МОЛНИЯ
МОЛНИЯ
В Палаццо Веккьо попала молния. От ее удара почернели три золотые лилии, украшавшие фасад дворца. Никколо составляет завещание: он убежден, что «всякому кардинальному изменению в городе или государстве всегда предшествуют предсказания, откровения, чудеса или небесные знамения». В апреле 1492 года молния, разбившая купол кафедрального собора, предсказала смерть Лоренцо Медичи; молния, испортившая в ноябре 1511 года лилии на флорентийском гербе, предвещала неприятности и лилиям герба французского.
Людовику XII угрожали со всех сторон: швейцарцы напали на Ломбардию, испанский король собирался занять Наварру, английский — высадиться в Нормандии, а Максимилиан — вступить в войну. И было ясно, что окончательно все решится в Италии, на территории между Вероной и Миланом, между Комо и Болоньей.
Содерини тешил себя иллюзиями, что ему удастся удержать Флоренцию в стороне от конфликта с помощью небольшого числа копий, которые он готов был предоставить французской армии, дабы никто не подумал, что Флоренция не выполняет принятых на себя обязательств, и обеспечить тем самым будущую безопасность города. А утверждение о финансовом нездоровье Республики могло послужить алиби перед лицом папы, который желал, чтобы она тоже вступила в игру.
Первые успехи испано-папистских сил, которыми командовал вице-король Неаполя Рамон де Кардона, подтверждали правоту пессимистов. В январе лига разбила лагерь под стенами Болоньи. Юлий II, возможно, очень скоро заставит болонцев дорого заплатить за то, что те посмели обезглавить его бронзовую статую, из которой герцог Феррарский велел отлить пушку, назвав ее в насмешку Джулией.
К счастью, у Франции был свой «святой Георгий» — племянник короля Гастон де Фуа, герцог Немурский. Ему было двадцать четыре года, он был красив, как статуя Донателло, храбр, как рыцарь из легенды, а главное, был гениальным полководцем. Восхищенный Никколо увидел в этом юном военачальнике все, чем восторгался у Чезаре Борджа и чему историки не преминули воспеть хвалу. «Крайняя осторожность и молниеносная быстрота, — напишет Анри Лемоннье, — ясность мысли, предприимчивость, не имеющая себе равных точность действий, умение ограничивать результаты сообразно их истинной полезности, замечательное искусство экономить силы для того, чтобы их приумножить; точное чувство цены времени; удивительное видение стратегии и тактики…»
В феврале — апреле 1512 года Гастон де Фуа спас Милан от швейцарцев; не потеряв ни одного солдата и не потратив ни дуката, он соединился с герцогом Феррарским; изгнал противника из Болоньи; захватил Брешию, разбив при этом венецианскую армию (Юлий II рвал на себе волосы от злости!), и, несмотря на ужасную погоду, продолжал преследовать армию лиги, которая всячески уклонялась от сражения. Все закончилось 11 апреля 1512 года кровавой победой в битве при Равенне (образцовой с точки зрения тактики ведения боя, по мнению Макиавелли), которая принесла французам и радость и боль, потому что вместе с известием о победе король узнал о гибели своего славного племянника.
В лагере противника царило отчаяние: всего за несколько дней в руках французов оказалась вся Романья, и кардинал Сан-Северино, легат Собора в Пизе, отправился в путь, чтобы низложить Юлия II.
Будет ли папа спасаться бегством, как ему советуют? Думать так значит совершенно не знать его. Он заявил, что ради продолжения войны готов продать свою тиару. По мнению папы, ничто еще не потеряно. Такой оптимизм приводил в недоумение его окружение, но вскоре он был подкреплен новостями, которые принес Джулиано Медичи, получивший их из уст своего брата-кардинала: лишившись Гастона де Фуа, французская армия пребывает в полной растерянности; в командовании раскол; герцог Феррарский, оскорбленный критикой французских военачальников, закрылся в своей палатке; Милан опасается нападения швейцарцев; император предает своих союзников.
Больше, чем на силу оружия, Юлий II рассчитывал на Вселенский Собор в Латеране, который должен был открыться 3 мая, и надеялся вернуть ему первенство в Церкви, а колеблющихся вырвать из французского альянса. Пока же папа соглашается на переговоры, делая вид, что уступает событиям и просьбам.
