IV. Отвоевали

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Отвоевали

Еще до выхода роты, ко мне подбежал какой-то чужой ротный фельдшер, с сумкой через плечо и стал меня перевязывать. Крови было очень много. Вся задняя пола шинели, левая штанина были хоть выжми. В левый сапог натекло по крайней мере полстакана.

Поднялось солнце и начало припекать. В шинели стало жарко. Стоя около меня на коленях, добросовестный фельдшер старался изо всех сил. Так старался, что пот с носа капал мне в рану. Но, затянув мне ногу на совесть, он свое дело сделал, кровотечение остановил.

О том, чтобы отправляться в тыл, на перевязочный пункт, нечего было и думать. Артиллерийская стрельба была такая, что без особой нужды умнее было лежать на месте.

В своей норке я пролежал часов 6, в состоянии полусознательном. Иногда засыпал по-настоящему.

Часов около 11 стрельба настолько стихла, что можно было уже трогаться. Дали мне трех носильщиков. Но из носилок ничего не вышло. Ходы были настолько узки и извилисты, что нести было невозможно. Долго мы бились и наконец придумали такой способ: впереди пошел один, за ним, охватив его руками за шею, на одной ноге запрыгал я, сзади меня пошел второй и обеими руками держал меня за кушак, когда нужно приподымая на воздух. С носилочными палками на плече замыкал шествие третий.

Когда приходилось преодолевать небольшие препятствия, тела убитых или пустые патронные ящики, я брал онемевшую ногу двумя руками и переставлял ее. Затем ковылял дальше.

Расстояние километра в 3 до полкового перевязочного пункта мы брели таким образом часов 6. Поползем немножко, посидим, затем ползем дальше.

Часа в 2 дня неожиданно поднялась опять немецкая стрельба, и серьезная. Меня опять сложили в пустой блиндажик, а носильщики стали выглядывать. Вдруг один говорит:

— Вашесбродие! Преображенцы идут. Это по им жарят. А идут здорово!

— Ну-ка, подымите меня!

Меня подняли и я увидел на редкость красивую картину.

В батальонной колонне с разомкнутыми рядами, в ногу, с офицерами на местах, поверху, прыгая через окопы, и опять попадая в ногу, шел 2-ой батальон Преображенского полка. Шел как на ученьи. Люди валились десятками, остальные смыкались и держали равнение и ногу. Правда, для ружейного и пулеметного огня было еще слишком далеко, но и под серьезной артиллерийской пальбой только исключительно хорошая воинская часть была способна так идти.

Впереди батальона на уставной дистанции, шел небольшого роста крепкий полковник, с темной бородкой, Кутепов. За ним шел адъютант, мой петербургский знакомый Володя Дейтрих. Шли прямо на нас. От времени до времени Кутепов на ходу поворачивался и подсчитывал: «левой, левой!»

Похоже было не на поле сражения, а на учебное поле в лагерях под Красным Селом. Зрелище было импозантное.

Увидев чинов в неположенном месте, Кутеповское сердце не вынесло беспорядка. Он нагнулся над окопом и грозно спросил моих носильщиков:

— Вы кто такие и что вы здесь делаете?

Те вытянулись и отрапортовали:

— Носильщики Семеновского полка. Несем раненого капитана Макарова!

Тут он меня увидел, полуотвернувшись сунул руку и отрывисто бросил:

— Ах, это вы! Ну, поправляйтесь!

Выскочил наверх, находу поймал ногу и опять стал подсчитывать:

— Левой, левой!

Через наши головы запрыгали молодцы преображенцы.

На то, что Кутепов, хотя мы и довольно хорошо знали друг друга, был со мной так мало любезен, я не обижался. Вид у меня был жалкий. Физиономия бледная, измазанная землей, весь в крови… У всех есть нервы. Идя в бой нельзя оплакивать убитых и сюсюкать над ранеными. Сам заряд потеряешь. Раненые в бою отыгранная карта. Чем меньше на них смотреть, тем лучше. Может быть, это жестоко, но это правило. Доведись нам поменяться ролями, я бы сделал совершенно то же самое.

В блиндаже мы сидели около часа. Наконец стрельба опять стала стихать и мы тем же порядком двинулись дальше.

Часам к пяти ходы сообщения, наконец, кончились. Я взобрался на носилки и первый раз за много часов почувствовал себя удобно. Продвижение вперед тоже пошло много быстрее.

