Афганистан

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Афганистан

«И в море водятся крокодилы».

Подлинная история Энайатоллы Акбари.

По желанию Энайатоллы Акбари все имена в книге изменены.

Я совсем не ожидал, что она уйдет, правда, совсем не ожидал. Когда тебе десять лет — я примерно говорю «десять», потому что дня своего рождения точно не знаю, никакого учета населения или чего-то похожего в провинции Газни нет — и ты ложишься спать вечером, ни более темным или более звездным, чем обычно, ни более тихим или удушливым, и засыпаешь под крики муэдзина, такие же, как всегда, как везде, где людей созывают на молитву с вершины минарета, — так вот, пойми, тебе покажется странным, если мать вдруг обнимет тебя крепко, непривычно крепко, надолго прижмет твою голову к своей груди и скажет:

— Энайат-джан, никогда в жизни, ни в коем случае не делай трех вещей. Первое: не употребляй наркотики. Есть такие, у которых приятный аромат и вкус, они словно шепчут тебе на ушко, что такого удовольствия, как они, ничто тебе не доставит. Не верь им. Обещай мне, что не станешь этого делать.

— Обещаю.

— Второе: не используй оружие. Даже если кто-то оскорбит твои чувства, твою память или твои воспоминания, проклиная Бога, землю, людей, обещай мне, что твоя рука никогда не сожмет рукоять пистолета или ножа, не возьмется за камень, не схватит деревянную ложку для горма палав, даже ложку, чтобы причинить вред человеку. Обещай мне.

— Обещаю.

— Третье: не воруй. То, что твое, тебе и принадлежит, а что не твое — то не твое. Деньги на жизнь ты всегда сумеешь заработать, даже если работа будет тяжелой. И никогда никого не обманывай, Энайат-джан, хорошо? Будь радушным и терпимым со всеми. Обещай мне это.

— Обещаю.

Вот. Даже если твоя мать говорит что-то подобное, а потом, глядя в окно, начинает рассказывать о своих мечтах, по-прежнему обнимая тебя, например, о луне, при свете которой можно ужинать, о желаниях, которые лучше всегда держать перед глазами, как морковку перед осликом, о том, что, по-настоящему желая чего-то, мы находим в себе силы подниматься и идти дальше, а если желание, любое, какое угодно, становится путеводной звездой, то тогда и стоит жить — в общем, если твоя мать, обычно такая немногословная и собранная, потому что в жизни ей приходится несладко, баюкает тебя и говорит все это голосом тихим и странным, сжимая горячими руками твои руки, и заполняет тишину словами, даже в этот момент непросто понять, что она тебе говорит: «Хода негахдар, прощай».

Вот так.

Проснувшись утром, я потянулся, чтобы прогнать остатки сна, и пошарил рукой справа от себя, ища поддержки у мамы. Ее запах всегда внушал мне уверенность в себе, он словно будил меня: просыпайся, вставай! Но ладонь наткнулась на пустоту, и рука лишь сжала белое хлопковое одеяло. Я потянул его на себя. Повернулся, открыл глаза пошире. Приподнявшись на локте, негромко позвал: «Мама». Но она не ответила, и вообще никто не отозвался. Ее не было ни на тюфяке, ни в комнате, где мы спали, еще жаркой от ворочавшихся в полутьме тел; не было ее ни в дверях, ни у окна, где она порой стояла, наблюдая за запруженной автомобилями, повозками и велосипедами улицей; не оказалось ее ни у кувшинов с водой, ни в углу для курения, где все эти три дня она часто с кем-нибудь разговаривала.

Снаружи доносился гул Кветты, города куда более шумного, чем моя маленькая деревня в окрестностях Газни, эта полоска земли с домами и светлыми потоками, откуда я родом, самое прекрасное в мире место (и я говорю это не бахвальства ради, а потому что это правда).

Маленький, большой.

Мне и в голову не приходило, что уровень шума зависит от размеров города, я верил, что все дело в различиях между народами, например в способах готовить мясо. Я думал, что в Пакистане шум не такой, как в Афганистане, и что каждый народ шумит по-особенному, в зависимости от множества разных вещей — от того, что люди едят, или как они двигаются, или от чего-то еще.

— Мама!