* * *
Хотя опасения Макиавелли разделяли многие — Гвиччардини напишет, что нейтралитет подобает соблюдать только сильным, — они не нашли отклика у гонфалоньера. Пьеро Содерини упорствовал в своем отрицании того, что плавать среди рифов не совсем уж безопасно: он думал, что сможет отвести угрозу, притворившись, что ее не слышит, или отослав Гвиччардини в Испанию. Но половинчатость его действий не могла удовлетворить никого, а вот раздражала она абсолютно всех.
Во Флоренции росло влияние оппозиции — сторонников Медичи. Правда, неудавшийся заговор привел в тюрьму человек пятнадцать сторонников Медичи — паллески (название партии происходило от итальянского слова «palle» — шары, которые украшали фамильный герб рода Медичи), в результате чего Совет десяти вновь воспылал доверием к Содерини и проголосовал за чрезвычайные законы для защиты республиканских свобод. Но назначение кардинала Джованни Медичи папским легатом в армию Священной лиги придало веса медичейской партии. Победит Юлий II в столкновении с Флоренцией или согласится начать с ней переговоры — паллески теперь были уверены, что любой исход послужит к их выгоде.
Победа французов под Равенной могла бы разрушить все их надежды, если бы королевская армия сразу после этого разбила Юлия II. Но, как кардинал Медичи проинформировал папу, французская армия лишилась и души, и головы. А затем в течение нескольких недель эта армия, оставившая Романью, чтобы попытаться спасти Ломбардию, и преданная императором, который отозвал своих ландскнехтов и пропустил швейцарцев кардинала Шиннера, лишилась и своего тела. За поражением в конце июня последовало настоящее бегство, и она «рассеялась, как туман на ветру», — напишет Веттори, «как толпа проституток» — уже не столь поэтично скажет кардинал Шиннер.
Происшедшее утверждает Никколо во мнении: «Французы на первый взгляд кажутся больше, чем мужчины, а в конце концов оказываются меньше, чем женщины»[69].
* * *
Италия «освобождена», Рим спасен! Святой Престол даже не покачнулся, потому что «сборище» — кстати, очень плохо принятое в Милане — рассеялось вместе с армией. Юлий II умножает благодарственные молебны и приношения и заказывает Рафаэлю фреску, изображающую изгнание Гелиодора из храма в Иерусалиме[70]. Но когда прошла эйфория, настало время платить по счетам. Папа поклялся «вырвать сорную траву». Правительство Содерини, который даже после поражения французов противится присоединению к Священной лиге, — один из таких сорняков. Единственный способ разрушить узы, связывающие Флоренцию с Францией, говорит Юлий II, — это вернуть Медичи во дворец на виа Ларга и установить их власть над городом.
По инициативе императора в августе в Мантуе состоялось собрание членов лиги, призванное решить все проблемы, вызванные полным поражением французов, и перекроить политическую карту. Кто получит герцогство Миланское? Что ждет Феррару и ее герцога? Свергнут или нет Флорентийскую республику?
Выбор Мантуи для проведения этого собрания рассердил Юлия II, который предпочел бы, чтобы ассамблея прошла в Риме и он мог бы на ней главенствовать. Он делегирует в качестве своего представителя Джулиано Медичи, снабдив его подобающими инструкциями. Мантуя же была благосклонна к клану, который мог спасти Феррару.
Изабелла д’Эсте принимала ассамблею у себя как государыня. Она использовала все свое очарование и весьма доступные прелести своих фрейлин — настоящего женского батальона, — свой ум и политическое чутье, чтобы помочь юному племяннику Массимилиано Сфорца (сыну покойной сестры Беатрисы и Лодовико Моро, сгинувшего в зловещем донжоне замка Лош) добиться герцогства Миланского, которое император и король Испании желали заполучить для своего внука Карла (будущего императора Карла V).
А вот флорентийцев не защищал никто. Их судьба была решена заранее и единогласно. Кардинал Джованни Содерини, несчастный представитель Флоренции (отметим отсутствие на лиге Макиавелли), должен был сообщить Синьории и ее гонфалоньеру, что Священная лига требует восстановить власть Медичи и что в случае неповиновения готова прибегнуть к силе.