Уже в виду перевязочного пункта на нас четверых «напал» немецкий аэроплан. Говорю «на нас», потому что кругом, насколько можно было видеть, решительно никаких других «военных» целей не было. Голое поле. Вдалеке была видна большая палатка перевязочного пункта с громадным флагом Красного Креста. Ее, нужно отдать ему справедливость, летчик не трогал. Но нас форменным образом атаковал. Летя довольно медленно и на высоте 10-этажного дома, так что в машине можно было свободно различить две фигуры, он пролетал над нами несколько раз… Пролетит и опять вернется, все время самым неприятным образом поливая нас из пулемета. В это время немцы пускали еще с аэропланов свинцовые стрелы, стрелы дюйма в 4, а на другом конце приспособление вроде пропеллера. Эти стрелы давали ужасные раны. Такие стрелы я несколько раз держал в руках. Дьявольское оружие…

Носильщики мои засуетились. Я им велел опустить меня на землю и ложиться самим. Аэроплан еще немножко за нами поохотился, наконец улетел. Скоро мы подошли к перевязочному пункту.

Около палатки на носилках лежало человек 20 раненых. Поодаль, накрытые шинелями, на земле несколько мертвых.

Внутри палатки, засучив рукава, в белых измазанных кровью халатах, спокойно, но необычайно быстро и ловко, работали четверо наших докторов.

Меня внесли внутрь. Первым подошел ко мне о. Александр Архангельский, в эпитрахили и с крестом. Благословил и дал поцеловать крест. В это время освободился мой приятель д-р Георгиевский. Полил руки спиртом и подошел ко мне.

— Ну, покажи, что у тебя?

С меня стащили все, что полагалось и Георгиевский стал щупать, давить и ковырять.

— Ну, кость не задета… Пальцами можешь шевелить? — оказалось что могу — попало удачно… На дюйм выше, было бы скверно. Рана пулевая… входное отверстие уже затянулось, а выходное — довольно глубокая ямка, шириной в пятак… Температура небольшая, 38,2. Плохо, что ты так, долго на земле лежал, но что много крови вышло, это очень хорошо… Она все промыла. Переверните его!

Санитары меня ловко перевернули.

— Ну, теперь держись!

Георгиевский наклонился и из пробирки стал наливать мне иод в рану, как в рюмку. Ощущение было щекочущего ожога, так что захотелось и плакать, и смеяться. После этого, для бодрости, он дал мне стакан разбавленного спирта. Хватив его одним духом, да на пустой, желудок, палатка с докторами и фельдшерами, и еще с чем-то странным, черным, чего я сразу не заметил — заходила у меня ходуном.

Через несколько минут, всмотревшись, я почти убедился, что черная фигура не призрак, а пожилая очень строгого и важного вида женщина, с золотым крестом на груди, вся в черном и в огромной черной косынке. В дальнем углу палатки огромными ножницами, она методически резала огромные куски марли.

Я поймал за халат проходившего мимо доктора Васильева, притянул его ближе и шепотом спросил:

— Мне мерещится, или это действительно так? Что это за ангел смерти и что он у вас здесь делает?

Васильев наклонился вплотную к уху и зашептал:

— Это настоятельница Кауфманской Общины сестер милосердия, знаменитая баронесса Икскуль. Приехала получать очередную Георгиевскую медаль. Работает на передовом пункте под действительным артиллерийским огнем.

— Да ведь огня нет, ни действительного, ни недействительного!

— Огонь мог быть. Напишем, что был.

— Ну, а вам, докторам, что же нужно тогда дать, офицерские Георгиевские кресты на шею?

— Мы другое дело… мы люди маленькие…

Теперь я понял, почему баронессу так панически боялись все петербургские девицы, превратившиеся на время войны в кауфманских сестер. Если мне, ротному командиру, было жутко на нее смотреть, то что же им бедненьким…

В отверстии палатки показалась широкая улыбающаяся физиономия Смурова. Я поманил его пальцем. Он подошел и зашептал:

— Вашесбродие, поздравляю. Вот и вышло, как я вам пожелал… Я уже и вещи все наши собрал. Тут недалеко в палатке Вам все устроено…

Удивительных способностей человек был Л. Н. Смуров. Оказывается он уже утром узнал, что я ранен, и как ранен и все приготовил.

