Глава 13

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13

В 1973 году, когда мое имя всплыло в деле Якира и Красина, я впервые задумалась об эмиграции. Об этом заговорил Коля Вильямс, а вслед за ним и Миша. Коля в основном руководствовался уверенностью, что "лагерь не место для женщины" и мне надо воспользоваться возможностью ее избежать. Кроме того, он не сомневался, что с профессией математика найдет работу где угодно.

С Мишей все обстояло сложнее. Я предвидела, что он может пойти по моим стопам. Это и неудивительно, ведь он вырос, слушая разговоры на нашей кухне. Иногда я поручала ему опасные задания, например принести из квартиры друзей сумку, полную копий "Архипелага ГУЛАГ" (другого выхода в тот момент не было: сотню экземпляров, доставленных в Москву, нужно было раздать как можно скорее).

По природе своей Миша не был диссидентом. У него, как у отца и бабушки, был склад ученого. К тому же он отличался прямолинейностью. Мы знали, что на работе он встревал в полемику, не скрывая своих взглядов на Брежнева, вторжение в Чехословакию, политические суды и все прочее, о чем бы ни шла речь.

Как-то Миша заявил, что решил выйти из комсомола. Мне удалось отговорить его от этого шага, но я чувствовала, что это ненадолго, и раньше или позже он войдет в диссидентский мир. А как только это произойдет, КГБ приложит все усилия, чтоб его арестовать и поскорее отправить в лагерь. Тогда у этого ведомства появится способ оказывать давление на меня.

Думая об эмиграции, я сознавала, что она подведет черту под самым счастливым и осмысленным периодом моей жизни. Почти десять лет назад я присоединилась к правозащитному движению и вне его уже не мыслила своего существования. А как жить на чужбине? Русский историк, редактор, без знания английского языка — вряд ли можно рассчитывать найти там работу. Одна знакомая американка предложила заняться в США приготовлением обедов по заказам. То был всего-навсего застольный комплимент хозяйке, но он довольно точно обрисовал мои профессиональные перспективы. Оставалось утешать себя мыслью, что какой-нибудь выход всегда найдется. В конце концов можно быть домохозяйкой, заниматься английским, а освоив язык, начать читать великую литературу, созданную на английском языке и до сих пор недоступную мне в полном объеме из-за отсутствия русских переводов.

Но никакие варианты не выдерживали сравнения с моей работой в "Хронике". Никакая другая работа не казалась мне такой же важной и не могла принести такое же удовлетворение. И ничто на Западе не могло заменить дом. Мой дом был здесь, в Москве.

* * *

Я понимала, что сын и муж правы, и мне придется смириться. Но я не могла просто взять и уехать, все бросив, даже если бы нам завтра выдали разрешение. И я затеяла сложный обмен, чтобы переселить маму в нашу квартиру, а ее старую квартирку поменять на что-нибудь более подходящее для Сергея. На тот момент ни старший сын, ни мама уезжать не собирались. Сергей только что женился на женщине, которая мне сразу понравилась. Звали ее тоже Людмила. У нее была дочь от первого брака и мама. Об отъезде они даже не помышляли.

Были и другие дела, требовавшие внимания и, главное, времени. Стоило справиться с одним, как тут же возникало следующее. Подсознательно я, конечно, оттягивала наш отъезд.

* * *

В конце апреля 1976 года мне позвонил Юрий Орлов и предложил встретиться у Большого театра. Об Орлове я слышала еще в 1956 году — его вместе с тремя коллегами исключили из партии и уволили из Института теоретической и экспериментальной физики после выступления на партсобрании, где обсуждался доклад Хрущева. "Террор, проводившийся правительством, отразился не только на экономике страны, но и на всех сторонах советской жизни. Он изменил нас самих… Чтобы больше не повторилось то, что произошло, нам нужна демократия на основе социализма!" Непривычные речи подействовали на партийное начальство, как красная тряпка на быка, и оно бросилось в бой за чистоту идеологии, не вникая в суть высказанных — и выстраданных — мыслей, а расценив их как антипартийную критику ЦК.

Орлову удалось найти работу только в Армении. Теоретическую физику пришлось оставить. Он занялся разработкой нового ускорителя, защитил докторскую диссертацию, был избран членом-корреспондентом Академии наук Армянской ССР.

Вернувшись в Москву в 1972 году, он присоединился к кругу диссидентов. Невысокого роста (ниже меня), с копной вьющихся рыжих волос (друзья прозвали его прическу "Анджела Дэвис"), Орлов — не в пример многим из нас — умел слушать. Его краткие, меткие замечания обыкновенно преследовали одну цель: направить беседу в русло интересующих его вопросов. Он нас изучал, изучал движение, возникшее в годы его вынужденного отсутствия.

Вскоре его подпись стала появляться под диссидентскими петициями. В сентябре 1973 года в ответ на нападки прессы на А. Д. Сахарова Орлов написал открытое письмо Брежневу с тринадцатью вопросами, касающимися опасного отставания науки, неэффективности экономики, одиозности политического управления и взаимоотношений граждан с государством. "Самой крупной ошибкой марксистской теории общественного развития является то, что в теорию не вошли врожденные духовные потребности и качества человека. По существу, марксизм отрицает их наличие в природе человека. Однако это предположение не является доказанным научно, то есть методами экспериментальной биологии, биохимии и биофизики".