Во Флоренции тешили себя надеждой, что папа никогда не осмелится на такую крайность и что натянутые отношения с Испанией не позволят ему пойти на это. Здесь отказывались поверить в реальность угрозы, хотя знали, что армия вице-короля Неаполитанского Рамона Кардоны уже выступила в поход. И только когда она оказалась на расстоянии не более дня пути от границы Тосканы, во Флоренции наконец поверили в неотвратимость происходящего, но было уже слишком поздно, чтобы помешать врагу перейти через горы.
* * *
Трудно сказать, что в решениях, принимаемых Советом десяти, было следствием ослепления и тактических ошибок, а что — результатом предательства. Антонио Джакомини, славный капитан, который, по мнению Макиавелли, «намного превосходил всех флорентийцев», предложил возглавить три тысячи пехотинцев и сотню всадников, дабы остановить врага на перевале Фута. Однако предложение этого пламенного патриота было отклонено, как и сама мысль о том, чтобы дать противнику открытый бой. Но как оказать сопротивление и какими силами? Оставлять Флоренцию без защиты нельзя, поскольку это означало бы предать ее внутренним врагам Республики, но оставлять в городе слишком много вооруженных людей, с точки зрения некоторых, тоже опасно… В конце концов было решено разместить гарнизон в просторной крепости Прато, что в десяти милях от Флоренции — и, следовательно, достаточно близко для того, чтобы защитить город в случае нападения, — а врага как можно дольше задерживать на границах ее владений — в Фиренцуоле. Макиавелли поручили установить этот «предохранитель».
Вернувшись из Пизы, Макиавелли, наделенный чрезвычайными полномочиями, каких во Флорентийской республике прежде не удостаивался никто, колесит по окрестностям, проводит смотры милиции, собирает отряды, назначает командиров, улаживает конфликты, инспектирует крепости и укрепляет их оборону. Мариетта дрожит от страха, но ему некогда ее успокаивать: он поручает это своему верному Бьяджо. Муж раз и навсегда доказал ей свою преданность и уважение тем, что назначил ее в своем завещании опекуншей детей и всего своего скромного состояния.
Никколо был убежден, что испанцы остановятся в Фиренцуоле, чтобы не оставлять в тылу у себя сильный гарнизон, и у Флоренции, таким образом, будет достаточно времени разместить основные силы в Прато и стянуть туда провиант и боеприпасы. 23 августа 1512 года он уверяет Синьорию, что, хотя ему желательно было бы иметь на трех или четырех канониров больше, все равно «мы находимся в наилучшей позиции и не боимся ничего».
В тот же день в испанский лагерь прибыл посланец Совета десяти, которому было поручено разузнать о намерениях вице-короля. Туда не направили Макиавелли, который больше других подходил для такого рода миссии и был более ловок в дипломатических беседах, чем честный служака. «Человек Содерини», быть может, смог бы уговорить Кардону остановиться и, что еще вероятнее, получить какие-нибудь сведения, позволяющие оказать ему достойное сопротивление. Посланец Синьории, которого два дня «допрашивали с пристрастием» в испанском штабе, и в самом деле не привез ничего, кроме уверений в том, что назавтра, 25 августа, «армия и артиллерия будут в Барберино ди Муджелло». Это означало, что Кардона выбрал другой путь, и Макиавелли со своей тысячей пехотинцев напрасно будет ждать его в Фиренцуоле.
Очевидно, что лига была в курсе избранной Советом десяти тактики и что она стремилась не к военному, а к политическому решению конфликта. Наступая быстро на Флоренцию, она надеялась оказать давление на город, который изнутри обрабатывали сторонники Медичи. Кардинал Джованни Медичи и его брат Джулиано, находящиеся на стороне испанской армии, поддерживали с ними связь и снабжали их инструкциями, прибегнув к помощи какого-то крестьянина — в лучших традициях любого заговора. Разграбление виллы одного из комиссаров в Скарперии, в тридцати километрах от Флоренции, убийство ее защитников, насилие, учиненное над их женами и дочерьми, имели целью запугать флорентийцев и подтолкнуть их к восстанию. В то же самое время Джулиано Медичи подкупал население каждой занятой деревушки Муджелло, щедро раздавая деньги и обещания.