Говорю ему:

— Радоваться, мой друг, еще преждевременно. Вот 11-ой роты подпоручик Ватаци также в ногу ранен был. Все было благополучно. Привезли в Петербург, а на 15-ый день помер!

— Ничего, Вашебродие! Бог милостив!

Скоро меня перенесли в отдельную палатку, поблизости, где я под морфием, заснул сладко и крепко.

На следующее утро, по поручению командира полка, ко мне пришел кто-то из офицеров полкового штаба, пожелать мне выздоровления и рассказал подробности вчерашней атаки.

Об офицерских потерях мне уже накануне сообщил Смуров. Эти вести обыкновенно распространяются по полку с быстротою телеграфа.

Оказалось, что 2-ая рота, с двумя офицерами, вышла из окопов в положенный срок. Быстро дошли до гребня, где четыре дня назад залегли Преображенцы, и тут начались страшные потери. Тут был убит младший офицер Николай Шишков. Рота несколько раз поднималась, но идти дальше была не в состоянии. Огонь был слишком силен. Каждый, кто подымался, тут же сейчас и валился. При одной из таких попыток встать, шрапнельной пулей в голову был ранен ротный командир Николай Баженов. После того, как он упал замертво, рота еще раз попыталась подняться, но опять безуспешно. Постепенно все, кто остался жив, отползли назад. Потери были очень велики, до 40 человек с обоими офицерами.

В это время левее нас, обнаружился успех у Измайловцев, окопы которых были гораздо ближе к немцам, чем наши.

В их расположении был лесок, в форме сапога, и из этого леска они лихим штыковым ударом на коротке выбили немцев из передовой линии. Когда наша 12-ая вышла из окопов, то молодец фельдфебель Ермолов сообразил, что идти прямо туда, где погибала 2-ая рота, нет смысла, и пользуясь маленьким мертвым пространством, которое мы накануне днем изучили, что было сил помчался с ротой на Измайловский участок, где, по характеру криков и стрельбы, он понял, что происходит что-то для нас хорошее.

Измайловцы, с нашей 12-ой ротой, под страшным огнем, сидели на завоеванном участке довольно долго. Около 2-х часов дня, им на помощь, был послан батальон Преображенцев с Кутеповым. Как они шли, я описывал.

Зa абсолютную точность этой картины я не поручусь.

Во всяком случае это то, что сохранила мне память из рассказов офицеров нашего штаба.

В 12-ой роте потери были тяжелые. Человек до 50, из них около 15-ти за те две минуты, пока мы перебегали из 2-ой линии в 1-ую.

Фельдфебель Ермолов, за свои лихие действия, был представлен к кресту сразу 2-х степеней и к производству в подпрапорщики. На роту дали 10 крестов. Довел бы роту я, золотую саблю, пожалуй, и мне дали бы.

После ухода офицера штаба меня стали приготовлять к отъезду. Проститься ни с кем нельзя было. Весь полк был на позиции. Ожидалась немецкая контр-атака, и все были в полной боевой готовности.

Меня начисто перевязали и надели мне на шею на шнурке «паспорт», т. е. свидетельство о ранении. На продолговатом кусочке картона, против печатных обозначений, чернильным карандашом были поставлены: полк, рота, звание, имя, фамилия и краткое описание ранения. Внизу подпись врача и полковая печать.

С получением этого «паспорта», из-под власти строевого начальства я уходил и поступал в полное распоряжение властей санитарных.

Привели мне и «перевозочные средства». Это были те средства, которыми перевозились раненые еще в Севастопольскую кампанию, и много раньше, обыкновенная крестьянская телега с Волынским крестьянином за шофера.

И нужно сказать, что если раненые не навалены туда кучей, а размещены, скажем, по 2 на телегу, то при хорошей погоде и при достаточном количестве подстилки, сена или соломы, и при условии не торопиться, путешествовать так, отнюдь не плохо. Много удобнее, чем во всяких санитарных фурах и автомобилях, где тебя швыряет из стороны в сторону, как утлый челн в мертвую зыбь. Главное, видишь куда едешь и как едешь, не говоря уже о воздухе.

В моей телеге я был один, а сена и соломы Смуров напихал туда в изобилии. Торопиться было некуда. До вечера мы должны были доплестись до Луцка, где мне надлежало самого себя сдать в госпиталь. Итак, путешествие было вовсе не неприятно. Рана почти не болела, возница, старался не тряхнуть, а с шагавшим рядом Смуровым, я знал, что ничего неприятного со мной случиться не может. Я спал, разговаривал, курил, опять засыпал, короче, чувствовал себя совсем недурно.

