НА ОСТРОВЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА ОСТРОВЕ

Я всегда был готов к переменам, хотя бы перемен и не предвиделось; и мне заранее становилось немного жаль покидать тот круг товарищей и знакомых, к которому я успевал привыкнуть.

Гайто Газданов. Вечер у Клэр

1

Итак, наш герой от лагерной муштры сбежал в Константинополь. У него не было ни четкого плана действий, ни конкретной цели, которая потребовала бы выработать такой план, у него было только пьянящее предчувствие путешествий, новых встреч, приключений, которые обычно будоражат воображение семнадцатилетнего юноши. И первые впечатления, как только нога Гайто вступила на константинопольскую мостовую, подтвердили ожидания: «Я в Городе !» В городе огромном, шумном, пестром, восточном и западном, странном, не похожем на тихие южные российские города, на строгую Северную столицу. Знал ли прежде Гайто такой город? Точно не знал. Да и кто мог бы тогда сказать, что знает его — Царьград, Константинополь, Стамбул? Кто мог бы утверждать, что знает подлинное лицо этого огромного мирового котла, где варились турки, греки, русские, англичане, французы, американцы, итальянцы? У каждого была своя история, у каждого было свое ощущение времени в этом городе.

В то время когда сотни тысяч русских заполонили узкие улицы древней столицы, город переживал не самые лучшие времена: турки потерпели поражение в Первой мировой, и потому в нем хозяйничал кто угодно, но не сами хозяева.

«Мы попали в Царьград в один из самых необычайных моментов в его длинной и трагической истории, полной разительных контрастов. Он все еще был столицей, но уже исчезнувшей империи; султан продолжал жить во дворце, его министры занимали свои посты, но ни он, ни они уже больше никем не управляли. Власть принадлежала союзникам, их патрули обходили побежденный город, их флаги победоносно развевались над главными зданиями. Никто не знал, что ожидает Царьград, будет ли он возвращен туркам, станет ли он вольным городом или столицей возрожденной эллинской империи. Но пока кто-то и где-то занимался его судьбой, сам город продолжал жить своей кипучей жизнью.

Мы успели застать последние следы его вековой славы столицы Оттоманской империи. Временная оккупация союзниками предала ему особый, хотя и обманчивый, блеск, а присутствие русских изгнанников подчеркивало превратность судьбы народов — то победителей, то побежденных.

Сам город разделялся на несколько резко отличающихся частей. Его сердце было в Стамбуле, заселенном преимущественно турками и почти еще не затронутом европейской цивилизацией. Стамбул был сказочный город. Он был застроен высокими деревянными домами с резными решетками на окнах, закрывавшими от нескромных взглядов его женских обитательниц. Его узкие улицы следовали прихотливому узору, то упираясь в тупики, то неожиданно оканчиваясь у входа в мечети. Его гордостью и украшением были эти величественные здания, с огромными куполами и высокими минаретами. Их окружали просторные дворы с фонтанами посередине и скрытыми галереями. В них царили молитвенная тишина и отрешенность от суеты и забот мира. Молчаливые фигуры турок сидели и лежали под их аркадами, наслаждаясь прохладой их сводов. Даже знаменитые крытые базары не нарушали спокойствия города. В их полумраке тонул шум толпы, острые запахи пряностей и восточных ароматов уносили в далекое прошлое, в нишах стен и в глубине своих лавок виднелись молчаливые торговцы, курившие кальян и изредка обменивавшиеся замечаниями со своими посетителями. Стамбул никуда не спешил, над ним все еще веял дух пораженной Византии…

Длинный Галатский мост соединял Стамбул с Пера и Галатой. Он был переходом между двумя мирами, повиновавшимися разным ритмам. Стамбул был погружен в созерцание прошлого, Пера и Галата жили сегодняшним днем. Стамбул остановился в раздумье, Пера и Галата неудержимо неслись вперед, стараясь обогнать друг друга. Их улицы кишел международной толпой, все куда-то спешили, что-то покупали и что-то продавали.

Всюду были крики, толкотня и неразбериха Востока». [4]

Так, по воспоминаниям семьи Зерновых, встречал Константинополь русских беженцев, спасающихся от большевистского насилия. Они желали свободы, и они ее обрели.