Основная мысль письма заключалась в том, что идеологическая нетерпимость, не допускающая таких естественных проявлений жизнедеятельности человека, как свобода выбора и свобода самовыражения, ведет страну к научной, экономической и культурной деградации. Избежать этого можно только с помощью демократических свобод. И автор — в форме вежливых вопросов типа: "согласны ли Вы, что…", "не кажется ли Вам….", "не разумнее ли нам…" — излагал насущные потребности общества: переход на современный уровень более свободных отношений, свобода печати без политической и идеологической цензуры, свободный выезд за границу и обмен информацией, гласность, свободная инициатива в хозяйственной деятельности.

Последний из тринадцати пунктов был уже не вопросом, а утверждением: "Вы, очевидно, понимаете, что сажать оппозиционеров в психдома и калечить их там уколами — это мерзость вроде стерилизации политических противников в Третьем рейхе. Здесь мне, в сущности, не о чем спрашивать".

Письмо осталось без ответа, а Орлов без работы. Чтобы поддерживать семью, пришлось заняться репетиторством. За его квартирой установили постоянную слежку. Как-то в компании я слышала, как он говорил о том, что несмотря ни на что надо продолжать попытки принудить власти вступить в диалог с обществом. На одной вечеринке, когда мы подняли бокалы "за успех нашего безнадежного дела", он отказался присоединиться к нашему традиционному тосту:

— Если бы я считал дело безнадежным, я бы не тратил на него время.

* * *

Когда я пришла в сквер у Большого театра, Орлов уже был там. Мы сели на скамейку ближе к Детскому театру и по привычке стали оглядываться по сторонам в поисках гэбистского хвоста. Не заметив никого подозрительного, мы повернулись друг к другу и одновременно рассмеялись. Двое респектабельных людей среднего возраста — мне сорок восемь, ему пятьдесят два, мы не прячем краденое, не торгуем из-под полы, не распиваем спиртное — чего же нам опасаться?

— Люда, вы читали Хельсинкские соглашения? — начал с вопроса Орлов.

Заключительный акт Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, подписанный 1 августа 1975 года Соединенными Штатами Америки, Советским Союзом и еще тридцатью тремя странами, подтверждал признание послевоенных границ в Европе и призывал к разоружению, укреплению экономического сотрудничества, свободному обмену информацией и большему уважению прав человека. Полный текст документа был опубликован во всех центральных советских газетах.

Я ответила, что документ столь внушительного объема успела только просмотреть, но гуманитарные статьи прочитала внимательно. Там, конечно, есть приятные слова, но во Всеобщей декларации прав человека их больше.

— Люда, вы понимаете, что это первый международный документ, в котором вопрос о правах человека рассматривается в контексте сохранения мира и стабильности?

Поскольку права человека представлены как часть целого, у нас появляется возможность привлечь другие страны к контролю за их соблюдением в Советском Союзе, — продолжал Орлов. — Западные правительства должны добиваться точного соблюдения гуманитарных статей этого соглашения. Неужели они не понимают, что нарушение прав человека в СССР угрожает безопасности Запада? Сделка с диктатором в Мюнхене в 1938-м, похоже, ничему их не научила. Разве трудно понять, что советские диссиденты — их естественные союзники? У нас та же идеология, хотя мы ее не позаимствовали у них, а пришли к ней сами.

Я согласилась. Понять ситуацию с гражданскими правами в СССР нетрудно, но Запад сконцентрировался на одной теме — еврейской эмиграции. В целом же демократическое движение никакой поддержки извне не получало. Если у Орлова есть идеи, как привлечь внимание к нашим проблемам, я готова ему помогать.

— Я хотел бы организовать группу, в которую вошли бы опытные люди, — сказал Орлов. — Назвать можно "Общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР".

Звучало это довольно иронично. Заключительный акт призывал граждан контролировать соблюдение Хельсинкских договоренностей правительствами своих стран. Но советские власти в помощи граждан не нуждались. Наоборот, нетрудно было догадаться, что любые попытки и даже подобные мысли будут решительно пресекаться.

Группа, которую предлагал создать Орлов, должна ограничить свою активность гуманитарными статьями. Она будет собирать информацию о нарушении этих статей, составлять отчеты и знакомить с ними общественность и правительства стран-партнеров, подписавших Заключительный акт. Копию отчета получит и Брежнев, добавил Орлов.

В этой идее была логика. Отчет группы — это экспертный документ, его нельзя будет проигнорировать, как это бывало с эпизодическими обращениями правозащитников. Нарушение перечисленных в гуманитарных статьях прав граждан перестанет быть внутренним делом. Значит, используя давление Запада, можно вынудить власти вступить в диалог с нами.

Я сказала Орлову, что готова вступить в эту группу, но мое участие в работе может оказаться недолгим, поскольку моя семья собирается эмигрировать.

— Знаю, — сказал он. — Но группе понадобится представитель за границей.

Мы перешли к организационным деталям. У группы не будет определенной структуры и процедур, регламентирующих прием членов, принятие решений и прочее. Не нужно беспокоиться о достижении консенсуса по каждому поводу. Только подписавшиеся под тем или иным документом будут ответственны за его содержание.

Сеть "Хроники" отслеживает множество данных о нарушениях прав человека, так что проблем с отбором информации для отчетов не возникнет. Однако с самого начала я предвидела технические трудности. Самое большее, что можно выжать из пишущей машинки за один раз, это десять страниц — оригинал и девять копий на тончайшей бумаге. Чтобы разослать документ во все страны, подписавшие Хельсинкские соглашения (и пренебречь качеством последних копий), его надо перепечатать четыре раза. Изготовить текст, скажем, на двадцати страницах через один интервал, в тридцати пяти экземплярах — задача не из легких. Средств, чтобы платить машинисткам, у нас нет. Рассчитывать можно только на добровольных помощников. Но кому под силу такой объем утомительной, кропотливой работы?