Через несколько часов видим у дороги большое каменное здание, на нем флаг Красного Креста. У ворот стоит солдат нашего полка. Смуров, который имел специальность быть знакомым со всеми денщиками всего полка, говорит:

— Вашесбродие, это денщик капитана Баженова. Капитан наверно тут лежит.

— Стой! Зови его сюда.

Оказалось, что Баженов действительно там лежал, что сегодня утром ему сделали операцию, вставили в череп серебряную пластинку и что ему лучше.

Наказав ему кланяться, потащились дальше. Около 3-х часов дня мой шофер вытащил из-под меня здоровую охапку сена — все же осталось еще достаточно — и остановился «кормить». «Поили» мы перед этим уже раза два.

Опять поехали.

Через несколько времени Смуров мне говорит:

— Вашебродие, до Луцка еще часа два ехать, а вы устали. Я узнал, тут сразу за поворотом английский госпиталь стоит. Очень у них, говорят, хорошо. Давайте у них переночуем, а утром в Луцк!

— Богатая мысль! Поворачивай к англичанам…

Приехали к англичанам.

Полевой госпиталь человек на 60. Несколько прекрасных палаток. Все в госпитале, от флага и до самого последнего помойного ведра, самое прочное, добротное и дорогое. Все самого лучшего качества… Настоящее «аглицкое».

Госпиталь совершенно пустой. Весь персонал и ни одного пациента.

Встретили нас как родных. А когда узнали, что я умею по ихнему объясняться, еще больше обрадовались. Отвели мне одному целую палатку. В соседней, тоже пустой, поместили Смурова.

Дали нам с дороги умыться, а затем выкатили головокружительный чай. Чай, как у них полагается, совершенно черный. Пьется всегда с молоком. А к нему дали какой-то миндальный торт, особенные, булочки, сандвичи, апельсиновую пастилу в жестянке, какие-то печенья, одним словом, гибель всяких вкусных вещей.

Такой же «чай» в соседней палатке был сервирован и Смурову. Он его потом долго вспоминал.

После чая взяли меня на перевязку.

Перевязочная палатка по оборудованию и по обилию всяких блестящих инструментов, тоже самых доброкачественных, дорогих и прочных, — производила самое отличное впечатление.

Но зато сама перевязка мне уже гораздо меньше понравилась. Высокий краснорожий доктор, сняв наружные бинты, присохшую марлю с раны просто сорвал, что было, во-первых, неожиданно, а, во-вторых, здорово больно.

Мне потом объяснили, что это новый европейский способ, так сказать последнее слово перевязочной науки.

Но Бог с ним, с этим новым способом. Старый русский, когда присохшую марлю отмачивали спиртом и потихоньку, осторожно снимали, был много приятнее…

Нужно сказать, что и руки у англичанина были грубоваты, и приемы в достаточной мере лошадиные…

Вообще за мою жизнь, побывав в руках у французских, немецких и английских докторов, я пришел к убеждению, что в смысле ловкости, нежности, мягкости и безболезненности обращения с больными, лучше наших русских врачей на свете нет.

Часов в 8 вечера дали нам обед, тоже обильный, но гораздо хуже, чем чай. Особенно плох был суп. Супы англичане готовить вообще не умеют.

Спал я на славу. На какой-то особенной пружинно-походной постели. Таких я никогда потом не видал.

На следующее утро угостили нас со Смуровым утренним чаем.

Дали опять черный чай с консервированным молоком, масло, холодное мясо, яйца, ветчину, рыбу и апельсиновый мармелад. Два последних кушанья, конечно, из жестянок.

Часов в 10 утра в дверях моей палатки появилось странное существо. Не то мужчина, не то женщина. Сухая, лет 50 длиннозубая дама, одета во френч, желтые галифэ и высокие желтые сапоги со шнуровкой. По справкам оказалась лэди Мьюриель Педжит, которая на свои средства привезла из Лондона 20 фордов, в целях помочь восьмимиллионной русской армии справиться с немцами.

