнув консенсуса, я проводил мастера до двери и остановился, чтобы насладиться приятным мне зрелищем.

Для меня самое счастливое воспоминание о переездах — а их было немало в моей жизни — это беспорядок, создаваемый разбросанными по всему пространству вещами. Приоткрытые коробки, сумки и шкафы, предметы, готовые высунуть свой нос и взглянуть человеку прямо в глаза. И тогда создается впечатление, что видишь их в первый раз. То же самое с фотографиями, сложенными в коробки из-под обуви: чем длиннее жизнь, тем больше их становится… Берешь одну, затем другую, и вот они уже выскальзывают из рук и разлетаются во все стороны. Они норовят удрать вслед за событиями, покидающими вас и исчезающими в лабиринтах забвения.

* * *

Встреча с желанным беспорядком очень волнует, и все бы шло хорошо, если бы человек не был проклят. Даже когда он принимает решение убрать с глаз долой те или иные предметы, они, под воздействием неведомой силы, опять возвращаются к нему. Эти нежеланные вещи вновь попадаются ему на глаза, словно движутся по своей собственной орбите. И тогда начинаешь жалеть, что не выбросил их вовремя. Так из небытия возник журнал «VOX», где на обложке была изображена карикатура на Иво Андрича, посаженного на перьевую ручку, словно на кол. Джонни склонился над картинкой.

— It looks like commercial add for horror movie?[64] — спросил он.

Я ничего не ответил, но вспомнил, что, увидев эту обложку, воспринял ее как подтверждение шутки нашей соседки Велинки. Это был не скетч: наша соседка, обладательница внушительного зада, шлепнулась на него и, чтобы отвлечь всеобщее внимание от этого досадного события, бросила следующую фразу: «Стоит убрать одну ножку у трехногого боснийского табурета, как все летит к чертям!»

Гротескная карикатура представляла собой массированный удар по боснийскому строению и подрыв его фундамента.

— This guy is our Nobel price writer[65], — объяснил я.

Джонни не понимал, почему кто-то захотел нанизать нобелевского лауреата на перьевую ручку.

— Why they treated him like this?[66] — спросил он.

На первый взгляд мне было сложно навести порядок в своих разрозненных мыслях, отражавших состояние моей квартиры, но на самом деле в этом хаосе я чувствовал себя прекрасно. Когда мысли теснятся в различных ящиках моего мозга, мне гораздо проще ими управлять. Мне не составило труда объяснить Джонни, кто был нашим нобелевским лауреатом и почему он оказался нанизанным на перьевую ручку.

— Этот рисунок намекает на жестокую расправу с героем книги «Мост на Дрине» Радиславом, которого посадили на кол. По ночам он ломал то, что строители возводили за день. Поскольку строительство моста не продвигалось, Радислава поймали и наказали таким ужасным способом. Действие происходит в эпоху господства на Балканах Оттоманской империи. Строительство моста финансировалось Мехмедом Пашой Соколовичем, сербом, обращенным в ислам турками и ставшим почетным, богатым гражданином и военачальником. Мост был его данью народу. Описание казни Радислава относится к самым страшным натуралистичным страницам нашей литературы. Андрич — мой кумир. Хорват по рождению, но серб по призванию. Он перешел на сторону того народа Балкан, у которого было меньше всего шансов на победу. Этот писатель столь же гениален, как Томас Манн. Когда маленький народ имеет среди своих граждан творческую личность такого масштаба, это означает, что в некоторых областях он чувствует себя на равных со своими крупными европейскими собратьями. Биография этого выдающегося писателя очень насыщена, он даже был членом «Молодой Боснии» — организации, спланировавшей покушение на австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве. Андрич не принимал прямого участия в этом деле. Он получил в Вене докторскую степень, чем заслужил ненависть боснийских мусульман. В своей диссертации он, в частности, написал, что духовность во время турецкого господства в Боснии была жива лишь в православных монастырях.