— Документы должны быть краткими, полторы страницы и ни строчкой больше, — заявила я.

На том и порешили.

Недели через две один приятель спросил, слышала ли я по "зарубежным голосам" о создании какой-то новой группы для содействия чему-то такому. Первая реакция была: "Как, уже объявили?! Вдруг мама узнала!" Я даже Коле еще не рассказала. К счастью, по радио не называли по именам всех членов группы.

* * *

Первое заседание Московской Хельсинкской группы{19} решили провести 15 мая у меня дома. Орлов, который должен был председательствовать, опоздал на два часа. Он рассказал, что по дороге его схватили два оперативника и привезли в Черемушкинский районный отдел КГБ. Там его предупредили, что если он немедленно не распустит группу и она начнет действовать, то и он сам, и причастные к группе лица будут наказаны "по всей строгости закона".

Собравшиеся молча выслушали этот рассказ. Мы догадывались, что членство в новой организации не приведет к назначению в Политбюро. Когда долго живешь под дамокловым мечом в виде статей 70 и 1901 Уголовного кодекса, угрозу наказания принимаешь как должное. Человек так устроен: если все твои друзья проводят отпуск в Париже, ты не видишь ничего особенного в том, чтобы тоже съездить в Париж; если твоих друзей сажают в тюрьму, ты не видишь ничего удивительного в том, что и тебя могут посадить.

— Итак, — прервал молчание Юрий, — о чем будут наши документы?

Первый документ содержал протест против осуждения Мустафы Джемилева, активиста крымско-татарского движения. Второй касался нарушений Заключительного акта Комитетом госбезопасности СССР, который перлюстрировал почту и прослушивал телефоны в квартирах диссидентов и отказников. Третий был посвящен условиям содержания узников совести в тюрьмах и лагерях. В среднем мы выпускали по два документа в месяц.

* * *

Юрий Орлов ничего не изобретал, не придумывал, не приводил в группу новых членов. Он просто концентрировал все наши усилия. В группу вошли Петр Григоренко, Александр Гинзбург, Елена Боннэр и еще несколько человек, уже лет десять не прекращавших активного участия в правозащитном движении. Мы не были первыми, кто апеллировал к общественному мнению Запада — до нас эту попытку предприняли Лариса Богораз и Павел Литвинов, написав обращение "К мировой общественности". Не мы первые открыто заговорили о конкретных нарушениях прав человека. "Хроника", следуя философским принципам Алика Есенина-Вольпина, положила начало гласности, приступив к освещению процесса над Галансковым и Гинзбургом. Мы не были первой группой, которая требовала соблюдения советских и международных законов — этот процесс был инициирован Чалидзе и организованным им Комитетом прав человека в СССР. Обращение к правительствам других государств тоже не мы изобрели — прецедент был создан Инициативной группой защиты прав человека в СССР, направлявшей письма в ООН. Придав новый ракурс нашему движению, Орлов дал возможность западным политикам конкретизировать требования к Советскому Союзу по соблюдению прав человека.

Нам нужна была удача. И она нам сопутствовала. В то время как Орлов разрабатывал концепцию новой общественной ассоциации, которая вскоре стала известна как Московская Хельсинкская группа, член Конгресса США Миллисент Фенвик вынашивала удивительно похожую идею — организовать при Конгрессе Комиссию по наблюдению за выполнением Хельсинкских соглашений. Эта идея возникла у нее после поездки в СССР в августе 1975 года, в ходе которой она познакомилась со многими евреями-отказниками. Впоследствии, в выступлениях и интервью, она не раз вспоминала:

— Я спрашивала этих людей: "Как вы отважились на встречу с нами?" — "Поймите, это единственное, на что мы надеялись, — отвечали они. — Ведь теперь КГБ знает, что вы о нас знаете". О, Боже, думала я, это все равно что попасть в ужасный шторм посреди Атлантического океана — ты знаешь, что эти люди на плотах могут погибнуть, пытаешься помочь им подняться на палубу, но не можешь. Единственное, что в твоих силах, это освещать их прожектором.

Корреспондент "Нью-Йорк таймс" в Москве, Кристофер Рен, познакомил Фенвик с Валентином Турчиным, возглавившим после ареста Андрея Твердохлебова московскую группу "Международной амнистии". Позднее Турчин и его жена Татьяна вспоминали, что, встретившись с Фенвик, сразу послали сына за Орловым (он жил по соседству). Идею создания Хельсинкской группы Орлов сформулирует через несколько месяцев, но уже тогда они с Фенвик обсуждали возможности сотрудничества Запада с советскими правозащитниками на основе гуманитарных статей Заключительного акта.

Спустя несколько дней после возвращения в Вашингтон, 5 сентября 1975 года, Фенвик внесла на рассмотрение Конгресса США законопроект о создании Комиссии по наблюдению за выполнением Хельсинкских соглашений. 5 мая следующего года билль прошел через Сенат, а 3 июня, через три недели после того, как Орлов объявил о создании Московской Хельсинкской группы, был подписан и приобрел силу закона.

Таким образом, с самого начала работу нашей группы освещал "прожектор Фенвик".

* * *

Группа проводила регулярные пресс-конференции, и, судя по количеству журналистов, ее работа освещалась западной прессой. Во всяком случае уже через несколько часов после брифинга зарубежные радиостанции передавали содержание наших документов.

Спустя годы я обнаружила, что бо?льшая часть заметок о нас в американских газетах появлялась где-то в конце номера, не раньше страницы девятнадцатой. Но они попадали в подборку документов Комиссии Фенвик и, конечно, в досье КГБ. Газетные заметки, как и рукописи, не горят — они оседают в папках, ожидая своего часа.