В ночь на 25 августа посол вице-короля просит аудиенции у Синьории. Испанская армия пришла не как враг, говорит он, она не покушается на свободы города, так как лига желает вступления Флоренции в свои ряды. Гонфалоньер, чувства которого к французам были известны всем, являлся единственным препятствием на пути к осуществлению чаяний Флоренции и всей Италии, и, следовательно, его необходимо было сместить.
Положение было драматическим. Перед созванным им Большим советом Содерини произнес речь, достойную великих римлян. Такого от него совсем не ожидали, и он сумел покорить слушателей: он готов подать в отставку, если его сограждане, и только они, потребуют этого, потому что он занимает свое место по воле народа и будет послушен ей одной.
— Но пусть хорошенько подумают, — добавил он, — кого хотят изгнать из Флоренции: меня или республику? Речь идет не о том, чтобы защитить или погубить человека, но о том, чтобы защитить или погубить свободу!
Взволнованный призыв к сопротивлению и самопожертвованию воодушевил собравшихся.
— Да здравствует республика! — кричали все. — Да здравствует Содерини! Смерть Медичи!
В то время как Комиссия восьми, в обязанности которой входили функции политической полиции, арестовывала сторонников Медичи — молодых дворян самых знатных фамилий: Ручеллаи, Альбицци, Торнабуони, кондотьеры, посовещавшись, единогласно высказались в пользу обороны Флоренции, где предполагали сгруппировать максимальное число солдат. Содерини, которого занимал главным образом вопрос о том, как не допустить государственного переворота, был удовлетворен. Но при этом никто не собирался оставлять и Прато, обороняемый трехтысячным гарнизоном.
Макиавелли срочно вызывают во Флоренцию. Перед этим он по приказу Синьории побывал в Скарперии, оценил создавшуюся там ситуацию и убедился в лояльности Республике ее населения. Искренен он был, или заблуждался, или просто не хотел подрывать боевой дух Содерини? На самом деле во всех городках и деревнях, где проходила испанская армия, поддерживали кардинала Джованни Медичи и его брата, которые не уставали повторять, что выступают против правительства, но не против народа.
* * *
26 августа Кардона нападает на Прато, но это сражение принесло поражение испанской армии и победу флорентийскому сопротивлению.
Вице-король решил не подвергать свои отряды дальнейшим испытаниям; к тому же у него не было ни артиллерии — если не считать двух пушек, присланных кардиналом Медичи, из которых одна тут же взорвалась, — ни денег, ни продовольствия. Кардона умеряет свои запросы. Если ему дадут хлеба и денег, извещает он Синьорию, то он откажется от требования низложить гонфалоньера, передав «дело Медичи в руки Его Католического Величества, который, возможно, сумеет просьбами, а не силой убедить флорентийцев».
Содерини поддался триумфальным настроениям и позволил паллески манипулировать собой. Они же, в ярости от того, что быстрая победа не удалась, хотят заставить Кардону сражаться дальше.
Если судить по той главе «Рассуждений…», в которой, приводя в пример поведение Содерини, Макиавелли доказывает, что «желая добиться слишком многого, можно потерять все», то вполне допустимо предположить, что Никколо был в числе тех, кто советовал гонфалоньеру спасти главное: единое правительство. Но «Рассуждения…» принадлежат к более позднему периоду, чем описываемые нами события, — это критика a posteriori[71]. Никколо слишком долго внушал Содерини уверенность в своей милиции, чтобы вдруг усомниться в ее возможностях при встрече с армией, которая, казалось, вот-вот рассыплется. Кроме того, он наверняка тоже был ослеплен временной победой и отблеск славы ее пал бы, наконец, и на него, создателя ополчения. Как мог он, будучи в самом деле прозорлив, поверить, что Республика купит свое окончательное спасение за несколько подвод с хлебом и горсть дукатов?