* * *

Андрич был послом Королевства Югославии. Тито не любил его, но ничего против него не предпринимал, оставив писателя на своем месте в литературе. Ни один человек не знал лучше, чем Андрич, своих земляков, он достиг высшей степени проницательности в разоблачении человека с Балкан. Он был единственным, кто понял всю сложность этой трагической триады — ислама, католицизма и православия, симпатии которых, как он писал, были такими далекими, а ненависть невероятно близкой. Мусульмане устремляли свой взор к Истамбулу, сербы — к Москве, а хорваты — к Ватикану. Именно там были их симпатии. А здесь оставалась их ненависть. Одним словом, гений.

— And this magazine, form where it come?[67] — настаивал Джонни.

— Это результат демократии. Они потратили уйму времени на то, чтобы выявить всех, кто по своей фамилии или имени принадлежит к мусульманской «национальности»[68]. Они уверяли, что просто собирают вместе заблудших овец. При этом они не уставали оскорблять Абдулу Сидрана, автора сценариев двух моих первых фильмов. Насаживание Андрича на перьевую ручку было способом предупредить Сидрана, что его ждет такая же участь, «если он продолжит есть свинину». Мною они тоже интересовались. Сидрана в итоге заставили замолчать, но со мной этот номер не прошел из-за атавистической «любезности» моего характера, а также потому, что я переехал в другую страну. Еще задолго до выборов «VOX» публиковал статьи, в которых говорилось, что сербы будут жить в мусульманской стране в качестве второстепенных граждан. «Остроумие» этих молодых людей вызывало широкую улыбку на лице президента Боснии и Герцеговины Алии Изетбеговича.

— You cannot call it funny![69]

— Мне тоже кажется, что вряд ли можно назвать остроумным того, кто считает человека другой религии или национальности второстепенным гражданином в едва сформированном государстве.

— It’s scary, man![70]

— Президент Изетбегович охотно позировал перед фотокамерами с журналом «VOX» в руках, демонстрируя Андрича, насаженного на перьевую ручку. «У этих молодых людей довольно симпатичный юмор!» — говорил он. А я задавался вопросом, как бы восприняли этот симпатичный юмор капитаны, полковники и генералы JNA. Ведь даже если такой мелкий торговец оружием, как Омерович, продавал столько «Калашниковых», нашептывая им, словно детям, нежные слова, можно представить, какие слова шепчут сербские солдаты своим пушкам, танкам и бомбам. Или, что еще хуже, какие нежности они шепчут оружию, которое держат в руках. А уж чего-чего, а оружия здесь в избытке. Югославия не зря занимает четвертое место в мире по производству оружия.

— I didn’t know you have such big production of weapons![71]

— Me neither. I was just told this few weeks ago![72]

Я сварил кофе, окидывая взглядом вещи, разбросанные вокруг нас. Внезапно скупое зимнее солнце озарило гостиную своими лучами. Джонни разглядывал сотни фотографий, которые время от времени выскальзывали из его рук. Он собирал их, смотрел на них вновь, иногда спрашивая меня, кто изображен на том или ином снимке. Солнечный свет и присутствие Джонни усиливали ощущение пространства и уюта в квартире.

Наибольшее очарование этому месту придавал вид из окон, простирающийся с юга на восток. На юге гора Требевич возвышалась над рекой Миляцка, тогда как с другой стороны открывалось большое пространство парка, за которым виднелась православная церковь, а слева от нее — католический собор. Башни-минарета мечети видно не было, но слышно ее муэдзина было хорошо. Перед домом располагалась единственная площадь, которая сделала Сараево похожим на европейские города эпохи Возрождения. После моего возвращения из Соединенных Штатов именно этот шарм пробудил во мне невыразимое желание вновь поселиться в моем родном городе. Несмотря на мнение друзей, считавших безответственным мое решение поменять Соединенные Штаты на страну, в которой, по утверждению ЦРУ, должна была вот-вот вспыхнуть война. Возможно оттого, что жизнь коротка, человек старается не думать о войне во имя сиюминутных, более возвышенных чувств. Иначе вся планета переселилась бы в Соединенные Штаты, поскольку там не бывает войн. Или все вокруг превратились бы в американцев, чтобы избежать войны. Но, боюсь, далеко не всем подошел бы их образ жизни. В людях все же живет тяга к приключениям.