Они были свободны не только от коммунистического будущего своей родины, но и от ее драгоценного прошлого. Здесь не было ничего, что напоминало бы о прежней желанной жизни. Хотя по инерции стали возобновлять свою деятельность довоенные российские учреждения и организации. Заработали Союз нефтепромышленников, Академическая группа, Земство городов. Все они рассчитывали в скором времени перебраться обратно в Россию. Но больше всего пользы русским беженцам принесли Белый и Красный Крест. Найти постоянный заработок было трудно, женщины еще кое-как перебивались рукоделием, уроками французского или английского. Особенно везло тем, кто выходил замуж за иностранных коммерсантов или офицеров из союзных войск. Англичане были чрезвычайно учтивы с русскими женщинами и чересчур заносчивы с русскими мужчинами. Бывшим офицерам из Добровольческой армии приходилось туго. Гражданских профессий они не имели, сбережений тоже; многие по-настоящему голодали. От смерти их спасали бесплатные обеды Красного Креста.

Тем не менее большинство из тех, кто прошел через военные лагеря вроде Галлиполи, Лемноса или Бизерты, попадая в Константинополь, чувствовали некоторое облегчение.

Турки, потерпевшие поражение в Первой мировой, довольно сочувственно относились к беженцам из России, как к собратьям по несчастью. Ценили они и уважение русских к их обычаям, храмам и традициям; наши солдаты никогда не оскорбляли турецких женщин.

Жизнь в Константинополе была чуть лучше, чем в лагерях. Городской госпиталь по сравнению с лагерными при посольстве был обеспечен всем необходимым. В них раненые лежали часто на полу, даже не перевязанные, а в городском госпитале были отдельные помещения для сестер и врачей, чистота. Да и больных становилось все меньше и меньше. С пропитанием в столице тоже было чуть проще. В лагерях ели в общих столовых пищу, которую было трудно переварить, а в Константинополе можно было нарваться на милость какого-нибудь турка, который вкусно накормит тебя в ближайшем ресторане да еще расскажет местную притчу.

Немало восточных легенд наслушался Гайто в первые недели своих стамбульских скитаний. В одной из местных кофеен услышал он легенду о садовнике и смерти. «К персидскому шаху пришел однажды садовник, чрезвычайно взволнованный, и сказал ему: дай мне самую быструю твою лошадь, я уеду как можно дальше, в Испагань. Только что, работая в саду, я видел свою смерть. Шах дал ему свою лошадь, и садовник ускакал в Испагань. Шах вышел в сад; там стояла смерть.

Он сказал ей: зачем ты так испугала моего садовника, зачем ты появилась перед ним? Смерть ответила шаху: я не хотела этого делать. Я была удивлена, увидев твоего садовника здесь. В моей книге написано, что я встречу его сегодня ночью далеко отсюда, в Испагани».

Так на слух и на ощупь, минуя книжные шкафы, Гайто открывал для себя прежде неведомый мир восточной истории и философии. Турки охотно пускали русских в свои мечети, чувствуя со стороны «гостей поневоле» уважительное любопытство. Как-то Гайто наткнулся на шарлатана-экскурсовода, который подрабатывал тем, что знакомил с местными достопримечательностями тех русских, которые были при деньгах. Стоя у входа в храм Святой Софии, он на свой лад поведал историю его строительства.

Один из султанов велел своему строителю создать самую пышную, самую величественную мечеть с золотыми минаретами. Дал на постройку баснословную сумму. «Если сумеешь построить, сумеешь меня покорить своим созданием, награжу; если не сумеешь — выбирай между кинжалом, шнурком и ядом». — «Слушаю, повелитель». Строитель знал, что на постройку одних золотых минаретов суммы не хватит. Много дней спустя он предстал перед султаном: «Свет очей моих, великий повелитель правоверных, приди и взгляни на мое создание». Окинул взором султан чудо искусства и сказал: «Прекрасно твое творение, я им доволен, но ты меня обманул. Где золотые минареты?» — «Повелитель, но ты велел создать мне шесть минаретов». Разгневался султан и ушел из мечети, а бедный зодчий начал ждать посланца с ящиком: кинжал, шелковый шнурок, флакончик с ядом — на выбор. Но вместо вестника смерти пришел к нему великий визирь со своей свитой: «Великий султан, повелитель правоверных, да благословит его Аллах, благодарит тебя за созданный великий храм. Ты соорудил именно то, что он хотел. Он посылает тебе обещанное с благодарностью. Да будет благословенно имя Аллаха!» — и развернул изумленным зодчим несметные богатства. Прожил зодчий долго, умер глубоким стариком, а слава о нем жива и сейчас. Секрет оказался прост: на турецком языке слова «золото» и «шесть» звучат одинаково — «алты».