При желании властям ничего не стоило задушить нашу группу сразу же при ее рождении. Досье на каждого из членов хватало, чтобы упечь нас за решетку на много лет. Но, видимо, андроповский КГБ усвоил из опыта Инициативной группы, что обращения в ООН ни к чему не приводят, и посчитал, что за границей не будут прислушиваться к очередным посланиям советских граждан. Если бы не новая комиссия, организованная по инициативе эксцентричной дамы-конгрессмена, Запад вряд ли бы откликнулся на заявления Московской Хельсинкской группы.

Заинтересованные органы знали обо всем, что у нас происходит. За нами была установлена слежка. Почта просматривалась, телефоны прослушивались и отключались. Напротив моего дома постоянно был припаркован загадочного вида серый фургон. Пару раз я попыталась заглянуть внутрь, но все окна, включая лобовое стекло, были задрапированы. Внутри что-то стрекотало, не иначе как подслушивающее устройство. Всякий раз, когда мне нужно было поймать такси, возле дома останавливалась одна и та же машина. Вскоре выяснилось, что я единственная из членов группы, чей телефон не отключен. Видимо, им было легче прослушивать звонки на одной линии.

Но перегибать палку явно не хотели, учитывая, что в новую группу входили хорошо известные диссиденты. Их арест повлек бы за собой больше международных протестов, чем все документы группы, вместе взятые. Так что андроповский КГБ выжидал, надеясь, что умеренное давление принесет свои плоды.

* * *

Тем временем моя семья осознала, что теперь мы напрочь лишены частной жизни. Наша квартира круглосуточно прослушивалась. Мы жили как на сцене. Люди из серого фургона слышали все, о чем мы говорим, а может, и видели все, что мы делаем.

В дверь постоянно кто-то звонил. Десятками приходили иностранные корреспонденты и ходоки из провинции. Часто пресс-конференции группы проводились в нашей квартире, в большей из двух комнат. Старые семейные порядки были забыты. Даже мама не могла больше игнорировать род моих занятий, хотя мы с ней по-прежнему об этом не говорили.

Как-то летом 1976 года она пошла в "Березку" и купила радиоприемник "Сони" — на свой авторский гонорар, полученный чеками Внешпосылторга за учебник по математике, который издали где-то в Южной Америке. Перед каждой пресс-конференцией мама надевала фартук и выходила на кухню. Покрутившись несколько минут у плиты, она возвращалась к себе в комнату и оставалась там часа два, дожидаясь, пока новости из ее квартиры начинали передавать по радио из Вашингтона, Лондона или Мюнхена.

* * *

В октябре Орлов попросил меня расследовать дело об исключении семи учеников из выпускного класса одной из вильнюсских школ. Все они регулярно ходили к мессе и навещали Виктораса Пяткуса, истового католика, отсидевшего в общей сложности шестнадцать лет в лагерях. Я поехала в Литву с Колей и Мишей.

На вокзале в Вильнюсе нас встретил Пяткус. С ним были Антанас Терляцкас — диссидент и бывший политзаключенный, и Томас Венцлова — поэт, сын первого министра образования в коммунистической Литве.

Я много слышала о "литовском национализме" и о ненависти литовцев к русским. И вот меня приветствует "почетный караул" литовского национального движения. По пути в гостиницу за нами следовало не меньше десятка агентов КГБ — и местные "хвосты", приставленные к каждому из встречавших нас литовцев, и "мои", московские оперативники, прибывшие тем же поездом.

Погуляв по городу и осмотрев достопримечательности, мы отправились к Пяткусу обедать. Я сама люблю принимать гостей, так что могла по достоинству оценить организацию приема. Все было продумано до мелочей — убранство стола и еда, одежда хозяев и то, как рассадили гостей, тосты и темы беседы. Из уважения к гостям все говорили по-русски, даже между собой.

После обеда разговор перешел на семерых мальчиков, исключенных из школы. Пяткус предложил мне вернуться попозже и самой поговорить с ними.

Когда я пришла вечером, Пяткус приготовил чай. Они с мальчиками пили из одной большой чашки, передавая ее друг другу. Такая у них была традиция.

Каждый из учеников рассказал о своем личном опыте столкновения с властями. Как правило, директор снимал ученика с уроков и передавал в руки сотрудника КГБ. Ребятам угрожали, некоторых даже били — с целью получить от них показания против Пяткуса. В числе прочего их заставляли "признаться" в том, что Пяткус — гомосексуалист. В СССР гомосексуализм был наказуем шестью годами лишения свободы, и обвинение пожилого католика в преступных связях с семнадцатилетними юношами, очевидно, казалось КГБ весьма привлекательной возможностью снова засадить его за решетку.

На следующее утро мы с Томасом направились в Министерство образования Литвы. К моему изумлению, министр Римкус собственной персоной вышел в приемную и, протянув руку, произнес:

— Сын Антанаса Венцловы всегда желанный гость в нашем министерстве.

Поблагодарив его, Томас Венцлова пояснил, что на сей раз он всего лишь сопровождающий, и представил меня:

— Людмила Михайловна Алексеева из Москвы.

— Я член Общественной группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР, — представилась я.

— К какой организации принадлежит ваша группа?

— Это общественная группа.

— Кто ее возглавляет?

— Профессор Юрий Федорович Орлов, член-корреспондент Армянской академии наук.

Звание произвело впечатление на министра. Видимо, он решил, что это какая-то псевдообщественная группа, созданная сверху для каких-то дипломатических надобностей. Я спросила о семи исключенных школьниках.