— Если честно, для меня лучше прятаться от гранат, чем умирать от тоски в Мамаронеке, — сказала мне Майя.

Тихой жизни в округе Вечестер штата Нью-Йорк она предпочла возвращение на беспокойную родину. Я разделял ее мнение, что американское одиночество — очень хорошо описанное в новеллах Карвера[73] — представляет собой еще более рискованное психологическое приключение, чем жизнь, предполагающая полную его противоположность, включая риск быть убитым в собственной квартире.

* * *

Я смотрел, как за окном дефилировали персонажи романов Андрича. Единственным отличием было то, что речь больше не шла о трогательной теме жизни сообща и на кону давно не стояла дружба. Не осталось и следа от остроумия и тепла «Сеталиста», согревавшего когда-то целые кварталы Сараева. Прямо под моим окном важно расхаживала боснийская интеллектуальная элита, поскольку неподалеку располагался издательский дом «Светлост». Я называл этих людей тутумраци[74] у каждого из трех народов были свои собственные тутумраци, которые изо всех сил стремились опровергнуть слова Андрича о том, что симпатии представителей трех местных вероисповеданий были очень далеки, а ненависть клокотала прямо у них под носом. Эти люди оказались на перепутье между прошлым, откуда они пришли, и новыми временами, навязавшими им не только демократию, но и национальную принадлежность. В только что родившейся национальной демократии им следовало найти спасительное решение, которое помогло бы избежать войны.

В Сараеве поэтам, критикам, главным редакторам, академикам, телевизионным дикторшам, певцам, композиторам никогда не удавалось иметь более сильное и решающее влияние, чем простым торговцам фруктами и овощами, ходжам, попам и мясникам. Самые именитые ассоциации и академии не могли состязаться с мощью религиозных обрядов в мечетях и церквах, где с успехом правили ходжи и попы.

* * *

Я наблюдал, как тутумраци прогуливались вокруг бронзовых бюстов в парке возле улицы Петара Прерадовича. Они курили, садились на скамейки, с сомнением глядя на Андрича, Селимовича, Куленовича, Копича, и спрашивали себя: «Где мое место в этой истории?»

Они представляли свой собственный бюст, который, в соответствии с ценностями неотвратимо надвигающейся новой эпохи, станет достойной заменой «набившим оскомину» великим именам. Впрочем, большую часть задачи они уже выполнили. В течение долгих лет они работали над своим персональным монументом. Они уже вырыли фундамент для своей тумбы, и теперь оставалось лишь залить туда бетон. Опалубка была выполнена за счет Югославии Тито, ныне разлетевшейся вдребезги, а бетон оплатили националисты. Еще немного везения — и кто-нибудь закажет для них бронзовые бюсты, чтобы, став знаменитыми, они взирали на сараевцев своими холодными глазами.

* * *

Превращение произошло, когда им удалось пристроиться на службу новой системе путем создания комиссий, редакционных комитетов и прочих «социальных» причуд. Единственное, чего им недоставало, так это творчества. Являясь в большинстве своем бездарными писаками, они использовали эти смутные времена как шанс получить некий статус и напитать свои тщедушные и уязвимые души успехом, добытым любой ценой. Даже ценой войны. Изображать из себя жертв или быть преступниками — для них годилась любая роль. Главное — действовать по протоколу, который соответствовал бы «справедливости и просветительским замыслам». В этом их «величие души» сыграло решающую роль: они дошли до того, что назвали Андрича слабым человеком! (Да простит он мне эту цитату!) Между делом, в порыве невероятной щедрости, они соблаговолили присвоить ему статус великого художника. Потому что в процессе разрушения ценностей в военное время художник вызывает меньшее уважение у улицы, чем храбрый человек. Наилучшим путем для достижения их цели стала «дьяволизация» великого писателя. Чтобы затем спокойно заявить: «Если внимательнее приглядеться, в его творчестве нет ничего особенного». Не имея реального стремления к литературе, не достигнув высот в личной жизни, эти виновники беспорядков, дилемм, трагедий и переворотов запутались в сетях собственной аморальности, которую они назвали — только им известно каким образом — «нравственностью». Лишь крысы Сараева радовались выходу их произведений, поскольку знали, что никто никогда не станет читать эти толстенные тома и они быстро окажутся в подвалах издательств. Эти люди, доставляющие радость лишь грызунам, выливали на нобелевского лауреата потоки грязи. И на этот раз все снова сводилось к вопросу воришки Керы: «Где мое место в этой истории?» Когда речь шла о тутумраци, ответ был прост: «Нигде!» Порочный нарциссизм этих людей блокировал любую их реакцию на общественную жизнь. Их деятельность в самом сердце общества убивала в зародыше любую надежду и веру в будущее.