Никакого ответа. Тогда я выбрался из-под одеяла, сунул ноги в башмаки, протер глаза и отправился искать хозяина, чтобы спросить, не видел ли он маму, поскольку три дня назад, когда мы приехали, он сказал, что никто не сможет переступить порог самавата Кгази незаметно для него. Это показалось мне очень странным: ведь нужно же ему когда-то спать, подумал я.

Солнце разрезало надвое вход в самават Кгази. Такие заведения в этих краях иногда даже называют отелями, но они ничем не напоминают отели, какими вы их себе представляете. Самават Кгази скорее походил на склад тел и душ, камеру хранения, где люди ожидают фасовки и отправки в Иран, Афганистан или бог еще знает куда; это было место встреч тех, кто нелегально перевозил людей через границу.

В самавате мы жили три дня, никуда не выходя: я играл в подушках, мама разговаривала с группами женщин с детьми, иногда с целыми семьями, людьми, которым, как ей казалось, можно довериться.

Помню, все время, пока мы были в Кветте, мама носила бурку, закрывавшую ее с головы до ног; у нас дома, в Наве, ни мама, ни тетя, ни их подруги бурку никогда не носили. Я даже не подозревал о том, что она у нее есть. На границе, когда я впервые увидел, что мама ее натягивает, я спросил, зачем она это делает, а она ответила улыбаясь:

— Это игра такая, Энайат, иди сюда, вниз, — и подняла подол одежды.

Я пролез между ее коленками под голубую материю, словно в бассейн нырнул, и задержал дыхание, но не поплыл.

Прикрывая рукой глаза от яркого света, я приблизился к почтенному Рахиму, хозяину самавата, и попросил прощения за беспокойство. Я спросил его, где моя мама, не видел ли он, как она уходила, ведь никто не может выйти или войти так, чтобы он не заметил, верно?

Дядя Рахим читал газету на английском языке — шрифт красный и черный, без картинок — и курил сигарету. У него были длинные брови и покрытые тонкими волосками, словно персик, щеки; на столике у входа, рядом с газетой, стояло блюдо, а на нем кучка абрикосовых косточек, три ярко-оранжевых плода, которые он еще не успел съесть, и горсть тутовых ягод.

Мама говорила, что в Кветте целые горы фруктов. Она рассказывала это, чтобы заинтересовать меня, потому что я очень люблю фрукты. Кветта на пушту означает «укрепленное торговое поселение» или что-то вроде того, место, где обмениваются товарами: вещами, рабами и так далее. Кветта — столица Белуджистана, фруктовый сад Пакистана.

Не повернув головы, дядя Рахим выпустил струйку дыма и ответил:

— Да, я ее видел.

Я улыбнулся.

— Куда она пошла, почтенный Рахим? Скажите, пожалуйста.

— Прочь.

— Прочь куда?

— Прочь.

— А когда вернется?

— Она не вернется.

— Не вернется?!

— Нет.

— Как — не вернется?! Дядя Рахим, что значит — не вернется?

— Она не вернется.

На этом вопросы закончились. Вернее, может быть, и остались какие-то еще, подходящие к данному случаю, но я их не знал. Только молча смотрел на щеки в волосках, но толком ничего не видел.

Потом хозяин снова заговорил:

— Она просила кое-что тебе передать.

— Что?

— Хода негахдар.

— Только это?

— Нет, еще кое-что.

— Что, дядя Рахим?

— Она сказала, чтобы ты никогда не делал трех вещей, которые она велела тебе не делать.

Мою мать я буду называть «мама». Моего брата — «брат». Мою сестру — «сестра». Но селение, где мы жили, я буду называть не «селение», а Нава: это его название, и означает оно «водосточный желоб», потому что расположено оно на дне долины, зажатое между двумя горными грядами. Поэтому-то, когда однажды вечером я вернулся с поля, где играл, и мама сказала: «Собирайся, мы уезжаем», — я спросил ее: «Куда?» — а она ответила: «Мы уезжаем из Афганистана», — я подумал, что нам нужно просто пересечь те горы, потому что для меня Афганистан весь и состоял из этой узкой долины да двух горных хребтов по обе ее стороны. Я и представить себе не мог, насколько он большой.