Много раз после этого Гайто обходил Айя-Софию, любовался ее минаретами и думал о судьбе бесстрашного зодчего, который сумел переиграть приближавшуюся смерть, и бедного садовника, который ей проиграл. «Бессмертие за художником!» — настойчиво повторял он себе.

2

«Константинополь был тогда самым необычным городом мира, такой же была наша жизнь в нем. Мы жили в Константинополе как в каком-то дурмане. Все мы были опьянены фантастической красотой города, весной, молодостью, свободой; мы вырвались от смерти к жизни, но смерть была еще так близка, что казалось, что эта жизнь должна опять оборваться, что она нам дана на краткий миг, который надо прожить, не пропустив ни одного мгновения… Семь лет — с 1914 года — мы не принадлежали себе и не видели личной жизни. Наконец мы объездили весь Босфор, осмотрели Константинополь, гуляли всю ночь Рамазана среди праздничной турецкой толпы, заходили в мечети. Константинополь так красив, сказочен и интересен, что мы буквально были влюблены в него», — вспоминали те же Зерновы.

Такие чувства вызывал Царьград у русской молодежи, пережившей Первую мировую, две революции и Гражданскую войну. Вот и Гайто поначалу был покорен Константинополем, со всей его круговертью и суматохой. «Мы гуляли, – вспоминал он в "Рассказах о свободном времени", — по улицам Константинополя, очень хорошего города. С европейских высот мы видели убогую яму Касим-Паши — рухнувшее величие могучей тысячелетней империи. Мы попадали в узкие переулки Стамбула, где маленькие ослы невымирающей древней породы возили на своих спинах связки дров и высокие корзины с провизией. Женщины с закрытыми лицами несли узкогорлые кувшины — это напоминало нам картинки из Библии. Неподвижные турки, целыми днями просиживающие в кофейнях, постигали, как нам казалось, самые сокровенные тайны Востока. Из этих тайн мы усвоили главное: искусство ничего не делать».

Но вскоре отсутствие постоянного занятия, а вместе с ним и пропитания, стало все больше и больше тяготить Газданова. Неразбериха улиц стала проникать в душу и порождать тревожные вопросы. Что же делать дальше? Куда следует отправиться? К счастью, слова старого отцовского друга перекрестившего его на прощанье, были пророческими: Гайто действительно сначала затерялся в городе, потом совсем было растерялся, но вскоре нашел «своих» — двоюродную сестру с мужем.

Аврора Газданова была первой балериной Осетии. Первой — потому что лучшей, и первой — потому что до нее балерин-осетинок не было. Как и многие балетные артисты до 1917 года, она уехала оттачивать свое мастерство за границу, поэтому бурные вихри революции и Гражданской не коснулись ни ее хрупкой души, ни ее хрупкого тела. И вот теперь Аврора приехала на гастроли в Константинополь вместе с мужем Сеней Трояновым и встретила своего брата Гайтошку в бедственном положении. Выспросив у него все подробности его странствий, она выяснила, что Гайто гимназии окончить не успел и потому не получил свидетельства о получении среднего образования. Это означало, что дорога в университет для него была закрыта. Вместе решили, что нужно закончить гимназию, которая как раз открылась 1 января 1922 года в Константинополе для таких же, как Гайто, недоучек, сбежавших на войну. Аврора, вхожая в высшие круги русской эмиграции, похлопотала за брата, и его зачислили в седьмой класс (выпускным был восьмой).