— Это не имеет никакого отношения к Хельсинкским соглашениям. Их исключили за поведение, недостойное советских школьников, — объяснил министр.

— Как же они себя вели?

— Богушис (один из исключенных учеников) нагрубил директору, потом принес в класс картинку религиозного содержания. А это запрещено Конституцией. В нашей стране церковь отделена от государства.

— И это стало причиной его отчисления?

— Очевидно, не только это. Дело известно мне лишь в общих чертах, и я не могу в точности сказать вам, что натворил каждый из них, но исключение безусловно было правомерным. Вы можете поговорить с учителями и руководством школы.

— Хорошо, — сказала я. — Мы пойдем в школу и выясним, что произошло.

Завуч школы и несколько учителей перечисляли прегрешения, совершенные каждым из семерых учеников, но так и не смогли объяснить, какие именно нарушения школьных порядков послужили основанием для принятия столь суровых мер. Нам не показали никаких официальных документов, даже протокола заседания педсовета, на котором должно приниматься такое важное решение, как исключение учащихся из школы. Разговор подходил к концу, когда раздался телефонный звонок из министерства образования. Трубку взял завуч Добинас. Судя по его репликам, министру уже доложили, что, несмотря на длинное официальное название, группа профессора Орлова совсем не та организация, которая заслуживает учтивого отношения.

Напряжение на лице Добинаса сменилось испугом. Я поняла, что во избежание неприятностей встречу пора заканчивать, и начала прощаться, тем более что своей цели мы уже добились. Мы выяснили, что ребята не совершили никаких преступлений, что протокола об отчислении попросту не существует, решение принято в административном порядке и, следовательно, оно незаконно.

Едва выйдя на улицу, мы расхохотались. Томас предложил отметить наш успешный поход в школу, и мы зашли в ближайший бар. Заказали шампанское и залпом осушили бокалы.

В Москве я составила документ № 31 "Об исключении семерых учеников из средней школы имени Веноулиса (Вильнюс)". Этот отчет вышел за двумя подписями, моей и Венцловы, который стал членом только что образованной Литовской Хельсинкской группы.

Примерно через месяц Пяткус и Венцлова приехали в Москву объявить о создании своей группы на пресс-конференции, назначенной на 27 ноября. Как обычно, накануне несколько членов МХГ были заняты срочной подготовкой документов. Мы носились как сумасшедшие — писали, редактировали, печатали, исправляли, перепечатывали, чтобы успеть собрать нужное число экземпляров для всех журналистов. Работа откладывалась на последний момент из-за опасения потерять все материалы в случае обыска, но отчасти и из-за присущей нам неорганизованности. В тот день мы работали в квартире Орлова, где и должна была состояться пресс-конференция. В разгар аврала появились Пяткус и Венцлова, полностью подготовленные — все их документы были аккуратно отпечатаны, прошиты и подобраны, а копий хватало на всех и еще оставалось в запасе. Понаблюдав за царившей вокруг суетой, Венцлова подошел ко мне и прошептал:

— Знаете, что сказал Викторас? "Посмотри, как они работают. Это именно то, чего не должна допускать Литовская Хельсинкская группа".

* * *

В течение восьми месяцев Московская Хельсинкская группа получила петиции от еврейских активистов, русских националистов, крымских татар, турок-месхетинцев, католиков, баптистов, пятидесятников и адвентистов Седьмого дня. Подобные хельсинкские группы появились в Литве и на Украине, позднее — в Грузии и Армении, Чехословакии и Польше. Конгресс США сформировал комиссию, задачи которой не отличались от наших. В декабре 1976 года публикуемые в американских газетах материалы, посвященные работе нашей группы, стали перемещаться с девятнадцатой страницы на первую.

Тем временем политический климат в США претерпевал глубокие изменения. Избранный президентом Джимми Картер, говоря о внешней политике, подчеркнул приверженность курсу на развитие демократии и защиту прав человека. Наши самые оптимистические прогнозы казались вполне реальными: похоже было, что новая администрация будет требовать от СССР выполнения данных в Хельсинки обещаний.

* * *

В декабре 1976 года мы с Колей и Мишей, наконец, решили собрать документы, необходимые для эмиграции. Кроме прочего, каждому из нас нужно было разрешение на отъезд от родителей — от моей мамы, от матери Коли и отца Миши.

— Я не дам разрешения, — заявил Валентин, когда сын рассказал ему о наших планах.

Миша оторопел.

— Но почему? Ты всегда говорил, что постоянно испытываешь ограничения в научной работе, а ученые за рубежом более свободны. Ты не хочешь, чтобы я был свободен?

— Не дам разрешения, — повторил Валентин.

Не знаю, опасался ли он, что письменное разрешение на отъезд Миши разрушит его собственную карьеру или просто не хотел отпускать сына — ведь в то время эмиграция означала разлуку навсегда. Я заявила в ОВИРе, что все мы трое совершеннолетние, и это означает, что каждый из нас может принимать решение за себя, не обращаясь к родителям. Этот ход задерживал наш отъезд на неопределенное время.

* * *

К январю 1977 года КГБ, видимо, решил, что расправа с неугодными внутри страны важнее международного престижа. Через два дня после встречи Нового года в мою квартиру пришли с обыском. Забрали целые пачки самиздата и документов Хельсинкской группы, уложив их в принесенные мешки. В тот же день позвонил чиновник из ОВИРа и напомнил, что мы должны представить разрешения от родителей. Мы снова отказались — если они так хотят нашего отъезда, пусть выпускают без всяких разрешений, решила я. И оказалась права: 1 февраля нам сообщили, что нам дается три недели на то, чтобы покинуть страну.

