БЕЗРАБОТНЫЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЕЗРАБОТНЫЙ

Когда пришло известие о том, что 11 марта кардинала Джованни Медичи избрали папой и он вступил на престол святого Петра под именем Льва X, Макиавелли все еще томился в Барджелло[79]. До его темницы доносились крики радости, треск праздничных фейерверков и веселая музыка. Флоренция упивалась вином, танцами и счастьем, позабыв про Великий пост. Впервые папой был избран флорентиец! И какой флорентиец! Сын Лоренцо Великолепного, тот, о ком отец говорил, что он мудр, тогда как из двух его братьев — Джулиано и Пьеро — один был добр, а другой — безумен. Тридцатисемилетний круглолицый любезный понтифик с близоруким, но приветливым взглядом был избран единогласно. «Все почувствовали вдруг, что Лев пришел к власти и железный век превратился в золотой; так все изменилось, и изменилось столь быстро, что в этом усматривали десницу Божию», — писал Эразм Роттердамский. «Цезарю унаследовал Август», — говорили все.

Что бы это ни было: милосердие Августа или сделка с его самым серьезным соперником, кардиналом Содерини, который снял свою кандидатуру, что и позволило кардиналу Медичи взойти на папский престол (такие вопросы решались путем переговоров), — но папа простил своих политических противников. Бывший гонфалоньер может возвратиться из Рагузы, обвиненные в заговоре — выйти из тюрьмы, а Макиавелли — из своей темницы.

13 марта Никколо кажется, что «наступающие времена увидят больше щедрости и меньше недоверия». Он надеется, что его друг Франческо Веттори, находившийся в Риме, сможет добиться для своего друга пусть самого скромного, но места.

Веттори пришел в замешательство. Конечно, он хорошо устроился в Риме: уважение, которым пользовался его брат, сказалось и на нем, и накануне смерти Юлия II он стал флорентийским послом в Ватикане. И чтобы сохранить свое влияние, он не хотел компрометировать себя ради человека, внушающего подозрения, хотя и не решался признаться в этом даже самому себе. Поэтому он делает вид, что не уклоняется от исполнения дружеского долга, и разражается 15 марта потоком добрых, однако ни к чему не обязывающих слов: «Я в отчаянии от того, что ничем не смог вам помочь, как того заслуживало доверие, которое вы ко мне питали… Теперь, дорогой друг, я хочу этим письмом сказать вам только одно: мужественно примите неудачу, как вы уже не раз это делали; надейтесь — ибо умы успокаиваются, а удачливость этих людей превосходит воображение, — что вы не всегда будете повержены; и наконец, как только вы сможете свободно пересекать границы, я приглашаю вас пожить у меня так долго, как вы того захотите, если, конечно, я сам останусь здесь, в чем не уверен».

Не следует требовать от людей большего, чем они могут дать. Неужели Никколо не ведал этой истины? Он слишком многого ждал от своего очаровательного друга, одаренного умом, что делало общение с ним особо приятным. Веттори же прекрасно знал себя. «Ты знаешь, насколько я труслив и всего боюсь», — однажды напишет он брату; а 30 марта во втором письме к Никколо: «Хотя я и не возношусь, когда Фортуна ко мне благосклонна, я унижаюсь, когда она отворачивается от меня, и начинаю сомневаться во всем». На него нельзя положиться — это весьма недвусмысленное предупреждение могло бы умилить своей искренностью, если бы не сопровождалось призывом «мужественно принять неудачу».

Никколо в своем ответном письме держится твердо: «…Если наши новые хозяева пожелают дать мне возможность подняться, я буду этим тронут и думаю, что поведу себя так, что они будут довольны. Если они этого не сделают, я удовольствуюсь тем, что буду жить здесь в том состоянии, в каком пришел в этот мир, ибо я родился в бедности и дольше обучался в школе лишений, чем в школе удовольствий».