Гайто был принят в русскую гимназию Союза городов, расположенную в запущенном дворце одного из турецких вельмож в Топ-Хане. Не только сама гимназия выглядела причудливо в стенах дворца, но и ученики поражали своим разнообразием. Вперемежку с мальчиками в гимназических курточках важно прохаживались юноши в кадетских гимнастерках, девочки в институтских пелеринках, мелькала великовозрастная молодежь в пехотной, кавалерийской, морской форме. Среди пестрой разновозрастной толпы Гайто быстро нашел гимназических приятелей, не подозревая о том, что судьба свяжет их на долгие годы.

Сам о себе Гайто с детства думал, что дружить не умеет. Не потому, что не умеет быть верным, хранить секреты или ока­зывать помощь. Он не умел дружить с той пушкинско-лицейской страстью, пламенностью, которая подразумевала нечто большее, чем близость интересов и взаимную порядочность.

«Я не любил откровенничать, — признавался он, будучи уже взрослым, — но так как я обладал привычкой быстрого воображения, то задушевные разговоры были мне легки. Не будучи лгуном, я высказывал не то, что думал, невольно отстраняя от себя трудности искренних признаний, товарищей у меня не было. Впоследствии я понял, что, поступая так, я ошибался. Я дорого заплатил за эту ошибку, я лишился одной из самых ценных возможностей: слова "товарищ” и "друг" я понимал только теоретически. Я делал невероятное усилие, чтобы создать в себе это чувство; но я добился лишь того, что понял и почувствовал дружбу других людей, и тогда вдруг я ощутил ее до конца. Она становилась особенно дорога, когда появлялся призрак смерти или старости, когда многое, что было приобретено вместе, теперь вместе потеряно. Я думал: дружба — это значит: мы еще живы, а другие умерли. Помню, когда я учился в кадетском корпусе, у меня был товарищ Диков; мы дружили потому что оба умели хорошо ходить на руках. Потом мы больше не встречались — так как меня взяли из корпуса.

Я помнил о Дикове, как обо всех остальных, и никогда не думал о нем. Спустя много лет в Севастополе в жаркий день я увидел на кладбище деревянный крест и дощечку с надписью: "Здесь похоронен кадет Тимофеевского корпуса Диков, умерший от тифа". В тот момент я почувствовал, что потерял друга».

Так он напишет в двадцать шесть лет в первом автобиографическом романе «Вечер у Клэр», даже не подозревая, что эти слова окажутся справедливыми до самой его смерти. У него никогда не будет по-настоящему близких друзей, но будут те, кто «еще жив». Из тех, кто прошел Гражданскую войну в Добрармии, переболел возвратным тифом, получил благодарность Врангеля и остался в живых, в Константинопольской гимназии оказались двое: Владимир Сосинский и Даниил Резников. Вот с ними-то по принципу «мы еще живы, а другие уже умерли» и сошелся в ту пору Гайто. Вскоре Володя и Дода, как звали Даниила друзья, познакомили Гайто с Вадимом Андреевым — сыном знаменитого писателя Леонида Андреева. Они знали его еще по Константинопольскому Русскому лицею, в котором все трое обитали до открытия новой гимназии.

Газданов и Резников были ровесниками, они ушли на войну в шестнадцать лет, не успев закончить учебы. Отсутствие аттестата о среднем образовании оказалось для них очень кстати. Их сразу еще в Константинополе зачислили в гимназию. А Володя Сосинский, родившийся в 1900-м, был старше своих друзей на три года, у него уже было свидетельство об окончании реального училища в Бердянске, о чем он благоразумно умолчал и тоже вскоре попал на ученическую скамью.

Точно так же ради пристанища и пропитания скрыл свой возраст и аттестат Вадим Андреев.

Вместе с Гайто у них образовалась юношеская команда вроде четырех мушкетеров. Демократы по убеждениям, страстно приветствовавшие когда-то Февральскую революцию, пройдя сквозь пекло войны, они возвращались к мирной жизни, в которой главное место занимала литература. Стихи писали все.

– Вы стихи пишете? — спросил Андреева при первом разговоре Володя Сосинский.

Вадим замялся:

– Пишу. Вернее писал, вот уже год, как не написал ни одной строчки.

– У нас запишете, — с уверенностью заметил Володя.