* * *

Когда мы с Джонни уже собирались покинуть квартиру на улице Петара Прерадовича, я заметил в коробке сваленное в беспорядке полное собрание сочинений Иво Андрича. Я надеялся найти там «Травницкую хронику» и «Мост на Дрине», чтобы подарить их Джонни. Но наткнулся на английский перевод одной из его новелл «Барышня».

— This is not the best what he has done, but anyway…[75]

И я предложил прочесть ему отрывок, который мой кумир в литературе и философии написал о простых людях, живших в Сараеве до начала Первой мировой войны.

— I am afraid this could happened again[76], — сказал я Джонни, прежде чем начать читать.

* * *

«Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах, согласно законам некоей неведомой общественной химии, внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах»[77].

* * *

— Amazing. If this represents the worse, what could be the best?[78]

— This, — сказал я, показывая ему не переведенные издания: «Травницкая хроника», «Мост на Дрине» и «Проклятый двор», и добавил, показывая на книгу «Знаки вдоль дороги»: — But this, if there is another world up there, I would send them this to study. This is the best example of painful history of human kind[79].

Когда мы вышли на улицу в сараевские сумерки, в час, когда загрязненный воздух наполняет ноздри, фразы Андрича все еще эхом отзывались во мне. Внезапно я вздрогнул при мысли, что сила этой толпы, ее разрушительная мощь однажды затопит Боснию. Когда я читал Джонни отрывок из «Барышни», я не ждал с его стороны полнейшего понимания. Не знаю почему. Возможно, по причине этой провинциальной, глубоко укоренившейся в нас убежденности, что иностранцам не дано понять наших проблем. Между тем иностранцы — как это было в случае с Джонни — прекрасно понимают, что имел в виду гениальный писатель. Вопрос лишь в том, есть ли мы у них в сегодняшнем меню и хотят ли они нас понять.

* * *

В «Барышне» Андрич описал руку, которая после его смерти поспешит снести его статую. Через некоторое время после выхода мерзкой карикатуры на обложке журнала «VOX» память нобелевского лауреата была осквернена в городе Вишеград. Там между мостом и городским лицеем был опрокинут воздвигнутый ему памятник. Это было дело рук некого Мурата Сабановича, человека, прямиком вышедшего из черни, описанной в «Барышне», и регулярно появлявшегося под разными личинами в крупных боснийских волнениях.

И вот я в свою очередь задался вопросом мелкого воришки: «Где мое место в этой истории?» Они разрушили памятник покойного Андрича, а что они сделают со мной, живым, если я не примкну к замыслам и идеям мусульманских тутумраци? Что бы ни случилось, я никогда не отрекусь от копченой далматской ветчины, высушенной на ветрах Краины[80]. Ни за что на свете я не позволю себе забыть, что получил жизненно необходимые порции жирных кислот, поедая куски хлеба с салом, посыпанным красным перцем. Андрич в своем произведении предвидел почти все реакции своих персонажей. Размышляя о том, чего он не мог предвидеть, я задавал себе вопрос: стала бы земля более приятным местом для жизни, если бы этот Сабанович прочел «Мост на Дрине», и принял бы он после чтения самостоятельное решение снести бюст Андрича? Возможно, придя в ярость от содержимого книги или стиля нобелевского лауреата, он отправился бы крушить памятник, чтобы выразить свое личное несогласие с автором. Хотя нет, вряд ли. Если бы он посвятил несколько дней своей жизни чтению этого романа, то, в случае успеха этого мероприятия, мог бы только отполировать до блеска бюст великого писателя.