Тем временем был арестован член Московской Хельсинкской группы Александр Гинзбург. Это произошло 3 февраля. В тот же день к вечеру пришли за Орловым, но его дома не оказалось. Его вообще нигде не смогли найти. Он нашел надежное укрытие. 9 февраля, около трех часов дня, он рискнул появиться у меня дома. Дверь открыла мама. Орлов приложил палец к губам и молча прошел в квартиру. Мама тут же взяла "волшебный блокнот" — серую пластмассовую дощечку, на которой легко писать фломастером и так же легко стирать написанное. Она уже не раз видела, как я пользовалась ею, когда не хотела рисковать быть услышанной гэбистами.

— Хотите чаю? — первое, что спросила она у Орлова.

— Нет, спасибо. Где Люда? — написал он в ответ.

— Не знаю.

— Не могли бы вы связаться с Толей Щаранским? — попросил Орлов. Щаранский был членом группы.

Мама только сказала в трубку: "Люда просила вас зайти", и через полчаса Щаранский уже звонил в дверь. Ни одного слова не было произнесено.

— Найдите Люду и журналистов, — написал Орлов.

Щаранский разыскал меня у Григоренко, где я печатала обращение к властям с требованием освободить Гинзбурга, состояние здоровья которого внушало опасения. Мы вместе поехали ко мне, где нас ждал Орлов. По-прежнему пользуясь дощечкой и фломастером, он объяснил, что появился ненадолго, только для того чтобы сделать заявление для прессы, после чего намеревается исчезнуть, пока КГБ не напал на его след. Щаранский помчался разыскивать журналистов.

В шесть вечера он вернулся в компании Роберта Тота, корреспондента "Лос-Анджелес таймс", и Дэвида Мэйсона, шефа московского бюро Ассошиэйтед Пресс. На пресс-конференции Орлов зачитал короткий документ, призывающий все страны, подписавшие Заключительный акт Хельсинкского совещания, рассекретить бо?льшую часть информации, до сих пор необоснованно закрытой.

Мама в это время стояла в коридоре, разговаривая по телефону с подругой. Вдруг в телефоне что-то щелкнуло, и их разъединили — как только Орлов вслух произнес несколько слов. Мама попыталась перезвонить, но гудка не было — телефон отключился. Сотрудник КГБ, дежуривший на прослушивании квартиры, мгновенно узнал голос Орлова.

* * *

Сразу после пресс-конференции, длившейся не более десяти минут, Орлов собрался уходить.

— Подождите, — сказала я, — сначала проверим, нет ли слежки.

Мы с Щаранским вышли из квартиры вместе с журналистами. В подъезде мы увидели целующуюся парочку. В этом не было бы ничего удивительного, если б не их возраст и одежда: немолодые мужчина и женщина, одетые в новые импортные дубленки. Подойдя ближе, Щаранский узнал в мужчине одного из гэбистов, следивших за ним в последнее время. Проводив Толю и журналистов, я вернулась и предупредила Орлова: "Юра, дом окружен. Вам лучше остаться здесь".

Около восьми вечера мы с Колей пошли на прощальную вечеринку, о которой давно договаривались с друзьями, но пробыли там недолго, ровно столько, чтобы не обидеть хозяев. Вернувшись домой, я отвела Орлова на кухню. Мы сидели, не зажигая света, и говорили о будущем. Меня ждало изгнание, его — тюрьма. Но группа должна была продолжать работу.

Юрий прилег в пять утра, а в шесть я разбудила Мишу и попросила посмотреть, есть ли еще кто-то в подъезде. Далеко ходить не пришлось — на лестничной клетке дежурили трое. В одиннадцать часов раздался стук в дверь. Восемь крепких мужиков в новеньких милицейских шинелях увели Юру с собой.

* * *

На следующий день после ареста Юрия зашел Толя Щаранский. Обычно, стоило ему войти в прихожую, я сразу кричала из своей комнаты: "Сколько у вас времени?" Если он кричал в ответ: "Пять минут", я быстро делала бутерброд, и он съедал его на ходу. Когда у него было двадцать минут, я усаживала его на кухне и, пока мы говорили, разогревала что было в холодильнике. Толя, возможно, был самым занятым человеком во всей Москве. Он перебегал от одного отказника к другому, помогал заезжим иностранцам, переводил для Сахарова, преподавал английский, готовил документы для Хельсинкской группы, добывал информацию для западных журналистов. И частенько забывал поесть.

С Толей меня познакомил годом раньше Виталий Рубин, ученый-синолог, подписант, отказник. Никогда не забуду, как он представил Щаранского. "Люда, вы, конечно, знаете, что быть очень умным для еврея обычное дело. Но этот молодой человек поражает своим умом даже евреев! Поэтому мы думаем, что его никогда не выпустят. Поскольку евреи очень умные, они сразу сообразят, что этот молодой человек среди них самый умный. Его изберут премьер-министром. Он быстренько всех сплотит, установит мир на Ближнем Востоке, причем на выгодных для Израиля условиях — и что тогда делать Советскому Союзу? Нет, они его ни за что не выпустят. Так что, Толя, ты тут на всю жизнь". Если это и была шутка, то в ней содержалась немалая доля правды.

— Вы знаете, пока Юра под арестом, боюсь, в группе может начаться раскол, — начал Толя, пока я обследовала содержимое холодильника.

— Почему вы так думаете?

— У Юры талант объединять людей для совместной работы. А теперь Юры не будет.