Это было не данью моде, а естественным способом выживания. Разлученные с родиной, домом, семьями, почти не имеющие личных вещей, они имели единственное, что оставалось с ними во времена странствий, — память об атмосфере предреволюционных гимназических лет на юге России. У каждого за спиной были свои «вечера у Клэр», вроде тех, что провел в доме Пашковых Гайто. И как только выдалась возможность хоть ненадолго воскресить те чудные времена в обстановке размеренной учебной жизни, молодые люди вновь кинулись сочинять, декламировать, спорить так страстно, как это возможно только в юношестве. «Ни на какие литературные компромиссы мы не шли, каждый отстаивал свою любовь к тому или иному поэту — к Ахматовой, Сологубу или Есенину», — вспоминал Вадим Андреев. Маяковского в силу возраста они знали еще плохо, и споров о нем пока не возникало. Так среди знакомых «домашних» разговоров гимназия из места для ночлега превращалась в настоящий дом, где они ссорились, любили и откуда не хотелось уходить.

Всего в гимназии училось более пятисот человек. Учителя в ней были под стать ученикам: самые разные. Бывшие военные и инженеры преподавали точные и естественные науки. Языки — просто люди, хорошо изъяснявшиеся на французском, немецком и английском, без всякого специального образования. Особенно запомнилась Гайто странная немка из Риги, которая всегда ставила ему дурные отметки. «Почему вы не хотите работать?» — зло спрашивала она его по-немецки. А он только равнодушно пожимал в ответ плечами и садился на место с очередной двойкой. Но однажды она пригласила его к себе домой, угостила папиросами и показала свою вышивку: замок на берегу Рейна. Она рассказала, что вышивала по наитию, только спустя много лет оказалась в той части Германии, где действительно находился точно такой замок. Она сообщила своим спутникам, что знает точное расположение дверей и комнат внутри замка, и когда ее описание было проверено, все пришли в изумление, кроме нее самой. Она давно уже привыкла собственным воспоминаниям о прошлой жизни, когда она была маркитанткой у крестоносцев во время похода Фридриха Барбароссы еще в XII веке.

После этого Гайто изменил свое отношение к этой нервной и истеричной женщине. Успеваемость его не улучшилась, и они больше никогда не возвращались к тому странному разговору, но много лет спустя он нередко вспоминал ее рассказ и ощущал щемящую близость с этой немолодой, едва знакомой женщиной, способной к таким далеким путешествиям в прошлое. Гайто больше никогда не встречал ее, потому что к концу лета их занятия закончились — в тот год программа в гимназии была ускоренной, летних каникул не было: ученикам, потерявшим из-за войны много драгоценного времени, нужны были аттестаты.

К декабрю 1921 года командование Добровольческой армии наконец добилось выдачи виз русским «константинопольцам» и был объявлен список стран, принимающих их к себе на работу и учебу. Началось великое переселение. Гимназия, в которой учился Гайто, из Турции переехала в Болгарию.

3

«Володя уезжал из Константинополя один, никем не провожаемый, без слез, без объятий, даже без рукопожатия. Дул ветер с дождем, было довольно холодно, и он с удовольствием спустился в каюту. Он приехал на пароход почти в последнюю минуту, и потому едва он успел лечь и закрыть глаза, как пароход двинулся.

— Надо все же посмотреть в последний раз на Константинополь». [5]

Так представлял отъезд своего будущего героя из Константинополя Гайто, лежа на верхней полке вагона, забитого недоучившимися гимназистами. Их гимназию переводили в болгарский город Шумен. До того, как им объявили о переезде, Гайто никогда не слыхал названия этого города, хотя в географии всегда был силен. Но Болгария была не такая уж большая страна, чтобы после пятиминутного изучения атласа они вместе с товарищами не отыскали неизвестный доселе город неподалеку от Софии. Как устроится его жизнь и что ему сулит переселение из «дикой азиатской страны», которой он считал Турцию, в братскую православию Болгарию, о которой он еще ничего не знал, Гайто не задумывался. Лежа на верхней полке, под стук колес он предвкушал, как начнет описывать все, что ему удалось повидать за те три года, что он провел вдали от дома. В сущности, единственными островками благополучия, которые мелькнули на его пути, заполненном кровью, голодом и скитаниями, были константинопольские дома тех немногих эмигрантов, которым удалось как-то обустроиться на новом месте.