«Хотя я и не прошел школу лишений в юности, — отвечает уязвленный Веттори, — я усердно буду посещать ее в старости». Он принадлежал к тем людям, которые словами «и я тоже» заставляли замолкнуть надоедливых просителей, к тем, кто признавал свою вину, дабы обезоружить жалобщика, и готов был сам себя высечь. Весьма вяло защищая интересы Тотто, брата Никколо, скромного священнослужителя, желавшего попасть в папский список для получения какого-нибудь денежного вспомоществования, Веттори старается предупредить возможные упреки: «Я уверен, друг мой, вы будете думать про себя, что я выбрал весьма своеобразный способ вести свои дела, и хотя судьбе было угодно поместить меня, посла, у самой колыбели нового понтификата, я не сумел быть достаточно убедительным для того, чтобы включить в список близкого мне человека. Признаюсь, что это, правда, и во многом моя вина, потому что я неловок и не умею помочь ни себе, ни другим». Он кается в надежде навсегда отбить у своего дорогого Никколо желание о чем-либо его просить. «…Везде, где бы я ни был, будь то в деревне, во Флоренции или здесь, я буду всецело предан вам, как и всегда был. Я сожалею о том, что так плохо помог вам, хотя никогда не мог и не надеюсь в будущем помочь лучше».

Никколо в порыве гордости разыгрывает из себя философа и демонстрирует великодушие: «Письмо, которое я получил от вас, причиняет мне страдания больше, чем веревка на дыбе: я в отчаянии от того, что вы могли подумать, что я позволяю себе огорчаться чем-либо, что касается меня, ибо я приучил себя не испытывать больше страстных желаний… оставь же то, что не получается! Раз и навсегда, о чем бы я вас ни просил, не переживайте, если вы не сможете для меня этого добиться, ибо меня это нисколько не опечалит». Однако не до конца понимая ситуацию, Никколо все еще слишком многого ждет от друга, который уверяет, что «предан ему всецело». «Я узнал, что кардинал Содерини много хлопочет перед понтификом, — пишет Никколо в том же письме от 9 апреля. — Я бы хотел, чтобы вы дали мне совет: считаете ли вы уместным, чтобы я написал ему и попросил рекомендовать меня Его Святейшеству, или будет лучше, если вы сами лично попросите кардинала об этом, или же лучше не делать ни того, ни другого?»

«Ни того, ни другого», — отвечает Веттори и «по зрелом размышлении» приводит свои доводы: сомнения в реальном влиянии кардинала Содерини; опасность, которую может представлять поддержка со стороны человека, являющегося предметом стольких споров; неуверенность в том, что можно получить такую поддержку, если принимать во внимание боязливость покровителя… И дабы перекрыть Никколо все пути, которыми он захотел бы воспользоваться, Веттори ясно дает понять, что не сможет сам быть посредником: «Спасение Пьеро Содерини стоило мне благосклонности одной из сторон и принесло мало благодарности от другой».

* * *

Никколо убивает время, как может, ведя существование, которое, как он пишет, «похоже на сон». В компании приятелей он таскается по улицам Флоренции, кабакам и борделям, питается сплетнями: «Граф Орландо снова втюрился в хорошенького мальчика из Рагузы», такой-то купил новую лавку… другой, едва овдовев, снова хочет жениться, — и кажется, что больше всего его заботит ссора, которую затеял с ним на Понте Веккьо один из собутыльников из-за долга в четыре сольди… Он живет, не живя, как бы между прочим.

В середине апреля ему показалось, что в конце туннеля забрезжил луч света. Лев X, руководивший из Рима политикой Флоренции, был не очень доволен правлением своего брата Джулиано, который, с его точки зрения, во-первых, был дилетантом и, во-вторых, слишком уж заботился о своей популярности среди сторонников демократии. Он вызвал его в Рим и назначил главнокомандующим Церкви, что полностью отвечало чаяниям этого правителя, развратного, болезненного, снедаемого меланхолией и не имеющего ни вкуса к политике, ни сил, чтобы ее проводить. Отныне, решил Лев X, он сам будет править Флоренцией через своего юного племянника Лоренцо, сына Пьеро Неудачника и честолюбивой Альфонсины Орсини, к которому приставит в качестве секретаря и наставника своего человека, Горо Гери: теперь все, что бы ни случилось во Флоренции, тотчас же станет известно в Риме.