Мы взяли полотняный мешок и сложили в него смену одежды для меня и для нее, немного еды — хлеба, фиников. Я страшно разволновался перед путешествием, мне хотелось побежать и рассказать всем о нашем отъезде, но мама не разрешила и просила меня быть молодцом и вести себя спокойно. Пришла моя тетя, мамина сестра, они отошли в сторону поговорить. Потом появился мужчина, старый друг папы, он не захотел входить в дом; сказал, что надо пошевеливаться, пока луна еще не взошла и темнота скрывает нас от глаз талибов или всех тех, на кого мы могли наткнуться по дороге.

— Мой брат и сестра не поедут с нами, мама?

— Нет, они останутся с тетей.

— Брат еще маленький, он не захочет оставаться с тетей.

— Твоя сестра позаботится о нем. Ей почти четырнадцать лет — уже взрослая женщина.

— А когда мы вернемся?

— Скоро.

— Скоро когда?

— Скоро.

— У меня турнир по бузуль-бази.

— Ты видел звезды, Энайат?

— При чем тут звезды?

— Посчитай их, Энайат.

— Это невозможно. Их слишком много.

— Ну, ты начни, — сказала мама, — иначе никогда и не досчитаешь.

Район, где мы жили, в округе Газни, населяют только хазарейцы, то есть афганцы вроде меня, с миндалевидными глазами и приплюснутым носом, вернее даже не приплюснутым, а немного более плоским, чем у остальных, более плоским, чем, например, твой нос, Фабио, — у нас монголоидные черты. Говорят, мы потомки воинства Чингисхана. Говорят, что отцами наших отцов были кушаны, древние жители этих земель, легендарные строители статуй Будды в Бамиане. А еще говорят, что мы рабы, и обращаются с нами как с рабами.

Выезжать из округа или провинции Газни было для нас смертельно опасно (говорю «было» только потому, что не знаю, как обстоит дело сейчас, но вряд ли что-то сильно изменилось), потому что в окружении талибов и пуштунов — хоть они не одно и то же, но причиняют нам одинаково много зла — следует вести себя очень осторожно. Мне кажется, именно поэтому мы выехали ночью, втроем: я, моя мать и мужчина — мужчину я буду называть просто мужчиной, — которого мама попросила проводить нас. Мы вышли пешком и три ночи под покровом темноты и при свете звезд — а их свет в тех краях, где нет освещения электрического, действительно очень ярок — шли к Кандагару.

На мне был мой обычный серый пирхан, широкие штаны и куртка длиной до колен из такой же ткани. Мама шла в хадоре, но в мешке несла бурку; она ее надевала, когда мы встречали кого-нибудь: хороший способ скрыть, что она хазара, а заодно и спрятать меня.

В первый день на рассвете мы остановились на отдых в караван-сарае, который талибы или кто-то еще использовали как тюрьму: на окнах стояли решетки. Внутри было пусто, и это оказалось нам на руку, но вскоре я заскучал и приметил колокол, подвешенный на решетке. Набрал камешков и стал целиться в него с сотни шагов. Наконец я попал в колокол, и мужчина подбежал ко мне, сжал мое запястье и велел немедленно прекратить.

На второй день мы видели, как хищные птицы кружатся над трупом осла. Осел был дохлый (это понятно), у него нога застряла меж двух камней. Для нас он не представлял никакого интереса, потому что есть его было нельзя. Я помню, как мы очутились неподалеку от Шахджоя, самого неподходящего места для нас, хазара, во всем Афганистане. Рассказывали, что там путников-хазара вроде нас талибы хватали и бросали живьем в глубокие колодцы или отдавали на съедение бродячим собакам. Так по пути в Пакистан пропали девятнадцать человек из моего селения. Брат одного из этих пропавших отправился на поиски; он и рассказал про бродячих собак. Как бы то ни было, он нашел только остатки одежды брата, а среди лоскутьев — кости, и больше ничего.

Вот так они с нами поступают.

У талибов есть поговорка: для таджиков — Таджикистан, для узбеков — Узбекистан, а для хазарейцев — Гористан. Так они говорят. «Гор» значит могила.

На третий день мы встретили множество людей, идущих непонятно куда, как будто убегающих от чего-то: длинный караван повозок, а в них — мужчины, женщины, дети, живность, ткани, бочки с водой и прочее.