К ним принадлежали его сестра и ее знакомые. Больше всего Гайто хотелось написать именно о них, сумевших продолжать жить интересно и радостно, несмотря ни на что. Однако до того момента, когда он найдет в себе силы преодолеть давление «мрачной поэзии человеческого падения» и написать романы о драматических взаимоотношениях как таковых, где эмиграция будет лишь фоном, пройдет более десяти лет. А пока он обдумывал новые и новые сюжеты, поезд приближал его к Софии.

В Софии их продержали несколько недель и затем отправили, как и предполагалось, в Шумен. На Софийском железнодорожном вокзале их четверку мушкетеров ожидала первая потеря — Вадим Андреев отправлялся в Берлин. Его знакомой графине Бобринской удалось выхлопотать для него персональную стипендию Уитморовского комитета. У этого комитета была оригинальная история.

В 1920 году американский ученый и бизнесмен, специалист по византийскому искусству, изучал древние фрески в Константинополе. Там он познакомился с русскими беженцами и, проникшись сочувствием к их судьбе, решил помочь молодым русским эмигрантам получить образование за границей. Он вернулся в США, собрал средства для фонда, названного собственным именем, и учредил комитет, который и выдавал стипендии русским студентам для учебы в различных европейских университетах. И так как у Вадима на самом деле имелся аттестат, то он был вполне готов продолжать учебу в Берлинском университете.

Расставание было тяжелым и натянутым. Гайто, Даниил и Володя не знали, суждено ли им еще встретиться с Вадимом, и уж тем более не знали, чего им ожидать от маленького захолустного городка, в который их должен был увезти небольшой состав, курсирующий по местным болгарским дорогам.

На самом деле православная гимназия в Шумене была крупнейшим учебным заведением из тех, что образовались тогда по всей Болгарии для русских. Размещалась она в старой, еще турецкой казарме, которая за свой долгий век успела побывать и больницей, и лагерем для пленных. Когда первые ученики переступили ее порог, на воротах еще частично сохранилась надпись: «Преславска дивизиона болница». Видимо, во время войны 1914—1918 годов там был военный госпиталь. Местные старожилы поговаривали, что время одной из Русско-турецких войн в стене была замурована русская сестра милосердия и ее привидение ночами бродит по казарме. Его никто никогда не видел, но самые храбрые из старшеклассников не теряли надежды на встречу.

Казарма-крепость была построена четырехугольником – с большим внутренним двором. Одна из частей крепости была закрыта, там находился какой-то склад, а остальная территория отводилась гимназии. Стены были крепкие, метровые, но под крышу во время метелей набивался снег, и его приходилось вычищать вручную, что было нелегко. Иногда на помощь приходило местное население. Гимназия была расположена в турецкой части города, и отношения у русских с турками сложились доброжелательные.

В самой гимназии держал лавку со всякими мелочами черкес Сангуров. Напротив ворот гимназии находилась лавка турка Хусню, еще дальше — кафе Измаила. У него был чай, кофе и вино, которое он тайно продавал самым взрослым гимназистам. Сам он к вину не прикасался, даже отворачивался при продаже. Был у гимназистов и «бай Ангел» — скупщик вещей, которые гимназисты загоняли ему, чтобы иметь возможность выйти в город. Продукты в Болгарии были довольно дешевые, а вот одежда ценилась на вес золота.

С коренными болгарами отношения были более официальными, связанными в основном с праздниками. Гимназический струнный оркестр играл на балах в Офицерском собрании. С музыкантами обычно шли любители потанцевать, помогая нести инструменты. На ежегодном Собрании во время парада русских гимназистов в качестве образцовых ставили впереди болгарских. За мужскими учебными заведениями шли женские — и тут русские девочки были впереди. В том, что гимназисты проходили отлично, не было ничего удивительного, ведь большинство учеников составляли «белые мальчики» – армейцы. Чего только стоила группа донских кадетов, застрявшая в Болгарии! Но и гимназистки, выехавшие с семьями и строю никогда не обучавшиеся, на радость своим однокашникам с армейским прошлым, проходили тоже безукоризненно.