Поскольку он никогда и ничего не читал из творчества Андрича, я сомневаюсь, что он смог бы вынести такие воспитательные меры. Принудительная терапия, заставляющая прочесть полное собрание сочинений Андрича! Что стало бы с этим невежей? Возможно, после первых же страниц с ним случился бы нервный припадок, вследствие непомерного умственного напряжения, и он сломался бы, словно мост из плохого бетона под слишком тяжелым грузом. Второй день чтения приблизил бы Сабановича к роковой развязке. «Убейте меня или дайте покончить с собой! Я больше не могу терпеть эту пытку!» — взмолился бы он в надежде обрести покой. Но я был бы непреклонен и ни за что бы не отменил терапию пациенту; я бы потребовал, чтобы он прочел все произведения Андрича от корки до корки.

* * *

Во многих жилищах Сараева, как в нашей квартире в доме номер 9 А на улице Каты Говорусич, общение играло важную роль в социальной жизни Боснии. Партизаны и именитые граждане Сараева приходили к нам и наполняли дом своим остроумием и оригинальностью. Их ирония позволила им пережить эпоху Тито. Эту иронию я усовершенствовал в Праге и привез обратно в Сараево. Используя диалоги Сидрана, разрывающие тишину словно громкоговорители, я стал основателем сараевской мифологии. В этой мифологии не было тех, кто подтолкнул человека, не читавшего «Мост на Дрине», к разрушению бюста нобелевского лауреата. Наверняка вокруг Изетбеговича вился целый рой тутумраци, ожидавших своего часа.

Подобно Нелле, мы с Сидраном переосмысливали драмы наших отцов и переводили на свой язык, создавая из них песни, романы, фильмы.

Раньше, когда меня наказывали за прогулы в школе, я был вынужден слушать, как взрослые обмениваются друг с другом шутками в нашей гостиной. И я на секунду представил себе, на что могут быть похожи сегодняшние интеллектуальные круги, где обсуждался план разрушения памятника, воздвигнутого в честь одного из столпов европейской литературы.

* * *

Кресевляковичи приезжают в загородный дом к Изетбеговичам. Выпив освежающих безалкогольных напитков, сыновья мэра принимаются сыпать шутками. Алия Изетбегович говорит их отцу:

— Право же, Мухамед, твои сыновья, Сенад и Сеад, стали совсем взрослыми!

— Не говори мне об этом, не сыпь мне соль на рану!

— Почему же, что тебе не нравится? У тебя хорошие ребята. Посмотри на них — чистые ангелы. Эй, малыш, скажи мне, как твои успехи в учебе?

Кресевляковичи-младшие тушуются перед авторитетом дядюшки Алии. Их отец отвечает за них:

— Конечно, они очень милые, но это настоящие черти, прости меня Господи, они просто не могут усидеть на месте! Стоит им только начать шутить, и они уже не могут остановиться. Что ты сказал сыну сербского соседа Ковацевича, когда поссорился с ним?

— Дай бог, чтобы твоя мать узнала тебя в гамбургере! — сказал первый Кресевлякович.

— По цвету твоих глаз, — добавил второй.

— Ну вот, видишь? Если какой-то Ненад Янкович[81] может смешить целую Югославию, почему бы твоим ребятам не повеселить нашу Боснию? — воскликнул дядя Алия.

— Ты что, правда видишь их на телевидении?

— Ну, может, и не на телевидении, но ведь есть и другие средства массовой информации. Пусть заканчивают учебу и продолжают шутить. Я больше не хочу, чтобы всякие Янковичи пародировали боснийских мусульман и отпускали шуточки в наш адрес!