Когда приближались грузовые машины, следовавшие в попутном направлении, мы просили водителей подвезти нас хотя бы немного; хорошие люди останавливались и подбирали нас, а злые или сердитые на себя и на весь мир, придавив педаль газа, торопливо объезжали нас, окутав облаком пыли. Как только слышался шум мотора за спиной, мы с мамой кидались прятаться в канаве, или в кустах, или за камнями, если попадались достаточно большие. Мужчина стоял неподвижно на обочине дороги и знаком просил приближающуюся машину остановиться, но не просто поднимал большой палец, как те, что путешествуют автостопом, а изо всех сил размахивал руками, чтобы его наверняка увидели и не задавили. Если грузовик останавливался и все шло как надо, он кричал, чтобы мы вылезали из канавы, и мы с мамой забирались в кабину (так случалось дважды) или в кузов, где лежал груз (так получилось только однажды). В тот раз, когда мы залезли в кузов, оказалось, что он забит матрасами. Я чудесно выспался.

К тому времени, как мы добрались до Кандагара, преодолев реку Аргандаб, я насчитал уже три тысячи четыреста звезд (мне кажется, приличное количество), из которых как минимум двадцать были здоровенные, как косточки персика, и очень устал. Но не только из-за звезд. Я также посчитал количество мостов, взорванных талибами, сгоревших машин и черных танков, брошенных военными. И мне ужасно захотелось вернуться домой, в Наву, чтобы играть в бузуль-бази со своими друзьями.

В Кандагаре я перестал считать звезды. Перестал потому, что я впервые очутился в таком большом городе и свет домов и фонарей отвлекал меня; впрочем, хватило бы и одной усталости, чтобы я сбился со счета. Дороги в Кандагаре были заасфальтированы. Повсюду были машины, мотоциклы, велосипеды, магазины и куча мест, где можно попить чаю и поговорить с мужчинами, стояли здания высотой больше трех этажей с антеннами на крышах, и носились по улицам ветер и пыль, и по тротуарам ходило столько народу, что в домах, думал я, наверное вовсе никого не осталось.

Мы некоторое время шли по улицам, потом мужчина остановился и приказал нам подождать, пока он пойдет договариваться. Он не сказал ни куда, ни с кем. Я присел на ограду и принялся считать проезжающие машины (только покрашенные), а мама замерла рядом не шевелясь, словно в бурке никого не было. Рядом что-то жарили. Радио передавало новости: сообщили, что в Бамиане пропала без вести уйма людей и что в каком-то доме нашли много трупов. Мимо нас прошел старик, воздев руки к небу и крича ходайа хаир — он просил у Бога милосердия. Мне хотелось есть, но я не просил еды. Мне хотелось пить, но я не просил воды.

Мужчина вернулся, улыбаясь, вместе с каким-то человеком.

— Сегодня вам везет, — сказал он, — это Шаукат, он доставит вас в Пакистан на своем грузовике.

— Салям, ага Шаукат, — сказала мама. — Спасибо.

Пакистанец Шаукат промолчал.

— Выезжаете прямо сейчас, — произнес мужчина. — До скорого!

— Спасибо за все, — поблагодарила мама.

— Я с радостью вам помог.

— Сообщи моей сестре, что все прошло гладко, пусть она не беспокоится.

— Хорошо. Удачи, маленький Энайат. Ба омиди дидар.

Он обнял меня и поцеловал в лоб. Я улыбнулся, как бы говоря: «Ну, конечно, скоро увидимся, будь здоров». А потом подумал, что «удачи» и «до скорого» не слишком-то сочетаются: зачем нужна удача, если скоро увидимся?

Мужчина ушел. Пакистанец Шаукат махнул рукой, давая знак следовать за ним. Грузовик стоял в пыльном дворе, огороженном металлической сеткой. В кузове лежали десятки, наверное, даже сотни деревянных столбов. Приглядевшись с близкого расстояния, я понял, что это фонарные столбы.

— Зачем ты перевозишь фонарные столбы?

Пакистанец Шаукат промолчал.

Ответ на свой вопрос я получил позднее. Из Пакистана приезжали в Афганистан воровать — красть все, что только можно украсть. Фонарные столбы, например. Приезжали на грузовиках, валили столбы на землю и перевозили за границу, чтобы использовать самим или перепродать, вот так. Но тогда для нас было важно только то, что у нас появилась хорошая попутка, вернее, даже не хорошая, а великолепная, потому что пакистанские грузовики на границе проверяют реже.