Девочек было примерно шестьдесят из трехсот учеников. То, что гимназия была устроена по европейскому типу — с совместным обучением мальчиков и девочек — вдохновляло учащихся, но доставляло немало хлопот учителям. Романы возникали мгновенно, едва ли не с первых дней обучения. Особое оживление царило в старых стенах по субботам, когда в гимназии устраивались вечеринки. По случаю важных праздников давали даже балы. Для этого из столовой выносились столы, и зал украшали собственными руками, как могли. В той же столовой была сцена, на которой играли спектакли и давали концерты хора и оркестра.

«Больше пятидесяти лет спустя сгладилось из памяти, что было холодно зимой и голодно всегда. Вспоминаются фасоль во всех видах и тыквенная каша. Зато на Пасху разговены были на славу. А какая красота — Крестный ход вокруг казармы. Раз я был ночным дежурным в пасхальную ночь и видел все с балкона: все в белом, много фонарей, замечательный хор», — вспоминал однокашник Гайто «шуменец» Алексей Воробьев.

Немалых усилий стоило учителям организовать такую жизнь своим воспитанникам. В первую очередь это было заслугой директора Анатолия Аполлоновича Бейера. Гайто сразу проникся к нему огромным уважением, которое пронес через всю свою жизнь.

В 1932 году Гайто, назвав Бейера Григорием Григорьевичем Мейером, напишет о нем в рассказе «На острове»: «Кажется, в России он был одним из преподавателей артиллерийской академии. В нем не было ничего военного или административного; но управлял он гимназией… так хорошо и умно, что не было ни резких мер, ни наказаний, — и все шло настолько прекрасно, насколько это вообще было возможно. Каждый гимназист пользовался такой свободой, что мог бы делать все, что захотел; но непостижимый секрет Григория Григорьевича заключался в том, что даже самые отпетые ученики ни разу не захотели воспользоваться этой свободой».

А через три года, в 1935-м, Газданов напишет о любимом директоре некролог, где назовет его уже подлинным именем: «Недавно в Буэнос-Айресе умер Анатолий Аполлонович Бейер… Его исключительный ум был совершенно высокомерия, на которое он имел право; он разговаривал с каждым учеником как равный и эффект получался безошибочный — было слишком стыдно потом не оправдать его доверие. Помню, как мы — нас было несколько человек – пришли к нему протестовать по поводу того, что в зале, который примыкал к нашему дортуару, постоянно устраивались танцевальные вечеринки; шум мешал нам заниматься. Он сказал: вот вы, конечно, люди глубокомысленные и занимаетесь литературой и отвлеченными проблемами – а это все молодежь, знаете ли, у них голова легкая, им танцевать хочется, вы их тоже поймите и пожалейте. И потом в конце концов, что вам мешает заниматься в другом дортуаре?»

Таким же Анатолий Аполлонович остался в памяти других выпускников. Алексей Воробьев вспоминал много лет спустя:

«Персонал был разный; мало бывших преподавателей, но от этого дело не страдало. Директором был Анатолий Аполлонович Бейер; думаю, что мы ему обязаны тем духом, который господствовал в гимназии. Старый военный педагог, воспитателем он, насколько знаю, никогда не был, но как он руководил этой массой, где и в одном классе разница в возрасте доходила до 6—7 лет! Время от времени он собирал всю гимназию для бесед. У нас это называлось "директорская вечеринка". Вначале были проблемы, касающиеся всех, потом он отпускал младших, и тут многие из провинившихся чувствовали себя не в своей тарелке… В исключительных случаях он вызывал отдельных учеников. Говорил немного, но красноречиво, а то и просто постоит перед провинившимся, смотря поверх очков, и скажет: "эх ты" и все, а провинившийся готов был провалиться сквозь землю. Говорить он умел со всеми возрастами, а из старых знал, кому можно говорить, чтобы не разболтали, как бывало в тяжелые периоды».

