КОНЕЦ ЭПОХИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КОНЕЦ ЭПОХИ

Климента VII обманули. Коннетабль Карл де Бурбон перешел Апеннины и уже по другую их сторону, севернее Ареццо, дожидаясь выплаты обещанных ста пятидесяти тысяч, получил из рук Ланнуа семьдесят тысяч дукатов от Флоренции. Но к приезду Ланнуа цены выросли, и коннетабль требовал уже двести сорок тысяч. В противном случае, говорил он, ему придется продолжить наступление. Как за считаные недели собрать такую сумму? Папа такого не сможет, и Карлу де Бурбону это было прекрасно известно.

Все были в недоумении. Что движет коннетаблем? Ненависть? Надежда выкроить княжество для себя? Может быть, он просто выполняет волю императора? Или же он и вправду вынужден был против своего желания довести дело до того, к чему стремились испанцы и немцы, которыми он вроде бы командовал, — до грабежей? Нет ни одного документа, который мог бы подтвердить или опровергнуть многочисленные предположения современников и историков.

Не дожидаясь ответа из Рима, коннетабль Карл де Бурбон переходит Арно и направляется к Сиене.

Флоренция трепещет. Там роют рвы и возводят бастионы и башни. «Нашествие — это бедствие, которое давно предвидели, — успокаивает Макиавелли. — Ваши Светлости не должны испытывать никаких опасений… наши отряды так удачно размещены, перед ними открыто столько дорог, что они будут на месте прежде них… До сих пор Ваши Светлости и город Флоренция защищали и спасали Ломбардию и Романью; в этот час вы спасете самих себя…» Однако сам он принял меры предосторожности: последний урожай собран, масло и вино надежно спрятаны. Никколо успокаивает семью: «Что бы ни услышала Мариетта, она не должна тревожиться, потому что я буду рядом прежде, чем случится хоть малейшая неприятность». И все же он составил новое завещание[98].

Не в обиду Макиавелли будет сказано, но Флоренцию спасла вовсе не «непобедимая доблесть» ее граждан, которую он восхвалял в том же письме к Синьории, а стратегия коннетабля. Обойдя Флоренцию, которая была слишком хорошо укреплена для того, чтобы атаковать ее силами столь недисциплинированной армии или, что еще неразумнее, начать ее осаду в тот момент, когда вышедшая из оцепенения армия Лиги двигалась навстречу, он бросился на Рим.

«Странная война», длившаяся многие месяцы, когда враги только наблюдали друг за другом и всячески друг друга избегали, словно их предводители равно переживали приступ малодушия, сменилась «войной молниеносной», невероятно быстрым и жестоким нашествием: 1 мая форсированным маршем коннетабль де Бурбон вошел во владения Церкви; 2 мая занял Витербо, что в пяти днях пути от Рима; 4 мая был уже в двадцати километрах от его стен и вечером следующего дня, стоя на холме Монте-Марио, обозревал распростершийся у его ног Вечный город.

В какие игры играл в это время герцог Урбинский? 2 мая армия Лиги прошла парадом через Флоренцию, которая только-только начала приходить в себя после «пятничного бунта». В пятницу, 26 апреля, неправильно истолковав уход из города кардинала Пассерини и молодых Медичи, направившихся навстречу герцогу, флорентийцы решили, что те спасаются бегством, и бросились в Палаццо Веккьо. Выкрикивая проклятия в адрес Медичи, они захватили дворец и с его балкона провозгласили восстановление свободы. Гвиччардини при поддержке армии без труда восстановил порядок и охладил горячие головы. В этот час нельзя было перепутать врага! О чем думал тогда Никколо? Молча, как то были вынуждены делать все сторонники республики, сожалел об упущенной возможности или же посчитал эту авантюру преждевременной? А может быть, он присоединился к Гвиччардини, своему другу и брату, который, позволяя себе высказывать едкую критику в адрес понтифика, был предан папе и готов был идти с ним даже в ад?