Никколо, воодушевленный известием об отъезде в Рим Джулиано, близкого друга Франческо Веттори, и о том, что кардинал Содерини постоянно находится при папе, питает твердую надежду на то, что Франческо, утвержденный в должности посла, которую боялся потерять, «конечно же найдет способ быть ему полезным». Было бы удивительно, если бы не нашлось возможности «использовать его на какой-нибудь работе, если не для Флоренции, то по крайней мере для Рима и папства: здесь я буду вызывать меньше всего подозрений». Никколо уже представлял себе, как ответит на приглашение друга: «Как только вы там устроитесь, если вы придерживаетесь прежнего мнения (ибо иначе я не смогу уехать отсюда, не вызвав подозрений), я отправлюсь в Рим: я не могу поверить, что буде Его Святейшество пожелает подвергнуть меня испытанию, я не смогу послужить интересам и чести всех моих друзей, служа своим собственным».

Обескураживающий ответ Веттори вновь погрузил его во мрак, из которого, казалось, ничто и никто не сможет его вытащить.

Никколо слишком сильно заблуждался относительно интереса, который его услуги могли представлять для папы. Льву X Макиавелли был не нужен: рядом с папой хватало достойных людей. В первую очередь это был кардинал Биббиена, товарищ по изгнанию. В свое время Лоренцо Великолепный приставил Биббиену, бывшего в то время его секретарем, к своему тринадцатилетнему сыну, добившись от папы Сикста IV кардинальской шапки для секретаря; с тех пор этот прелат — гуманист, писатель и тонкий политик — не покидал своего ученика, разделив с ним все несчастья и превратности судьбы. Он привел его на папский трон, во всяком случае, облегчил восшествие на него. Кроме Биббиены в свите понтифика состояли двое секретарей, которых Лев X выбрал сразу же после конклава, — Бембо и Садолето, священнослужители, широко известные как ученые, поэты и выдающиеся мыслители. На несколько ступеней выше Никколо Макиавелли этих секретарей ставили их состояние и связи во всех итальянских и европейских государствах. Бембо, близкий друг герцогини Урбино и Изабеллы д’Эсте, уговаривал Беллини написать портрет последней, посвящая в то же время стихи Лукреции Борджа, что вызвало приступ ревности в Ферраре.

Веттори, задним числом осознав, насколько безжалостным было его последнее письмо к Никколо, долго распространялся о своих трудностях: «Наши старания, мои и Паголо, вытащить гонфалоньера из дворца целым и невредимым и вывезти его из города весьма навредили нам». Но кто уговорил братьев Веттори спасти Содерини, если не Макиавелли? Сознательно или нет, но не обвинял ли его Франческо в том, что теперь вынужден сидеть между двух стульев? Не в этом ли кроется причина его нежелания помочь? Конечно, хотя его положение и не столь шатко, как ему кажется, а его покровители сильнее, чем он готов признать, ему необходимо вести свой корабль с большой осторожностью, а Никколо — весьма неудобный пассажир; кроме того, он ничего не может ждать от него взамен: их положение слишком неравно. Веттори, хотя и подчеркивает свою простоту, принадлежит, подобно Ручеллаи, Сальвиати и Ридольфи, к флорентийской аристократии. Его дворец возвышается на берегу Арно, менее горделивый, чем дворец Строцци, которым и сейчас можно любоваться на нынешней Виа Торнуабони, но не менее роскошный.

Возможно ли, не лукавя и не обманываясь, отрицать, что дружба — или то, что мы так называем, — это чаще всего торг? В то же время — ибо все не так просто — Франческо искренне привязан к Макиавелли, насколько ему позволяют его природное легкомыслие и аристократический цинизм. Он не отворачивается от Никколо, напротив, стремится отвлечь его от мрачных мыслей — поговорить о женщинах и о политике. «Мне необходимо беседовать о делах государственных или умолкнуть», — стонет Макиавелли в своем последнем письме. Чтобы избежать молчания, которое рискует между ними установиться, Франческо, не сумев добиться для Никколо места, которое могло бы утолить его страсть, предложит ему «заняться переустройством Европы».