Вторым учителем, которого Гайто запомнил на всю жизнь, был учитель словесности Валериан Лашкевич. Бывший депутат Государственной думы, помимо блестящего курса лекций он устраивал публичные читки. Кроме того, он был энциклопедически образованным человеком, и к нему можно было обратиться с любым вопросом, на который он подробно отвечал, к какой бы области он ни относился. В рассказе «На острове» Газданов назовет его Валентином Валентиновичем Рашевичем: «Он помогал всем, кто к нему обращался: нужно было решить сложную задачу — шли к нему; нужен был трудный перевод — обращались к нему же. И однажды наша одноклассница, готовившаяся к экзамену и плакавшая над совершенно непонятной теплотой, — никто не мог ей объяснить, что такое теплота, — пошла к Валентину Валентиновичу — по нашему совету; было решено, что если уж он не объяснит, то, значит, это — вне человеческих возможностей, и, поговорив с ней полчаса, Валентин Валентинович заставил ее понять теплоту. Как он этого достиг — было непостижимо. Ученица выдержала экзамен. — Это на вас вдохновение нашло, — сказал преподаватель. — Валентин Валентинович объяснил, — ответила она».

Другие учителя были не менее примечательными личностями. Преподаватель немецкого языка и математики в старших классах по профессии был военным инженером. В свободное от уроков время он учил гимназистов танцевать, а когда его дочь закончила гимназию, поступил на болгарскую службу инженером.

Закон Божий преподавал бывший полковой священник кавалерийского полка, кавалер Георгиевского креста. Спрашивал он строго, добиваясь не только знания, но и понимания церковных текстов. На плохие отметки не скупился. Книг в гимназии тогда было недостаточно, поэтому он сам помогал ученикам составлять конспекты.

Законоведение вел старший повар, юрист по образованию. Его уроки превращались в блестящие лекции по истории права.

Бывали и забавные случаи: когда в шуменскую гимназию влили часть расформированной галлипольской гимназии, во дворе встретились два старых военных приятеля: «Жора, а ты как сюда попал, в каком классе?» — «Рад тебя встретить, я, видишь ли, преподаю математику…» Один теперь ученик, другой — преподаватель. А в военном лагере никто и не знал, что тот имел ученую степень. Через несколько лет его учебник был принят в болгарских правительственных гимназиях…

Всем преподавателям и тем, кто имел специальное образование, и тем, кто попал в педагоги случайно, приходилось нелегко. Мало того, что гимназистам надо было дать детям достойное образование, их надо было обогреть и накормить. Условия жизни поначалу были суровыми. Средства на содержание гимназии давал болгарский Земский союз, который и сам был не богат. Электричества до середины 1920-х годов не было, поэтому первые годы каждую осень директор объявлял перерыв занятий на две недели, чтобы заготовить дрова на зиму. Мыться ходили в местные турецкие бани раз в неделю. Свою баню построили шуменцы только через несколько лет. Больших денег на капитальный ремонт гимназии никто выделить не мог, поэтому ремонтировали частями, главным образом крышу, которая протекала после долгой зимы.

Выпускные экзамены проходили под наблюдением представителя болгарского Министерства народного просвещения. Обычно это был один из директоров шуменских школ. Его присутствие на экзаменах и подпись на аттестатах давали те же права, что и прошедшим полный курс болгарских правительственных гимназий, следовательно, и признание за границей. А это означало, что выпускники смогут учиться дальше и не останутся без куска хлеба.

« — Прочтите мне какое-нибудь русское стихотворение в переводе на болгарский, — спросил меня наш славный учитель словесности.

Я прочел:

Самотен кораб се белее

По синий морский пущенак…

Что се в стране далече рее,

Что бега той от родин бряг?»

Так описывал свой выпускной экзамен по болгарскому языку Володя Сосинский. Он, как и большинство выпускников, болгарского выучить не успел и знал всего несколько строк, которые его и выручили. Получив золотую медаль, он добился стипендии Уитмора и тоже отправился в Берлин к Вадиму Андрееву, который уже вовсю описывал ему жизнь германской столицы, где в те годы сосредоточилась русская литературная эмиграция, и прелести немецкого студенчества. У Доды и Гайто золотых медалей не было, и настала пора новых расставаний.

После выпускного вечера в сентябре 1923 года Даниил Резников остался в Софии, а Гайто Газданов отправился в Париж. Незадолго до выпускного он прочитал на черной доске в коридоре объявление о том, что «металлургические, химические и автомобильные заводы Бельгии, Люксембурга и Франции предлагают подписать контракты». В реальности это означало, что вид на жительство надо заработать, просто так в гости Европа никого не ждет. Выбор Гайто естественным образом пал на Францию и на ее «нансеновский паспорт» [6].