Я понимала, чту он имеет в виду. Еврейское движение в Советском Союзе не было однородным, оно разделилось на сторонников эмиграции, которые видели в исходе единственную возможность полноценной национальной жизни для еврейского народа, и на так называемых культурников. Последние возлагали надежды на возрождение еврейской культуры внутри СССР. Были и другие фракции. Соперники обвиняли друг друга в сотрудничестве с КГБ, в прикарманивании средств, поступающих от американских еврейских организаций. При этом разные группировки все-таки участвовали в общих мероприятиях, но лишь пока дело не касалось непримиримых противоречий. Так, в 1975 году делегации американских сенаторов пришлось беседовать по отдельности с "эмиграционщиками" и "культурниками" — настолько несовместимы были их позиции в отношении выезда евреев не в Израиль, а в США.

Членство Щаранского в Московской Хельсинкской группе тоже воспринималось неоднозначно. Согласно стратегии, принятой Государством Израиль, да и западными еврейскими организациями, советским евреям следовало избегать контактов с правозащитниками и другими диссидентами. Ведь разрешение на выезд давали не они, а чиновники, которых раздражать не следовало. Еврейские активисты не раз предостерегали Щаранского, чтоб он держался от нас подальше. Правозащитники же рассматривали право на эмиграцию как неотъемлемое право личности выбирать место жительства, ничем не отличающееся, например, от права крымских татар вернуться в Крым.

— Знаете, последние восемь месяцев были самым счастливым временем в моей жизни, — сказал мне Щаранский.

— Я так прожила десять лет, — ответила я. — Позволить себе думать что хочешь и жить как считаешь нужным, — это прекрасно. Есть только один недостаток — это почти неминуемо кончается тюрьмой.

Тогда впервые Толя рассказал, как он вышел на нас. Он рос с убеждением, что быть евреем означает быть человеком второго сорта. "Мне хотелось бы быть высоким, широкоплечим, с густыми вьющимися волосами. Но я низкорослый, полный и лысый. Нужно было научиться принимать себя таким, как я есть. Так же и с национальностью. Надо принимать жизнь, как она есть". Так он и жил до поры до времени, пока не влюбился в еврейскую девушку из семьи сионистов. "Я впервые встретил людей, которые гордились своей принадлежностью к великой нации, — рассказывал Толя. — Это изменило мое мировоззрение". Отношения с девушкой не сложились, но Толя осознал, что быть евреем вовсе не значит быть неполноценным.

Через Виталия Рубина он познакомился с Андреем Сахаровым и Юрием Орловым и в конце концов был приглашен вступить в Хельсинкскую группу. "Это научило меня гордиться не только тем, что я еврей, но тем, что я человек".

Спустя год с небольшим я услышала отголоски этих мыслей в Толином последнем слове на суде: "Я счастлив, что жил честно, в мире со своей совестью… Я счастлив, что помогал людям. Я счастлив, что познакомился и работал с такими честными и смелыми людьми, как Сахаров, Орлов, Гинзбург — продолжателями традиций русской интеллигенции".

Все долгие годы, пока Толя находился в заключении, я знала, что КГБ бессилен против него. Невозможно сломить человека, который гордится тем, что он человек. Такой человек становится героем, это уже следующая ступень эволюции.

* * *

Приближалась середина февраля, а наш телефон все еще был отключен.

"Мы не тронемся с места, пока они не включат телефон", — решила я.

Мало того что мама оставалась одна, ей уже исполнился семьдесят один год, и бросать ее в квартире без телефона, где она не сможет ни вызвать врача, ни позвонить друзьям, было просто недопустимо.

— Ну а если телефон не включат, ты что, собираешься остаться? — кипятился Коля.

Он по-прежнему опасался, что я угожу в тюрьму, если буду тянуть с отъездом.

— Если телефон не включат, я останусь, — заявила я.

Для мамы это было уже слишком.

— Уезжайте! — закричала она. — Уезжайте скорее!

Пятьдесят лет мама не повышала на меня голос, но теперь вдруг воспользовалась своим родительским правом. После того как в нашей квартире у нее на глазах арестовали Орлова, она поняла, что мне угрожает. А лагерь не место для ее дочери.

* * *

Мы с Колей и Мишей покидали СССР. Вылет был намечен на 22 февраля 1977 года. Перед арестом Орлов поручил мне представлять группу за рубежом. Я понимала, по крайней мере теоретически, какая миссия меня ожидает. Я должна бороться за освобождение арестованных членов группы, организовать публикацию наших документов, убеждать правительства и общественность демократических стран оказывать давление на СССР, заставляя его выполнять гуманитарные статьи Хельсинкских соглашений. Я готова была делать все возможное для осуществления задач группы, но как это будет выглядеть практически? Иностранными языками я не владела, у меня не было ни связей за границей, ни опыта публичных выступлений, не говоря уже о лоббировании в парламентах или формировании общественного мнения в странах, где я никогда не бывала.

И вот мы, трое "западников", летим на Запад. Летим по вызову из Израиля, якобы от родственников, которых у нас там отродясь не было. Вызов нам прислал мой друг Юлиус Телесин, назвав меня своей двоюродной сестрой. Нам предстоит проделать путь по маршруту, отработанному для тех, кто по израильским приглашениям направляется в США. Через несколько часов мы приземлимся в Вене. Оттуда полетим в Рим, затем в Соединенные Штаты. Это могло бы стать прекрасным путешествием, будь мы туристами. Но мы — эмигранты, пути назад у нас нет.

Я не могла заставить себя думать о Европе или об Америке, всеми мыслями я была в Москве. Я больше никогда ее не увижу, никогда не увижу маму, Сережу, Ларису, не увижу толпу друзей, приехавших в аэропорт попрощаться, никогда. Никогда. Никогда.