Кроме настоящих шоферов и механиков, обслуживали ее отряд человек 40 ловких, элегантных людей, более чем призывного возраста. Самый старый не выше 26 лет. Все из богатеньких петербургских семейств. Прямая дорога им была бы на ускоренный курс военного училища, а там в прапорщики, в пехоту… Тем более, что образование у большинства было не ниже университетского. Среди них я узнал двух моих коллег по Министерству Иностранных Дел. Но кататься на автомобилях в тылу было, конечно, много интереснее и много вольготнее.

Не успел я переварить мой утренний чай, как два элегантных санитара погрузили меня на носилки и впихнули в форд. Чтобы было не скучно, со мной села сама лэди Мьюриель, а на козлы посадили Смурова.

Во время дороги качало, трясло и швыряло невероятно и я не раз с сожалением вспоминал моего вчерашнего севастопольского возницу. Через полчаса мы были в Луцке и подкатили прямо к военному госпиталю.

Для нас это было маленькое разочарование. Мы, т. е. главным образом, Смуров, целились на Краснокрестный госпиталь. Они были в 10 раз лучше военных. Оно и понятно. Военно-санитарное ведомство могло тратить на человека в день, кажется, что-то около 75 копеек. А Красный Крест из своих миллионных средств, широкой рукой сыпал рубли. Ясно, что и офицеры и солдаты ловчились попасть именно туда, а не в военные госпиталя.

Но объяснить все это иностранке было, не очень удобно, и я сделал вид, что она привезла меня именно туда, куда я хотел.

Госпиталь в Луцке, как, большинство госпиталей на войне, был приспособлен из какого-то учебного заведения. Было бедновато, но чисто и чувствовался порядок.

Больных и раненых было много. Меня вымыли — большое наслаждение! — и отнесли на перевязку. Марлю не отдирали. Очевидно, на мое счастье, последнее слово перевязочной науки до Луцка еще не докатилось. Положили в маленькую офицерскую палату. Там лежало уже человек 5 раненых. Все более или менее тяжело. Никого из них я не знал.

Рядом со мной лежал молодой офицер Гренадерского полка, раненый во время немецкого обстрела 6-го числа. Вливали ему соляной раствор и был он большей частью без сознания.

Вечером я поймал сестру милосердия и стал у нее выпытывать, сколько времени, по ее мнению, мне предстоит еще у них лежать. Она мне ответила, весьма резонно, что хотя рана моя не тяжелая, но как всегда естъ опасность заражения… Если температура три дня не вскочит, то значит все благополучно и можно будет двигаться дальше.

На следующее утро перед обедом, в палату вбежала та же сестра и стала стремительно оправлять всем одеяла и взбивать подушки. На мой вопросительный взгляд быстро сказала:

— Приехал Командующий Армией Каледин. Сейчас сюда придет!

Минут через 20, со старшим врачом и с адъютантом вошел среднего роста еще молодой генерал, с подстриженными усами и загорелым лицом. Вид энергичный и решительный.

Не останавливаясь у гренадера, который разговаривать был не в силах, Каледин подошел прямо ко мне:

— Вы какого полка?

— Семеновского, Ваше Превосходительство.

— Ранены 7-го числа?

— Так точно.

— Очень хорошо действовали ваши роты. Особенно 12-ая…

— Я как раз имел честь ею командовать, но был ранен еще до выхода из 1-ой линии.

— Прекрасно действовали!

Захотелось мне ему сказать про знаменитую артиллерийскую подготовку. Но подумал: он это и без меня знает… Да и что я, штабс-капитан, буду вступать в госпитале в пререкания с командующим армией… Не время и не место. Сказал только:

— Но ведь успеха не было, Ваше Превосходительство!

— Следующий раз будет успех. Желаю вам поправляться! — И сильно сжал руку.

«Следующий раз!»…

Веселый разговор! Еще два таких «следующих раза», пожалуй, не с кем будет и атаковать.

Собирался ли Каледин пытаться третий раз атаковать с негодными средствами и ему не позволили, или он сам увидел, что ничего путного из этого выйти не может, но факт тот, что больше атак не было. Наша попытка 7-го сентября в этот раз была последняя.

Пролежав 3 дня в Луцке, наконец, к великой моей радости, я был, с очередной партией погружен в автомобиль, и на этот раз уже простые санитары привезли меня на вокзал и погрузили в санитарный поезд.

Тащились мы до Киева три дня. Было это и тяжело, и утомительно, а главное очень скучно. Денщиков в санитарный поезд по правилам не брали. Но за Смурова я был спокоен. И, действительно, когда нас утром сгрузили и на носилках поставили в ряд на платформе Киевского вокзала, первый, кого я увидел, был мой верный телохранитель.