То, что в «Рассуждениях…» он хочет самого себя укрепить в этом убеждении, не означает, что такое же мнение он высказал тогда, когда его хозяин в кои-то веки занял твердую позицию. Политик скорее всего подумал бы о том, что хотя отступление врага, не надеющегося добиться своего силой оружия, и не обеспечивало Республике полной победы, оно давало ей безусловное преимущество за столом будущих переговоров, и значительно большее в случае, если дипломатическое отступление превратилось бы в отступление военное…
Но в эти критические часы Никколо находился не в Палаццо Веккьо, не среди советников, противостоявших Содерини, не среди тех, кто поддерживал его по более или менее достойным мотивам, но в лагере, среди солдат территориальных войск. Там он получил предупреждение Бьяджо (который подписывал свои письма «frater Blasius» — «от имени того, кого вы знаете», то есть Содерини) о том, что армия вице-короля вовсе не деморализована и движется по направлению к Кампи, на расстоянии одной мили от Прато, и намеревается заночевать там 27 августа, «что ему совсем не нравится и что весьма его удивляет». Ироничный подчиненный добавляет (по-прежнему от имени гонфалоньера): «Прощайте, сделайте все возможное теми средствами, которыми располагаете, так, чтобы время не проходило в пустых прениях».
Вот так Никколо, который уже ничего не мог сделать, стал последней надеждой Содерини… и Республики!
* * *
Вице-король не мог бесконечно вести бесплодные дискуссии и позволить своим людям умирать с голоду под стенами города, в котором было полно провизии; он не мог и отступить, не заключив хоть какого-нибудь соглашения. Следовательно, он пошел в наступление — и на этот раз Прато сдался.
Франческо Гвиччардини напишет потом, что испанцы «были поражены тем, сколько трусости и неопытности выказали солдаты». Этими трусами были солдаты милиции, солдаты Никколо Макиавелли! Гвиччардини испытывал чувство горького торжества, ибо он никогда не верил в территориальные войска и считал ополчение своего друга Макиавелли плодом демократических мечтаний. Хватило одного пушечного выстрела, одной бреши в стене, даже меньше «окошка», напишет другой современник, чтобы враг ворвался в крепость и взял штурмом стены монастыря. При виде этого защитники Прато побросали на землю свои пики и аркебузы и разбежались, как зайцы.
Сцена эта могла бы быть весьма забавной, если бы за ней не последовали все те ужасы, какие может испытать город, отданный на разграбление. Весьма удивительно читать строки, вышедшие из-под пера Изабеллы д’Эсте, о том, что возвращение Медичи «будет значительно лучше воспринято всеми потому, что оно счастливо обошлось без кровопролития». Неведение великодушной женщины! Тысячи мужчин, женщин, детей, ограбленных, замученных, изнасилованных[72], заплатили в Прато за «трусость и неопытность» людей, рекрутированных будущим автором трактата «О военном искусстве»! Никто не подготовил этих крестьян и ремесленников, которые гордо маршировали по Флоренции, к встрече с мусульманами испанской армии, известными своей жестокостью, равной только жестокости албанских наемников императора, наводивших ужас на Феррару.
Флоренция обезумела от страха и жила в ожидании худшего. Пустели дома, закрывались лавки, женщины осаждали монастыри, надеясь обрести там убежище, хотя во время взятия Прато, даже несмотря на усилия кардинала Медичи и его брата, пытавшихся защитить обители, те были осквернены. Только Содерини сохранял каменное спокойствие. Он считал, что твердо держит в руках руль и сможет провести государственный корабль через бурю: он начнет переговоры — а как он может иначе поступить? — но останется непреклонным в вопросе о возвращении Медичи.
Аристократическая оппозиция, бывшая прежде яростным противником Медичи, присоединяется к тем, кто, опасаясь падения Республики, стремится убедить гонфалоньера согласиться с их возвращением. В конце концов, говорят они, Медичи уже не те, что раньше. Пора прекратить делать из них пугало. Речь идет не о смене правительства, а о возвращении граждан Республики, мужественных людей, которые за столько лет ни разу не оскорбили ни одного флорентийца «ни публично, ни с глазу на глаз» и которые оказали множество услуг своим соотечественникам. Щедрость Медичи и в самом деле столь ярко контрастировала со скупостью кардинала Содерини, что обеспечила им уважение; порог их римского дворца переступали без колебаний, «словно, — напишет Гвиччардини, — это было не жилище бунтовщиков, но резиденция флорентийского посла».
Другие ворчали, что упрямство одного человека подвергает опасности весь народ. Возмущение нарастало, опасались государственного переворота. Гонфалоньер же уверовал, что своей прекрасной речью сумел разжечь республиканский огонь и объединить вокруг себя флорентийцев, что испанская армия отступит перед ними, не дожидаясь, чтобы ее разрубила на куски доблестная милиция Макиавелли. Но он ошибался.