* * *

Кресевляковича не пришлось долго уговаривать, чтобы он подтолкнул своих детей к действиям. «Это станет настоящим хитом!» — должно быть, подумал президент Изетбегович, совсем как Макларен, когда услышал первую песню «Sex Pistols». Юные Кресевляковичи отыскали Зорни и послушались дядюшку Алию. Они основали журнал «VOX», на страницы которого выплеснули потоки грязи и жестокости, день за днем разрушающей общественную жизнь Боснии. Они полагали, что своей вульгарностью и сарказмами затмили Доктора Карайлича, короля сараевского юмора. Они стремились заменить новым видом юмора остроумные реплики Нелле, направленные против стереотипов, и его смелые сценические выходки, достойные номеров воздушных гимнастов. Эстетика, выработанная в рядах интеллигенции тутумраци, предвещала бурю, даже если она не использовала тяжелую артиллерию средств массовой информации. Поскольку тутумраци еще не наложили лапу на телевидение и ежедневные газеты.

* * *

Я очень хотел, чтобы Джонни увидел скрытую красоту жизни Сараева. Поэтому повел его к своему другу Младену Материчу.

Когда Младен Материч поставил пластинку Лу Рида на граммофон «Dual», Джонни смог прочесть в моих глазах восхищение и радость, которые он вряд ли связал с Лу Ридом. Для него слушать «Take а walk on the wild side» было вполне обычным делом.

— Did you see it?[82] — без конца повторял я.

— What do you mean?[83] — не понимал Джонни.

— My friends, they like Lou Reed[84].

«Что в этом удивительного?» — должно быть, подумал Депп, после чего просто сказал:

— Да, они молодцы.

Он не мог понять, что такие мгновения, проведенные в доме Младена, были связаны для меня с самым красивым образом Сараева. Это столь горячо желаемое слияние Запада и Востока, это пленительное смешение, объединяющее две части света, стирающее границы между духом Возрождения и меланхолической духовностью Востока. Дух баллады, присутствующий в песнях Займа Имамовича, озарил театральные пьесы Младена и мои фильмы, а также наши мысли. Когда-то чрезмерное увлечение турецким кофе представляло для Младена реальную опасность: он рисковал встретить свое семидесятилетие в характерной восточной позе, сидя на софе в курильне «У Авдо». С косяком, который скручивал Младен, Сараево превращался в настоящее чудо. Даже улица Скерлич становилась сносной. Крутая, темная, втиснутая в узкое пространство между невысокими жилыми домами, она прославилась своей повышенной опасностью в зимнее время из-за льда, сковывающего асфальт, как только выпадал первый снег, и связанными с этим постоянными авариями. Как говорил Андрич, здесь улицами служат бывшие овраги.

Этой ночью мы как следует налегли на травку, как это делали когда-то партизаны, перед тем как пойти в наступление на гитлеровские войска. Было очевидно, что Джонни имел богатый опыт курильщика. Перед моим взором представали автомобили, скользящие по заледеневшей улице. Я словно монтировал фильм, перематывая пленку назад несчетное количество раз и просматривая аварии с самого начала. Чем больше нас окутывала дымка марихуаны, тем быстрее рассеивалась тяжелая атмосфера нашего города. Помойки, выстроившиеся под окнами квартиры Младена, испускали аромат гниющих отбросов. Несмотря на неприятный запах, это зрелище необъяснимым образом успокаивало меня. В нашем тумане вырисовывались киты, дельфины и прочие странные видения, порождаемые марихуаной. И тогда Младен начал рассказывать историю о целующихся китах, а я принялся доказывать, что слово «брусника» — производное от Брюса Ли. И захохотал во все горло. Веса, жена Младена, и Джонни тоже не удержались от смеха. Мне казалось забавным, что я никак не могу передать Джонни атмосферу, царящую в моем родном городе. Слова здесь совершенно не помогали. Все мои попытки произнести хотя бы одну фразу о том, что ожидало нас завтра, прерывались взрывами безумного хохота. Вначале ненавязчивый, смех быстро превратился в настоящую истерическую реакцию на реальность, которая в Сараеве была скорее предчувствием, чем очевидным фактом жизни. Любая попытка побороть этот смех и дать возможность включиться рассудку оборачивалась неудачей. По окончании долгих и неиссякаемых приступов смеха в моей голове билась лишь одна мысль: сожаление от того, что я так и не смог объяснить Джонни, куда он пришел в гости и насколько особенным был этот сараевский дом, где слушали Лу Рида и где святым покровителем был Боб Уилсон.