Поездка была долгой, даже не описать, насколько долгой: часы среди гор, тряска, камни, тряска, шатры, маленькие базары и опять тряска. Облака. В какой-то момент — уже в темноте — пакистанец Шаукат остановился поесть; вышел он один, нам лучше не высовываться. На всякий случай, сказал он. Шаукат принес нам какие-то мясные объедки, и мы снова тронулись в путь, ветер свистел в окне, стекло опущено на два пальца, чтобы пропускать хоть сколько-то воздуха, но как можно меньше пыли. Обозревая пейзаж по сторонам от машины я, помнится, думал об отце: он тоже водил грузовик.

Но у него все было по-другому. Ему пришлось.

Отца я так и буду называть — «отец». Даже если его уже нет. Потому что его уже нет. И я расскажу его историю, хотя могу ее рассказать только так, как рассказывали ее мне, поэтому я не очень-то в нее верю. Суть в том, что пуштуны заставили его — и не только его, но и многих других хазарейских мужчин из нашей провинции — ездить в Иран и обратно на грузовиках и закупать товары для их магазинов: одеяла, ткани или какие-то тонкие матрасы из губки, непонятно зачем нужные. Дело в том, что жители Ирана — шииты, как и мы, хазара, а пуштуны — сунниты, а отношения между братьями по вере, как известно, лучше; к тому же пуштуны не говорят на персидском языке, а мы его немного понимаем.

Чтобы принудить отца, они сказали ему: если ты не поедешь в Иран за товаром для нас, мы убьем твою семью; если ты сбежишь с товаром, мы убьем твою семью; если по прибытии окажется, что чего-то не хватает или товар испорчен, мы убьем твою семью; если ты попытаешься нас обмануть, мы убьем твою семью. В общем, если что-то пойдет не так, мы убьем твою семью. По-моему, это не лучший способ вести дела.

Мне было лет шесть, когда мой отец погиб.

Вроде бы в горах шайка бандитов напала на его грузовик, и отца убили. Когда пуштуны узнали, что на грузовик моего отца напали и похитили весь товар, они пришли к моим родным и сказали, что он остался им должен, что их товар пропал и теперь мы должны возместить его стоимость.

Сначала они пошли к моему дяде, брату отца. Они сказали ему, что теперь он отвечает за все и должен компенсировать им убытки. Мой дядя какое-то время пытался решить эту проблему, разделить поля или продать их, но у него ничего не вышло. А потом однажды он заявил, что у него не получается возместить убытки и вообще это не его дело, ведь у него своя семья, о которой нужно заботиться — и это, кстати, была чистая правда, — а потому он не в состоянии взять на себя такие обязательства.

Тогда однажды вечером пуштуны пришли к моей матери и сказали, что, если у нас нет денег, они заберут меня и моего брата и мы будем трудиться на них как рабы, что во всем мире запрещено и в Афганистане тоже, но такое уж сложилось положение. С тех пор моя мать жила в постоянном страхе. Она приказала нам с братом всегда находиться вне дома, среди других детей, потому что в тот вечер, когда к нам приходили пуштуны, нас тоже дома не было, они нас не видели, а потому не знали в лицо.

В общем, мы оба целыми днями играли на улице, и это не вызывало никаких проблем; пуштуны, встречавшиеся нам на пути, спокойно проходили мимо, не догадываясь, кто мы такие. Еще мы вырыли яму рядом с тем местом, где хранился картофель, чтобы прятаться там по ночам, и, когда кто-то стучал в дверь, мы ныряли в эту яму еще до того, как мать шла спрашивать, кто пришел. Мне эта мера казалась ненадежной: я всегда говорил маме, что если пуштуны придут за нами ночью, они вряд ли будут стучаться.

Так жизнь и текла до тех пор, пока мама не решила увезти меня из дома, потому что мне было десять лет (примерно) и я стал слишком большим, чтобы прятаться, уже не помещался в нашей яме и мог раздавить моего брата.

Уехать.

Сам-то я никогда не хотел уезжать из Навы. Мне очень нравилось мое селение. Ни тебе современных технологий, ни электричества, и для освещения мы пользовались керосиновыми лампами. Зато в Наве росли яблоки. Я наблюдал, как рождаются фрукты: сначала у меня на глазах распускались цветы, затем они становились плодами. Здесь, в Кветте, цветы тоже превращаются в плоды, но никто этого не видит. Звезды. Мириады. Луна. Помню, для экономии керосина иногда ужинали во дворе при свете луны.