Три посланца, среди которых был и Никколо Валори, выехали из Флоренции в ночь на 30 августа, чтобы вести переговоры с Кардоной. В лагере вице-короля согласились на компромисс, потому что, выдвигая ультиматум «Медичи или война!», Кардона попросту блефовал. Ведь падение Прато вовсе не означало падения Флоренции. Найден был изящный вариант выхода из тупика: Джулиано Медичи женится на племяннице Содерини.
Но перспектива всеобщего примирения была недопустима для паллески. Они должны действовать, и действовать быстро. В ту же ночь, когда в лагере вице-короля шли переговоры об альянсе Медичи и Содерини, из Палаццо Веккьо неизвестно кем и как были освобождены все политические заключенные. Трудно поверить, что только страх заставил дворцовую стражу покинуть свои посты.
Утром следующего дня бывшие пленники с оружием в руках ворвались в зал Совета, где заседала недавно переизбранная Синьория. Для Содерини в эти минуты на кон было поставлено все. Все может быть спасено — или все потеряно. Перед лицом разгневанных молодых людей Содерини струсил и попытался выиграть время. Несколькими днями раньше, выступая перед Большим советом, своими речами он ввел всех в заблуждение. Но всем, включая Никколо, и хотелось обмануться в нем. Теперь от Содерини, взятого в плен юными безумцами, ожидали, что он впишет новую героическую страницу в историю Республики, опять произнесет гордые слова, которые потом выбьют в мраморе, и подставит в случае необходимости свою грудь под удары этих «сыновей Брута», которых он так долго щадил…
Но… Один из них схватил гонфалоньера за шиворот, и тот простонал:
— Сохраните мне жизнь.
В давние времена Брут пожертвовал своими сыновьями для спасения республики, которую те хотели уничтожить, дабы вернуть Тарквиниев. А Содерини — не Брут. Содерини — «дитя», напишет Макиавелли.
Пьер Содерини жил на белом свете,
и вот душа его явилась в ад,
но тут Плутон вскричал: «Ступай назад,
в преддверье ада, где другие дети!»[73]
В самом деле, только «дитя» могло поверить в справедливость, верность законам, в честность и человеческую доброту тех, кого оно осыпало благодеяниями! Содерини не был ни Брутом, ни Цезарем. И только это можно поставить ему в упрек.
«…Он не только верил в то, что терпением и добротой сможет истребить злые помыслы и благодеяниями победить вражду, но и считал (и много раз говорил об этом своим верным друзьям), что если он хочет отважно противостоять оппозиции и разгромить своих противников, ему необходимо присвоить себе чрезвычайную власть и преступить законы гражданского равенства. Такое решение, хотя он и не был расположен тиранически пользоваться его плодами, так сильно встревожило бы весь народ, что после его (Содерини. — М. Р.) смерти никто никогда больше не стал бы выбирать нового пожизненного гонфалоньера; а он считал, что такой порядок должно было поддерживать и укреплять. Подобное уважение к закону было честным и добрым; однако никогда нельзя давать возможность распространиться злу и позволять ему теснить добро, когда это добро легко может быть им, злом, побеждено. Он, должно быть, думал, что если кто-нибудь будет судить о его делах и намерениях по их результату (коль скоро Фортуна и жизнь будут ему сопутствовать), о котором сможет свидетельствовать любой, то этот кто-нибудь сможет подтвердить, что все, что им было сделано, было сделано ради спасения родины, а не для утверждения своей власти… Но его первая и главная ошибка была в том, что он не знал, что злобу нельзя ни обуздать временем, ни задобрить никакими дарами. Таким образом, не сумев уподобиться Бруту, он потерял вместе с родиной и свое положение, и репутацию».
Этот отрывок из «Рассуждений…» объясняет смысл приведенной выше эпиграммы. Наивное дитя — не оскорбление, но дань, которую сами Небесные силы отдают душевной чистоте Содерини. Чистота души — добродетель, для государственного деятеля весьма желательная, но иногда она достойна сожаления. Макиавелли высказывает здесь неудобную истину, которую История подтверждает и сейчас: невозможно управлять с помощью одних только добрых чувств, так же как невозможно вести чистую войну…
* * *
«Сохраните мне жизнь», — простонал Содерини, которого бесцеремонно вытолкали в соседнюю комнату, тогда как приоры, не зная, чью сторону принять, начали совещаться. Гонфалоньер потребовал к себе Макиавелли, которому доверял, не задумываясь о том, что губит его вместе с собой. Никколо поспешил к нему, что было весьма смело для человека, о котором впоследствии будут говорить как о ловком царедворце.
