На острове смерти «Каргопольлаг»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На острове смерти «Каргопольлаг»

Пятиметровая острая бревенчатая стена с колючей проволокой окружала пересыльную тюрьму в центре Каргополя.

…Лагерь был основан по приказу НКВД в августе 1937 года, а уже в сентябре в город этапом из Няндомы и Лепши пригнали первую тысячу заключенных. По воспоминаниям очевидцев, шли колонны по шесть человек в ряд в сопровождении стрелков с собаками. Отстававших расстреливали. По прибытии размещали в бараках, а потом гнали на лесоповал. Паутину колючей проволоки лагерь раскинул не только в Каргопольском, но и по 33 лагпунктам в Няндомском, Плесецком, Коношском районах.

Первая зона появилась близ станции Ерцево. В 1938 году были открыты головные участки железнодорожной линии, ведущей от станции в западном направлении. Эта местность быстро стала лагерным районом. Расстояние от Ерцева до Каргополя довольно значительное. Однако, именно Каргополь был центром лагерного управления.

…Это Управление Каргопольлага до 1940 года располагалось на месте Успенского женского монастыря, на Красной горке. Обитель просуществовала здесь до 1927 года, а затем монахини были вывезены в неизвестном направлении. Как вспоминает старшее поколение каргопольцев, новые хозяева Красной горки перво-наперво сровняли с землей монастырское кладбище и разбили парк отдыха с волейбольной и танцевальной площадками. Платные концерты здесь давали сами заключенные. Несмотря на громкую музыку во время танцев, все равно были слышны звуки выстрелов: поблизости расстреливали зеков.

Протяженность железнодорожных линий Ерцевской железной дороги возрастала год за годом. От главной магистрали отходили ветки, ведущие в глубину лесных массивов. Вдоль магистрали и на ветках вырастали бесчисленные лагерные пункты этой «страны под названием Каргопольлаг».

Трудно представить меру горя и издевательств, что претерпели безвинные люди в лагпунктах, в так называемых командировках и подкомандировках. С ними обращались как со скотом. От голода, болезней, издевательств люди гибли тысячами. Только в 1943 году умер каждый шестой заключенный. Узниками Каргопольлага были около трехсот тысяч человек.

…Среди заключенных Каргопольлага были рабочие и крестьяне, врачи и музыканты, политики с мировым именем. Здесь «плел корзины» и «умер от тоски» бывший соратник Ленина, секретарь компартии Швейцарии Фриц Платен, которого сослали на Север в 1937 году.

В Каргопольлаге поэт Даниил Аль написал:

Тяжко быть пленным в своей же стране,

в лесном океане на самом дне…

(Из интернета)

Даниил Аль был не только поэт, но и философ, историк, драматург. Прошел всю войну. Его отправили в лагерь в 1949 году за то, что в его диссертации, посвященной Ивану Грозному и опричнине и отданной на отзыв кому-то из писателей, этот кто-то из писателей обнаружил опасные аллюзии и написал отзыв-донос, в котором говорилось, что автор покушается на сталинскую политику. Вероятно, по этому поводу Даниил Аль написал еще и такие строки:

Скольких надо нанять,

Чтобы нас охранять?

Это мало — свирепых карателей,

Палачей, стукачей, надзирателей.

Чтобы нас охранять,

Надо многих нанять,

И прежде всего — писателей.

Прошел через Каргопольлаг и Владимир Рафаилович Кабо, младший брат писательницы Любови Кабо, моего первого редактора. Может быть, это именно он, небольшого роста, бородатый, молодой, но очень усталый, приходил в комнату на Каланчевской и сидел в ветхом кресле, пока мы работали. Судя по недавней фотографии из австралийского альманаха «Австралийская мозаика», на которой он изображен уже патриархом, с седой бородой, но отнюдь не усталым, а наоборот, с живыми, веселыми и добрыми глазами, — это, пожалуй, он и был.