Мой дом был устроен так: общая комната, где все спали, комната для гостей и уголок с очагом для готовки в углублении, чтобы зимой тепло от огня, поднимаясь вверх по специальным трубочкам, нагревало пол. На втором этаже хранились корма для животных. Снаружи — еще одна кухня, летняя, чтобы в жару дом не нагревался еще больше, и огромный сад с яблонями, вишнями, гранатами, персиками, абрикосами и тутовыми деревьями. Толстые стены, очень толстые, больше метра, глинобитные. Мы ели домашний йогурт — он похож на греческий, но намного вкуснее. У нас были корова и две овцы, а еще поля, на которых мы выращивали пшеницу, а затем везли ее на мельницу.

Такой была Нава, и я совсем не хотел оттуда уезжать.

Даже когда талибы закрыли школу.

— Фабио, можно я расскажу тебе о том, как талибы закрыли школу?

— Ну, конечно.

— Тебе интересно?

— Мне все интересно, Энайатолла.

Я был рассеян тем утром. Слушал учителя вполуха и предавался размышлениям о турнире по бузуль-бази, который был намечен на вечер. Бузуль-бази — это игра, в которой используется вываренная кость из овечьей ноги, по виду немного напоминающая кубик, но вся покрытая наростами, и получается, что ты играешь с чем тебе больше нравится: хочешь, можешь считать это кубом, а хочешь — шаром. В эту игру у нас играют всегда, в любое время года, а вот, например, воздушные змеи — забава больше для весны или осени, а прятки — зимняя игра. Сидеть тихо между мешками с пшеницей, или среди груды одеял, или между двумя скалами, прижавшись к кому-нибудь, намного приятнее зимой, когда холодно.

Учитель рассказывал о цифрах и учил нас считать, когда мы услышали звук мотоцикла, кружившего вокруг школы, словно пытаясь отыскать въезд, хоть его совсем нетрудно было найти. Потом мотор заглушили. В дверях появился огромный талиб с длинной бородой, как они носят. У нас, хазара, таких не бывает, ведь мы сродни китайцам или японцам, у нас растет мало волос на лице. Один талиб даже дал мне пощечину, возмутившись, что у меня нет бороды, но я тогда был еще ребенком, а даже у пуштунов, не то что у хазара, в таком возрасте не растет борода.

Талиб с ружьем зашел в класс и громко объявил, что школу нужно закрыть — и точка. Учитель спросил почему. Тот ответил:

— Так решил мой командир, а вы должны повиноваться.

И вышел вон, не дожидаясь ответа и не дав никаких объяснений.

Учитель ничего не сказал, постоял неподвижно, дождался, пока стих рокот мотоцикла, и принялся объяснять математику ровно с того места, на котором его прервали, тем же спокойным голосом и с той же мягкой улыбкой. Потому что мой учитель был человеком мягким, никогда не повышал ни на кого голос и, когда отчитывал кого-то, казалось, будто ему самому хуже, чем тому, кому он делает выговор.

Через день вернулся тот же талиб, на том же мотоцикле. Увидел, что мы все так же сидим в классе и учитель ведет урок. Он вошел и спросил у учителя:

— Почему вы не закрыли школу?

— Потому что для этого нет никакой причины.

— Причина в том, что так велел мулла Омар.

— Это неубедительная причина.

— Ты богохульствуешь. Мулла Омар приказал закрыть все хазарейские школы.

— А в какую школу тогда пойдут наши дети?

— Ни в какую. Школа не для хазарейцев.

— Эта школа — для хазарейцев.

— Эта школа существует против воли Бога.

— Эта школа существует против вашего желания.

— Вы учите тому, чему Бог не велит учить, — вранью. Тому, что идет вразрез с его словами.

— Мы учим детей быть хорошими людьми.

— Что значит «быть хорошими людьми»?

— Давайте присядем и обсудим.

— Нет необходимости. Я сам тебе объясню. Быть хорошим человеком — значит служить Богу. Мы знаем, чего Бог хочет от людей и как служить ему. А вы — нет.

— Мы тоже здесь учим кротости.

Талиб прошел через класс, громко сопя, как однажды случилось со мной, когда мне в нос попал камешек и у меня не получалось его вытащить. Не сказав больше ни слова, он вышел и сел на мотоцикл.