Ад — это Рим.

* * *

Говорить о том, что осталось в Истории как трагедия века, — это не только детально описывать бесчисленные ужасы, которые сопровождали разграбление города сорвавшейся с цепи солдатней, пожары, разрушения, убийства, резню, пытки, насилие; не только живописать потоки крови, уничтожение «шести тысяч человек», по воспоминаниям одного из ландскнехтов, вопли ненависти и скорби, боли и отчаяния — мир слышал с тех пор так много не менее ужасного, что все это, даже изложенное самым пылким образом, звучит, увы, банально. Говорить о том, что на всех языках называют «разграблением Рима», — это вспомнить о тьме, внезапно обрушившейся на весь христианский мир 6 мая 1527 года, вспомнить молчание мертвого города, колокола которого замолкли на долгие месяцы, вспомнить о пропасти, что разверзлась и навеки поглотила часть памяти человечества, поглотила так же, как это уже случилось однажды, когда сгорела библиотека в Александрии[99]. Частные и публичные библиотеки Рима были опустошены, архивы изорваны, сожжены и втоптаны в грязь, редчайшие манускрипты были развеяны по ветру или служили подстилкой лошадям. Безумное и непоправимое уничтожение источников знания потрясло гуманистов больше, чем уничтожение произведений искусства. Даже люди, сочувствовавшие Реформации, считали это чудовищным позором.

Страшным надругательством, ужасным святотатством, преступлением не только против папства, Церкви и ее ценностей, но и против самого Духа и Разума — вот чем было разграбление Рима. Концом целой эпохи, целого мира, да, но и рождением мира нового. Коннетабль де Бурбон, поведший 6 мая свои войска на штурм, был сражен выстрелом из аркебузы — Бенвенуто Челлини хвастался, что это был его выстрел, — и умер, так и не увидев всего того ужаса, что затеял и не сумел (или не смог) предвидеть и предотвратить. Его смерть не обескуражила наступавших, не заставила их в смятении отступить, на что в какой-то момент понадеялись в Ватикане, но только еще больше их разъярила.

* * *

Армия Лиги, которую по-прежнему сопровождал Макиавелли, бездельничала на берегах Тразименского озера, когда 7 мая прискакал во весь опор запыхавшийся гонец с письмом от епископа Мотулы: «Сиятельные Синьоры, капитаны Лиги, Ваши Светлости не должны терять ни минуты. Борго[100] взят. Монсеньор де Бурбон убит. Три тысячи врагов погибло. Пусть Ваши Светлости поторопятся воспользоваться неразберихой, царящей в императорской армии. Скорее, скорее, не теряйте времени!» Весь Рим охвачен огнем, папа осажден в замке Святого Ангела и призывает на помощь. Но герцог Урбинский остановился в десяти километрах от Перуджи, ссылаясь на то, что не может ничего предпринять, пока не получит подкрепление.

Что об этом думал Макиавелли, можно предположить, зная, что думал Гвиччардини, который писал: «Папа предоставлен своей судьбе. Нет нужды говорить, кто в этом виноват… Я не военачальник. Я ничего не смыслю в военном искусстве, но я могу повторить вам то, что говорят все: если бы мы, получив известие о взятии Рима, тотчас же бросились на спасение Кастелло (замка Святого Ангела. — К. Ж.), мы освободили бы папу и кардиналов и, быть может, разбили бы врага и спасли несчастный город. Но все знают, как мы спешили!.. Как будто речь шла не об освобождении злополучного понтифика, от которого все мы зависим, и не о спасении гибнущего великого города, а о деле малозначительном. Вот почему папа все еще в Кастелло и умоляет о помощи так горячо, что его мольбы могли бы смягчить и камни, и пребывает там в такой отчаянной нищете, что даже турки испытывают к нему жалость!»