Я с тоскою думал, что до Петербурга плестись придется по крайней мере дней 8.

Лежу на носилках в довольно мрачном настроении, а Смуров меня утешает.

И вдруг вижу: с деловитым видом проходит мимо меня артиллерийский полковник, с георгиевской ленточкой. На рукаве повязка управления передвижения войск.

— Смурыч, гони за этим полковником и попроси его ко мне!

Смуров полетел. Через минуту приводит удивленного полковника. Сомнений быть не могло. Полковник был мой кровный двоюродный брат Николай Ушаков, георгиевский кавалер еще за японскую войну, а в эту, после ранения в живот, окончательно выписанный из строя.

— Здравствуй, Николай! Позволь тебя спросить, какую ты здесь должность занимаешь?

Мы расцеловались.

Оказалось, что занимал он должность крупную — коменданта станции Киев. Тогда я стал к нему приставать, чтобы он избавил меня от санитарного поезда и помог бы мне устроиться так, чтобы меня пустили в Петербург одиночным порядком.

План мой был такой.

В ближайшем скором поезде Смуров берет 2-местное спальное отделение 1-го класса, чтобы уже никто другой сесть туда не мог. Я занимаю нижний диван, Смуров верхний. В Киеве меня в поезд всунут, а в Петербурге вынут. Если понадобится, по дороге кто-нибудь перевяжет. Докторов и туда и назад едет сколько угодно. Но так я, но крайней мере, буду в Петербурге через утро, а не на 9-ые сутки…

Николаю мой план понравился, но, во-первых, по его словам, сам он ничего сделать не мог, т. к. распоряжался здоровыми воинскими чинами, а для больных существовало свое санитарное начальство. Главным же образом он напирал на то, что все это совершенно противозаконно и потому неосуществимо.

Включенный в санитарные списки воинский чин неукоснительно должен быть кому-нибудь «сдан». Должна быть налицо «расписка в получении». Тогда из списков его можно «выписать»… А так, чтобы с Киевского вокзала раненый чин бесследно исчез, растворился в эфире, это будет что-то вроде похищения или побега, что по характеру моего ранения было бы уже совсем неправдоподобно.

Долго думали, как это оформить. Наконец придумали.

Старшему врачу Александровской Общины (Петербург, Верейская 3), где я уже раз лежал, и где меня хорошо знали, посылается срочная телеграмма, чтобы он приготовил мне койку и выслал к Киевскому поезду на вокзал меня встречать санитарную повозку и санитаров. На эту телеграмму он должен был срочно же ответить, что все будет выполнено. Вот эта-та его телеграмма, о принятии меня в Петербурге, и будет приложена к делу в качестве расписки в моем получении.

Николай отправился хлопотать и, конечно, выхлопотал. Коменданту станции Киев, на той же станции Киев, все-таки трудно отказать.

Перед окончательным разрешением меня взяли в перевязочную, померили температуру, оказалось 36.7, заново перебинтовали и, наконец, сказали:

— Ну, Бог с вами, поезжайте!

В 5 часов пришла телеграмма из Александровской общины, что все будет сделано, а в 9 часов вечера, четверо санитаров со Смуровым впихивали меня в широкое окно вагона и укладывали на бархатном диване на разостланную клеенку. Из раны все еще сочилась какая-то гадость, а портить казенную обивку не следовало.

Вагон был совершенно пуст. Только у соседнего окна стоял единственный кроме нас пассажир, небольшого роста, с розовыми щеками и седой бородкой, симпатичного вида господин лет за 60 и с любопытством на нас смотрел.

Смуров получил последние инструкции, пакет с перевязочным материалом, какие-то бутылки… Комендант станции Киев с нами распрощался и поезд тронулся.

В спальном вагоне 1-го класса Смуров ехал в первый раз в жизни, но чувствовал себя так, как будто бы никогда иначе не ездил. Отправился в вагон-ресторан устраивать мое питание, а кстати организовать и свое собственное. Затем потребовал у проводника подушку и одеяло и полез наверх, предварительно попоив меня чаем.

На следующий день часов в 10 утра, около моей открытой двери остановился наш единственный попутчик, вчерашний господин с седой бородкой. Долго на меня смотрел и говорит.

— Вы ранены?

— Ранен, — отвечаю.