Прошел еще один день, и наступило утро — осеннее утро, когда солнца еще хорошо греет, и первый снег, кружащийся на ветру, не создает ощущения холода, а просто напоминает, что скоро наступит зима; в такой день лучше всего запускать воздушных змеев. Мы учили стихотворение на хазарейском языке, чтобы подготовиться к шерьянджи, стихотворному поединку, когда прибыли два джипа, набитые талибами. Мы подбежали к окнам посмотреть на них. Все разом высунулись наружу, хоть нам и было страшно, потому что страх притягателен, пока не познакомишься с ним поближе.

Из джипов высыпали два, а то и три десятка вооруженных талибов. Тот мужчина, что приезжал сюда раньше, зашел в класс и сказал учителю:

— Мы велели тебе закрыть школу. Ты не послушался. Теперь мы тебя будет учить.

В просторном здании школы нас было много, сотни две или даже больше. Школа у нас появилась несколько лет назад, все родители работали на стройке по нескольку дней, кто сколько мог, сделали крышу и поставили окна, чтобы внутрь не задувал ветер и можно было проводить занятия даже зимой; но на самом деле от ветра особо не защитишься: он все время рвал занавески, висящие на окнах. В школе было несколько классов и был директор.

Талибы заставили всех выйти — и детей и взрослых. Приказали нам построиться во дворе в круг — дети впереди, потому что они меньше ростом, взрослые — позади. Потом в центр круга завели нашего учителя и директора. Директор комкал ткань пиджака, будто хотел его порвать, плакал и поворачивал голову то направо, то налево, словно искал что-то и не находил. Учитель же, напротив, как обычно, стоял спокойно и молча, опустив руки, и его широко открытые глаза словно бы смотрели внутрь себя — его прекрасные глаза, светившиеся добротой.

— Ба омиди дидар, дети, — сказал он. — Прощайте.

Они расстреляли его. На глазах у всех.

С того дня школа стояла закрытой, но жизнь без школы — это прах.

— Фабио, это очень важно.

— Что именно?

— Что афганцы и талибы — это не одно и то же. Я хочу, чтобы люди это поняли. Знаешь, кем по национальности были те, кто убил моего учителя?

— Нет. Кем?

— Двадцать человек приехало на джипах, верно? Хм, ну не все двадцать были разных национальностей, но почти так. Некоторые даже не могли общаться между собой. Пакистанцы, сенегальцы, марокканцы, египтяне. Многие думают, что талибы — это афганцы, но это неверно. Разумеется, там есть и афганцы, но не только они. Это невежды, невежды со всего света, запрещающие детям учиться, потому что боятся, как бы те не поняли, что талибы творят всё не во имя Аллаха, а ради собственной выгоды.

— Мы скажем об этом четко и ясно, Энайат. Где мы остановились?

— В Кандагаре.

— А, ну да. В Кандагаре.

Продолжаем.

Утром мы выехали из Кандагара — я ведь об этом уже говорил? — на грузовике, забитом фонарными столбами, и прибыли в Кветту транзитом через Пешавар. Ни мама, ни я не выходили из машины. В Кветте мы отправились искать место для ночлега, из тех, что называются самават или мосафир хама, дом для гостей с огромными комнатами, где путешественники, направляющиеся в Иран, отдыхают и ищут провожатых на остаток пути. Мы никуда не выходили три дня. Мама общалась с разными людьми, готовясь пуститься в обратный путь, хотя тогда я об этом и не догадывался. Возвратиться в Афганистан совсем не сложно — намного проще, чем уехать оттуда.

А я тем временем бродил по новому для меня месту. И вот однажды вечером перед сном она обхватила мою голову ладонями, потом крепко обняла меня и сказала о том, чего я не должен делать, а еще сказала, что я должен хотеть чего-то очень сильно, всем своим существом. А на следующее утро ее не оказалось на матрасе рядом со мной, и я отправился узнавать у почтенного Рахима, хозяина самавата Кгази, не знает ли он, где мама. И он мне сообщил, что она вернулась домой, к моим брату и сестре. И так я сидел в углу меж двух подушек, но не на них, а прямо на полу, на пятках, и думал, что мне нужно подумать и еще подумать о самой необходимости думать — а это великое дело, как говорил мой учитель. Но в голове моей было пусто, ни единой мысли, только свет, который слепил, не давая ничего разглядеть, — так бывает, когда смотришь на солнце.

Когда свет погас, зажглись фонари вдоль улиц.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.