Однако Франческо Гвиччардини не смирился. Речь шла о его чести, его утраченной чести, как он напишет несколько месяцев спустя, удалившись в Финоккьето — загородное имение, которое подыскал ему Макиавелли, когда его друг, назначенный правителем Романьи, выразил желание обзавестись подходящим домом в Тоскане. Он просит Никколо убедить Андреа Дориа, генуэзского адмирала, командовавшего папским флотом, стоявшим на якоре в Чивитавеккья, помочь освободить папу: надо высадить небольшой отряд в условленном месте. Дориа не выразил особого энтузиазма. Он хочет удостовериться, что в распоряжении Гвиччардини имеется больше сил, чем у врага; в противном случае акцию можно заранее считать проигранной.

Никколо поехал в Чивитавеккью из дружеских чувств к Гвиччардини, но, главное, ради Филиппо Строцци, жене которого удалось организовать его побег из Неаполя, где, напомним, он находился в заложниках у Карла V. Строцци необходим был корабль, чтобы как можно скорее вернуться во Флоренцию и взять в свои руки бразды правления назавтра после падения правительства Медичи. Будучи их родственником и доверенным лицом, он всегда оставался верен республиканским ценностям. Его самоубийство в тюрьме, куда те его бросят после своего возвращения в город «в обозе армии императора», служит тому доказательством.

* * *

В мае 1527 года ход Истории ускорился, что повлекло за собой быстрое ослабление власти Медичи и ее полный распад. 11 мая потрясенные флорентийцы узнали о трагедии Рима; 16 мая они восстановили Большой совет и отправились во дворец Лунгарно, что напротив моста Санта-Тринита, за одним из Каппони, чтобы провозгласить того гонфалоньером. Одно имя Каппони означало свободу! В 1494 году, когда Карл VIII вошел во Флоренцию, гонфалоньер Пьеро Каппони решительно отказал королю Франции в праве объявить себя ее сувереном. «Я велю протрубить в трубы и начну сражение», — пригрозил Карл. «А я велю бить во все колокола», — с достоинством ответил Пьеро Каппони. Король Франции уступил и покинул город. Позднее другой Каппони заплатил своей жизнью за провал заговора против Медичи. Избрание Никколо Каппони символизировало возвращение республики — последней «демократии», которую будет знать Флоренция. По воле Карла V, который сделает Алессандро Медичи герцогом, а затем и своим зятем, они вернутся еще более сильными, чем когда-либо. Но 16 мая 1527 года молодые Медичи, которых никто не гонит и которым никто не угрожает, в спешке покинули город. Несмотря на опасения, революция прошла гладко, как нечто само собой разумеющееся.

Никколо вернулся во Флоренцию. Может быть, на той же пришедшей из Ливорно бригантине, которую Андреа Дориа согласился предоставить в распоряжение Филиппо Строцци, или на одной из трех галер, ушедших из Чивитавеккья. 19 мая они доставили туда из Рима Изабеллу д’Эсте, нескольких ее протеже и груз, состоявший из античных мраморных статуй, картин, драгоценных камней, а также вытканных в Брюсселе по картонам Рафаэля знаменитых папских гобеленов, которые маркизе удалось выкупить у грабителей. Благодаря защите своего сына Ферранте, капитана императорской армии, Изабелла смогла не только спасти свои коллекции, но и приютить тысячи беженцев во дворце Санти Апостоли на холме Джаниколо, предоставленном ей семейством Колонна, — единственном дворце, который к моменту ее отъезда из Рима неделю спустя после той страшной ночи еще не был разрушен.