— Как же вас выпустили из санитарного поезда? Может быть осложнение…

— Да у меня уже пятый день нормальная температура.

— Все-таки это неосторожно. Я потом вас посмотрю. Я врач, вы мое имя может быть слыхали… профессор Рейн, а теперь министр здравоохранения…

— Конечно, слышал, профессор, и очень вам благодарен за внимание.

А сам думаю, час от часу не легче… Этого еще не доставало! Министр здравоохранения… знает, как я из санитарного поезда удрал… видел, как меня в окошко впихивали… Хотя военно-санитарная часть ему не подчинена, она в ведении добрейшего, но грозного принца Ольденбургского, но стоит ему кому не нужно два слова сказать, большие неприятности могут выйти и вокзальному санитарному начальству, а косвенно и коменданту станции Киев…

Но что-то в симпатичном и ласковом лице министра говорило, что он никому гадостей делать не собирается.

— У вас перевязочный материал с собой есть?

— Как же — говорю, — все есть, и марля, и вата, и спирт, и бинты. Всего этого мне дали на вокзале в Киеве. Вот сейчас вернется я мой денщик и все достанет…

— Он у вас шустрый парень, я уже заметил. А почему вы улыбаетесь?

— Да так, любопытно будет вспомнить под старость, что в этот раз на войне первую перевязку мне сделал ротный фельдшер, а последнюю Всероссийский министр здравоохранения.

Но шутка моя успеха не имела, прошла незамеченной.

— Смейтесь, смейтесь, голубчик… А я уже солдат и офицеров перевязывал, когда вы еще не родились… Из Медицинской Академии нас выпустили в 77-м году, прямо на войну в Румынию. Мне тогда 24 года было. Вот вы санитарного поезда испугались, а там и уход, и чистота, и накормят, и напиться подадут… А вот как ваши папаши воевали… Железных дорог нет, есть нечего, грязь, холод, болезни… Вы знаете, как раненых тогда возили? В болгарскую каруцу на волах накладут 5–6 человек и тащатся 4 дня, в дождь, в холод, в солдатских шинельках, едят сухари, а воду пьют из лужи… Им бы санитарный поезд, ох как понравился! А госпиталя тогдашние… Мокро, холодно, грязно… Лежат все вповалку, на соломе: тут и легкие, и тяжелые, и офицеры, и солдаты… Такие дикие места были, что не только самого необходимого не достанешь, подвезти ничего нельзя… Дороги непролазные… Вот вы ранены не тяжело, а в Турецкую войну я за вашу рану бы не поручился. Сколько таких было… Кажется легко, а глядишь инфекция и гангрена… Вы вот в эту войну об эпидемиях не слыхали… А тогда от болезней, от дизентерии, да от тифа, в двадцать раз больше народу погибло, чем от ружей и пушек. Вы знаете, сколько одних врачей тогда от тифа на тот свет отправилось? До полутораста человек… И я схватил, да молод был, вывернулся… А теперь и санитарное ведомство, и Красный крест, и питательные пункты и летучие отряды… Чего, чего только нет… И все еще недовольны!

— Да, уверяю вас, профессор, что если есть недовольные, так это только те, которые всегда и всем недовольны… Я форму ношу с начала войны, 3-ий раз эвакуируюсь, и ни одной серьезной жалобы на санитарную нашу часть никогда не слыхал… А что я от поезда отвертелся так это понятно. Когда под боком есть лучшее, так хочется лучшего…

— Да я вас и не виню, а все-таки…

Старик любил поговорить, а других попутчиков не было.

Явился Смуров.

Министр снял пиджак, вымыл руки, Смуров полил их спиртом, и приступили к делу. Перевязывал он артистически, так, что лучше невозможно.

Смуров ассистировал и удостоился похвалы.

Потом мне принесли завтрак.

Среди дня профессор заходил ко мне несколько раз. Говорил долго и чрезвычайно интересно. И видел он на своем веку много и знал много.

Но как я ни старался завести его на жгучие, актуальные темы, смены министров, Распутин и т. п., старая лисица неизменно сворачивала на Турецкую войну.

На следующий день в 2 часа дня мы были в Петербурге на Варшавском вокзале.

Рейну подали простую карету, а мне санитарную.

Пролежав дней 15 в Александровской общине, я, наконец, получил костыли.

А еще через несколько дней, когда рана окончательно затянулась, жена со Смуровым перевезла меня домой.