По просьбе несчастного гонфалоньера Никколо отправляется на поиски Франческо Веттори. Вся надежда Содерини только на его заступничество, поскольку Паоло Веттори, один из главарей бунтовщиков, приходился ему братом. Франческо, не желая, чтобы его заподозрили в пособничестве бунтовщикам, и одновременно страшась выступить против них, хотел покинуть город. Никколо умоляет его, убеждает, что он не рискует ничем, если последует за ним в Палаццо, но может выиграть все. Только он, как брат Паоло, может урезонить заговорщиков и гарантировать свободу гонфалоньеру; он должен это сделать ради человека, от которого не видел ничего, кроме добра. Говоря языком политики, не такое уж это невыгодное дело — стать посредником и не дать паллески покрыть себя кровью. Все ему будут за это благодарны. Неизвестно, что побудило Франческо действовать: уважение к Макиавелли, невозможность оправдать свое невмешательство или желание продемонстрировать свои дипломатические таланты, — но он пошел с Никколо.
Между тем приоры (напомним, что они были вновь избранными), проявив мужество или просто не желая брать на себя ответственность за подобное деяние, отказывались подчиниться паллески и позволить им отставить гонфалоньера, избранного пожизненно. Франческо же убеждает их, что речь идет именно о жизни Содерини: отказаться низложить его значит приговорить к смерти. Велика же была его ловкость, если он смог убедить Синьорию, являвшуюся гарантом законности, взять на себя ответственность за уход Содерини и заставил всех, таким образом, забыть о насилии, которое этому уходу сопутствовало.
Никколо присутствовал при этой сцене. Он сжимал кулаки и терпел, испытывая отвращение к собственному смирению. Конечно, он очень бы удивился, если бы Содерини повел себя как «настоящий римлянин», но гонфалоньер олицетворял все, во что он верил. Тем не менее осторожность заставляла Никколо молчать.
В письме, написанном в сентябре 1512 года некой «весьма знатной даме», она прочтет, что паллески «изгнали гонфалоньера, каковое событие, по молитвам многих граждан, совершилось по обоюдному согласию и без какого-либо насилия; они сами проводили его до его дома, и следующей же ночью в сопровождении большого эскорта с согласия Синьоров он отправился в Сиену». Правда, Никколо умолчал о том, что при выходе из Палаццо Веккьо Пьеро Содерини упал. Едва дойдя до моста Санта-Тринита, гонфалоньер, сопровождаемый заговорщиками, которые, в насмешку или из великодушия, охраняли его, не смог больше сделать ни шагу от волнения, усталости и безумного страха перед необходимостью встретиться лицом к лицу с толпой. Его почти на руках донесли до дворца Веттори, который, к счастью, находился неподалеку и где готовы были его принять.
В это время трое новых посланцев скакали во весь опор в лагерь вице-короля, чтобы развязать все узлы, которые завязали их предшественники. О свадьбе больше и речи не было — Медичи могли возвратиться во Флоренцию без всяких условий.
Кардинал и Джулиано Медичи дают знать Светлейшей о счастливом событии: «Завтра (1 сентября 1512 года. — К. Ж.) милостью Божией и милостью Его Преславной Матери мы вернемся в наш дом и на нашу родину к удовлетворению и радости всей Флоренции… Множество граждан из принципатов и самых знатных семейств пришли к нам как горячие друзья принести свои поздравления, исполненные счастья и довольства нашим удачным возвращением, которым они удовлетворены по разным причинам, но особенно потому, что оно свершилось без кровопролития и скандала в городе».
Пьеро Содерини по пути в ссылку, без сомнения, размышлял о том, о чем Макиавелли так хорошо напишет в «Государе»: «…о людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность и влечет нажива: пока ты делаешь им добро, они твои всей душой, обещают ничего для тебя не щадить: ни крови, ни жизни, ни детей, ни имущества, — но когда у тебя явится в них нужда, они тотчас от тебя отвернутся»[74].