* * *

Пока мы спускались по улице Скерлич, дурман от марихуаны постепенно улетучивался. Теперь невидимое вещество, циркулирующее в крови, вместо того чтобы стимулировать в мозгу рецепторы смеха, впрыскивало в него слабые дозы паранойи. Я показал Джонни на одно из окон и произнес:

— Летняя жара в Сараеве бывает изнурительной, и улицы становятся совершенно пустынными. Теперь представь этот крутой спуск в разгар лета, когда здесь нет ни одной живой души. Как-то прошлым летом, когда в июльском зное ощущалось приближение грозового ливня, один из жителей высунул в окно граммофон и динамики. И внезапно раздалась музыка, которую никто не ожидал здесь услышать: «Волшебная флейта» Моцарта. Музыка разливалась по всем уголкам призрачно пустынной улицы.

— Местные жители редко слушают Моцарта, — продолжил я, — возможно, лишь на атеистических похоронах. И если кто-то включает Моцарта на пустынной улице, это означает, что он хочет снять накопившееся напряжение. А вовсе не для того, чтобы насладиться невероятной гармонией и космическим равновесием, подаренными нам Моцартом.

* * *

Судя по всему, моего гостя выбили из колеи мои абстрактные рассуждения о грядущей войне. На следующий день у Джонни поднялась температура, и он не смог встать с кровати. А может быть, причиной был ледяной холод Министерства культуры Республики Босния и Герцеговина. Или на Джонни так подействовала музыка Моцарта, величественная красота которой однажды разлилась по пустынной улице Сараева, предвещая войну? Или же холод пробрался под одежду моего гостя и подорвал его иммунитет, когда он присоединился к моим друзьям, защищавшим кафе от притязаний капиталистов?

Как бы то ни было, Сенка сумела быстро сбить температуру благодаря проверенной годами алхимии. Компрессы из виноградной водки и чай из шиповника сотворили чудо.

— Your mother Senka saved my life, great woman![85] — повторял мне позже Джонни.

В тот день Джонни остался лежать в кровати, а я через некого Миру Пуриватру, жена которого была родственницей Изетбеговича, получил приглашение встретиться с президентом Боснии и Герцеговины в квартире его сына.

* * *

Изетбегович с виду показался мне вполне миролюбивым. Это впечатление усиливалось присутствием его беременной невестки и сына Бакира, которого я знал еще со школьной скамьи. Когда его отца бросили в тюрьму из-за написанной им книги «Исламская декларация», я, по наущению Добрицы Косича[86], подавал петиции о его освобождении. Они оказали положительное воздействие на моральный дух Изетбеговича, находившегося тогда в заключении.

* * *

— Тебе известно, Эмир, что мы, все Изетбеговичи, в прошлом объявляли себя сербами. Белград нам ближе, чем Загреб, — начал Алия.

— Я этого не знал, очень любопытно, — ответил я, прежде чем продолжить: — Мы умирали со смеху, глядя на комика Цкалию по сербскому телевидению, нам так нравился его юмор. Что касается Нелы Эрзисник, чтобы не обидеть ее, моя мать говорила: «А она ничего».

— Только дело вот в чем, — перебил меня Алия, — когда видишь, как сербы ведут себя по отношению к албанцам, у меня не остается никаких иллюзий по поводу того, какое место они отвели бы нам, мусульманам, в объединенном государстве!