Замечательный ученый-этнограф, историк первобытного общества, первобытной культуры и религии, специалист по истории и культуре аборигенов Австралии, Владимир Рафаилович Кабо с юности мечтал побывать в Австралии. После освобождения из лагеря много лет безуспешно добивался разрешения хотя бы ненадолго съездить в страну, изучению которой он посвятил свою жизнь. И только в конце восьмидесятых, когда он уже перестал надеяться, произошло это чудо. Он уехал в Австралию с женой и маленьким сыном и счастливо прожил там до самой смерти в 2009 году, в возрасте восьмидесяти четырех лет. Много и плодотворно там работал, исколесил всю Австралию, побывал в других странах. Написал автобиографическую книгу «Дорога в Австралию». В этой книге есть страницы, посвященные «Каргопольлагу», где он, в то время студент Московского университета, провел пять лет — с 1949 по 1954-ой. Вот отрывок из этих воспоминаний:

«…Лесоповал — вот главное, чем занимались невольные обитатели Каргопольлага. На десятки, быть может, сотни километров от Ерцева тянулись в разных направлениях, через леса и топи, нити железных дорог, а к ним, как бусины, были привязаны ОЛПы — отдельные лагпункты — обнесенные высокими заборами жилые зоны с бараками для заключенных внутри. Вокруг каждого такого ОЛПа разбросаны были делянки, где пилили, валили и разделывали лес, где заготовленный лес трелевали к железной дороге и там грузили на платформы. Это был тяжелый физический труд, все больше ручной. Это и было типичным советским лагерем, и сотни таких лагерей, подобно сыпи, были разбросаны по всему лицу советской страны. Трудились в них рабы, труд их был рабским, и социально-экономическая система страны в значительной мере покоилась на рабском труде — на труде рабов-заключенных. Это было рабовладельческое общество, чем-то напоминающее рабовладельческие империи древнего Востока. Другими экономическими основами системы были труд крепостных крестьян — колхозников — и труд полусвободных рабочих, прикрепленных полицейской пропиской к своему городу или рабочему поселку.

Комендантский лагпункт Каргопольлага напоминал Афины времен Перикла. Здесь собрались самые блестящие умы советской столицы — их перевезли сюда, в Ерцево, где в них, очевидно, ощущался недостаток: ранее эти места славились только комарами. Я встречаю здесь Зорю Мелетинского, с которым познакомился еще в Прохоровке на Днепре в 1938 году. Я был еще школьником, а он — студентом ИФЛИ и даже мужем подруги моей сестры. Теперь Зоря — сложившийся ученый: в Москве, у профессора Сергея Александровича Токарева, хранится его рукопись — „Герой волшебной сказки“. Токарев сохранил рукопись заключенного автора, и благодаря этому она не была уничтожена госбезопасностью. Много лет спустя она будет опубликована, а потом одна за другой выйдут и другие книги Елеазара Моисеевича Мелетинского, посвященные теории и истории эпоса и мифа. Они станут эпохой в развитии науки, а имя их автора — известным во многих странах мира, но это будет еще не скоро. А пока он заведует складом белья в больнице для заключенных и живет в тесной каморке, набитой кипами постельного белья от пола до потолка. Мы уходим с ним за бараки, ложимся на траву, недалеко от запретной зоны, что тянется вдоль забора, и там, на солнечном припеке, он рассказывает мне о новых направлениях в науке — о структурной лингвистике, о семиотике; он всегда был чуток ко всему новому в науке. Родители шлют ему из Москвы последние журналы по языкознанию и этнографии. И потом, когда я пущу корни на 16-ом ОЛПе и мне тоже начнут присылать книги, а Зоря останется в Ерцево, — мы будем обмениваться новыми книгами, связь между нами сохранится.

Я встречаю здесь Изю Фильштинского, арабиста, моего университетского преподавателя. Здесь я знакомлюсь с таким же, как я, студентом Московского университета Славой Стороженко, в будущем — выдающимся экономистом и общественным деятелем. А кто этот человек с высоким лбом мудреца, там, на скамейке, в садике с цветущими маками, около бездействующего фонтана, недалеко от столовой для заключенных? Это — Григорий Померанц, будущий автор блестящих философских и публицистических эссе — в одном из них он сам вспоминает об этих беседах у фонтана. Сейчас, в небольшой группе заключенных, он развивает свои мысли о мире и истории, они станут основой его будущих сочинений. Но ведь и философия древней Греции тоже рождалась в таких вот непринужденных беседах.