Можно представить себе, о чем думал Макиавелли. Его спутники слышали, как он сокрушался о «простодушии папы». Наверное, он пытался изменить ход Истории с помощью «если бы только…» или «надо было лишь…». Признавался ли он самому себе в том, что беспрестанно ошибался? Заблуждаясь относительно политики Медичи и Святого престола, он считал возможным создать в Италии национальное государство — это означало сознательное игнорирование политического, социального и культурного своеобразия итальянских государств. Гвиччардини, критикуя Макиавелли, стремился сохранить это своеобразие как величайшее богатство. Никколо верил, что Лев X и Климент VII могли бы стать теми ниспосланными Провидением правителями, которые крепкой рукой правили бы Вечным городом, дабы подготовить его к тому, чтобы в один прекрасный день тот мог стать городом свободным. Гвиччардини, напротив, так ясно предвидел окончательную гибель республики, что даже не вернулся во Флоренцию; он и похоронит республику, оказав поддержку Клименту VII в Болонье в августе 1529 года во время примирения Святого престола и императора; и именно он убедит Карла V, когда город сдастся императорской армии, отдать власть Алессандро Медичи; и наконец, в 1532 году, будучи вместе с Веттори членом комиссии, уничтожившей все старые властные институты, он сделает Алессандро герцогом Флорентийским, абсолютным владыкой, главой царствующего дома.

Никколо Макиавелли, поддавшись своим мечтам, ошибся в своем видении будущего, как слишком часто ошибался в прошлом, отказываясь смотреть в лицо реальности, питая необоснованные иллюзии и обманываясь в людях.

Понимал ли он, возвращаясь домой, когда в его сердце боролись надежда и тревога, что не менее неудачно он вел по жизни и собственное суденышко? Флоренция — о счастье! — вновь обрела свои свободы, но он, Никколо Макиавелли, сумеет ли он вернуть себе место в Канцелярии или окажется вдали от дел? Конечно, ему поставят в вину службу у Медичи; простят ли ему, что он посвятил свою «Историю Флоренции» Клименту VII, который, как говорилось в посвящении, «милостиво поддержал и обласкал» его; простят ли ему, что он «описал добросердечие Джованни (де Биччи[101]. — К. Ж.), мудрость Козимо, гуманность Пьеро, великолепие и предусмотрительность Лоренцо»? Но сколько людей, кричащих теперь: «Да здравствует республика!» — пресмыкалось перед властью Медичи! Никколо же никогда не был одним из них, иначе почему Медичи столько лет держали его в нищете? В конце концов он официально поступил на службу к Медичи только весной этого страшного года и только для того, чтобы в час опасности послужить Флоренции! Вчерашние изгнанники должны помнить, как ревностно и компетентно он выполнял все поручения Республики. Луиджи Аламанни и все его друзья из садов Ручеллаи знали его душу, горящую стремлением ревностно служить родине. Наверняка его поддержат!

* * *

10 июня Никколо предложил свою кандидатуру, но ему предпочли некоего Таруджи. Его отвергли: кто с ненавистью, кто от безразличия. Кому есть дело до Никколо Макиавелли? К тому же ему почти шестьдесят: не слишком ли он стар?

Его отстранили даже от строительства укреплений. Республика бросила вызов Медичи и империи. Она должна готовиться дать отпор. Но ей не нужно, чтобы о ее обороне заботился Никколо Макиавелли, — у нее есть Микеланджело. Никто не вспоминает об отце флорентийской милиции, хотя, набирая ополченцев из числа потомственных флорентийцев, осуществляют на деле его мечту о городе, защищающемся собственными силами.

Это было уже слишком. Слишком много разочарований. Слишком много мерзостей. «И если в повествованиях о событиях, случившихся в столь разложившемся обществе, не придется говорить ни о храбрости воина, ни о доблести полководца, ни о любви к отечеству гражданина, то во всяком случае можно будет показать, к какому коварству, к каким ловким ухищрениям прибегали и государи, и солдаты, и вожди республик, чтобы сохранить уважение, которого они никак не заслуживали»[102], — написал он в «Истории Флоренции».

Никколо Макиавелли устал от мира. Он слег 21 июня: его внутренности сводило от боли. Он лечит свой живот и свое нежелание жить пилюлями, состав которых бросает вызов нам, варварам, поглощающим химические молекулы: алоэ, шафран, мирра, синеголовик и армянская глина. Быть может, он принял их слишком много? Он умер 22 июня 1527 года.