Как только самолет пересек советскую границу, Коля достал из кармана плоскую бутылку коньяка и три деревянных рюмочки с хохломской росписью — прощальный сувенир от кого-то из предусмотрительных друзей. Мы выпили. Я почувствовала, что у Коли отлегло от сердца: теперь он мог быть уверен, что его жена не окажется за решеткой.

Я не испытывала ни радости, ни горя, скорее что-то вроде оцепенения. Возможно, сказалась усталость и неописуемое напряжение последних месяцев, не оставлявшее места для эмоций. А возможно, это была защитная реакция — психика сопротивлялась всем этим невыносимым "никогда" предстоящей жизни в изгнании.

* * *

Старший сын с семьей остался в Москве. Телефон в его квартире, так же как и у мамы, был в черном списке — их не соединяли со звонившими из-за рубежа. Письма я старалась передавать через знакомых американцев. Некоторые готовы были исполнить мои поручения к членам Московской Хельсинкской группы. По приезде в Москву они звонили Сереже, договаривались о встрече, передавали ему письмо и подарочек. Он отводил их к кому я просила. Так сын стал моим главным связным с группой.

В КГБ, похоже, об этом знали и сразу после моего отъезда всерьез принялись за Сережу. Ему исполнилось 30 лет. Выпускник Бауманского училища, способный инженер, он был специалистом по автоматическим системам управления. Работа ему нравилась, и на работе им были довольны.

Прошло несколько недель после моего отъезда, когда его впервые вызвали в КГБ. Он пришел по указанному в повестке адресу и оказался в частной квартире — во всяком случае так это выглядело. Беседовали с ним два сотрудника, один пожилой, другой молодой. Старший, как понял Сережа, был тот самый Владимир Павлович, который был моим куратором. Начали с вопроса: "Почему вы остались, а не поехали с мамой?" Сережа сказал, что уезжать не хочет. Тогда ему объяснили, что, живя здесь, в Советском Союзе, он должен выполнять долг советского человека — в данном случае рассказывать им о всех маминых контактах и знакомых в Москве.

У Сережи, конечно, не было ни малейшего желания принять это малособлазнительное предложение, но он не знал, как лучше ответить, чтобы не навредить себе. Поэтому сказал, что должен подумать, а сам на следующий день побежал к Софье Васильевне Каллистратовой, защитнице и консультанту диссидентов.

Выслушав Сережу, она произнесла примерно следующее:

— Видите ли, если вы намерены отказаться от их предложения, то должны сделать это в максимально доступной для них форме. Я бы рекомендовала, извините меня, послать их на… — и пожилая интеллигентная женщина употребила хорошо известное русское слово.

На Сережу это произвело сильное впечатление. На следующий день, встретившись со своими "ведущими" из КГБ, он дословно повторил эту формулу. Реакция была совершенно неожиданной — старший сотрудник весело рассмеялся:

— У вас вся семья такая, что ли? Ведь то же самое, слово в слово, сказал и ваш отчим Николай Вильямс. — Софья Васильевна была права: с ними нужно говорить на понятном им языке.

Вербовать Сережу перестали. Но в покое не оставили. Верный признак недовольства: в квартире отключили телефон. Сережа продолжал помогать мне, чем мог, и это не осталось незамеченным. Когда в 1979 году "очищали" Москву от неугодных элементов в преддверии Олимпийских игр, от Сережи решили избавиться, тем более что произошел досадный прокол. В одном из своих писем, переданных через визитера Тане Великановой, я описывала ситуацию в среде диссидентов в эмиграции: кто что говорит, какую позицию занимает по тем или иным вопросам и так далее. В конце письма я приписала: дай прочесть это письмо Сереже. Таня письмо получила, прочла сама, дала прочесть Сереже, но, против обыкновения, письмо не уничтожила — то ли забыла, то ли хотела перечесть. А тут КГБ нагрянул с обыском. Письмо нашли, и Сережу стали донимать: ага, получаете инструкции из-за границы. Четыре раза вызывали на допросы, требовали, чтобы он назвал знакомых ему участников правозащитного движения. При этом угрожали лишить средств к существованию. Страшно было, признался он мне позже, ведь это была не пустая угроза.

После очередного допроса к Сереже в коридоре подошел молодой сотрудник, который присутствовал еще на первой беседе, пригласил его покурить и поговорить в неофициальной обстановке. Они расположились на лестничной площадке между этажами.

Сделав первую затяжку, сотрудник сказал:

— Сергей Валентинович, мне представляется, что для вас лучше всего уехать. Куда? К маме, на Запад. Потому что если вы не поедете добровольно на Запад, вы поедете против своей воли на восток…

Сережа был в ужасе. Его жена категорически не хотела уезжать. Однако, когда он рассказал о последнем разговоре, Людмила поняла, какое будущее уготовано их семье. Ради мужа она бы изменила свое решение и согласилась уехать, но как быть с 13-летней дочерью? Отец девочки, бывший муж Люды, ни за что не даст разрешения, он уже сказал об этом. А между тем сотрудники КГБ не оставляли их в покое: ну что, согласны уехать?

— Ничего не получается, — объяснил им Сережа, — бывший муж не дает согласия на отъезд дочери, а без нее мы никуда не поедем.

— Кто? Бывший муж? И в этом все дело? А ну-ка дайте мне его телефон…

Вечером того же дня Люде позвонил бывший муж и мрачным голосом сообщил, что против отъезда дочери не возражает. 20 мая 1980 года, через три года после моего отъезда, я обняла своего старшего сына на американской земле.