Моя мама сказала однажды, уже после моего возвращения, — мы были вместе в Покровском соборе на Красной площади: „Средневековье породило людей, идущих впереди своего времени, но оно же беспощадно и жестоко расправлялось с этими людьми“. Вспоминая тех, с кем судьба свела меня в тюрьме и лагере, я думал: не живем ли мы в эпоху нового средневековья — но только в неизмеримо более страшном его варианте?»

Вот что это была за бревенчатая стена, в которую мы уперлись, гуляя по ночному Каргополю. Но ничего этого мы не знали, а если что и знали, то подсознательно отторгали от себя, распираемые восторгом тупого романтического невежества, впуская в свой мир только то, что не могло нарушить наш восторженный настрой, чтобы ничто не мешало нам радоваться жизни.

Голодные и полные впечатлений, упоенные красотой белой ночи, мы вернулись в Дом крестьянина. Хозяйка предложила нам «цяю покрепцяе да погорецяе», а на вопрос кого-то из нас, знает ли она старинные песни, ответила: «Вот бабушка моя порато много писен знат. Она бы вам спела, да у нее в Поч-озеро уехано, дак».

Женя Костромин тут же занес в толстую тетрадь услышанное, а потом прочитал нам небольшую лекцию о северном диалекте — глубоком «о» в области гласных, отсутствии редукции в заударных и о страдательных конструкциях типа «у нее уехано».

…Ночью я проснулась от странного шума. В большой общей комнате с десятком кроватей что-то шелестело, я спросонья подумала, что это дождь за окном. Женщина с грудным ребенком, лежащая по соседству, сказала дрожащим голосом:

— Ой, девочка, там крысы!

Я бросила башмаком в сторону рюкзака у стены, и оттуда одна за другой выскочили четыре крысы. Три с писком скрылись в щели, а четвертая, показавшаяся мне огромной, сделала два угрожающих прыжка в мою сторону и только потом повернулась и неторопливо ушла в щель. На полу остался изодранный пакет с недогрызенным печеньем.

На следующий день мы отправились в глубь Архангельской области — на Лёкшм-озеро. Ехали на грузовике. Дорога вся в рытвинах и колдобинах. Мы орём хором: «Надоело говорить и спорить, и любить усталые глаза!» По обеим сторонам — глухой лес. На дороге — солнце, а за первым рядом деревьев — сразу же вековая тень. И вдруг — лес расступается, глаза слепит живое серебро — озеро или речка. Поля усеяны большими белыми валунами-моренами и огорожены косыми плетеными заборами-огородами. За деревнями стоят полуразрушенные церкви, а иногда — маленькие часовни.

Вот и Лёкшм-озеро — огромное, ярко-синее, в белых бурунах. Противоположный берег едва виден. На самой середине — лесистый островок, круглый и аккуратный, словно воздушный пирог на блестящем блюде. Черные просмоленные лодки привязаны к дощатым мосткам у берега. На откосе — баньки. По озеру раскинуты белые поплавки рыбачьих сетей.

Мы остановились в деревне Хвалинской, у Осипа Матвеевича Макарова и его жены Анны Васильевны, в высоком из почерневших бревен доме с маленькими окнами под самой крышей. Жилые комнаты — на втором этаже. Скотина — внизу. Слышно блеянье овец, похрюкивание свиньи, коровье мычание. Тянет навозным запашком. Но комнаты чистые, пол белый, скобленый. По стенам — крашеные лавки. Рядом с иконами — плакаты: «Слава Советскому народу!», «За три рубля можно выиграть стандартный жилой дом!»

Хозяйка тут же поставила самовар и начала жарить на плите свежевыловленных окуней. Эрна Васильевна села набрасывать план работы, Екатерина Александровна, взявшая на себя роль завхоза, выкладывала на стол колбасу и прочие городские продукты, а мы пошли пройтись по деревне.

Это была когда-то, видно, большая деревня, но теперь многие, крепкие на вид, дома стояли с забитыми крест-накрест окнами и дверями.

На окраине — стройная деревянная церковь, за ней — кладбище. Мы фотографировали друг друга на фоне церкви.

Подошел старичок с двумя маленькими белоголовыми девочками. Все трое вежливо поздоровались. Смотрели, как мы фотографируемся. На вопрос — старинная ли церковь — старичок охотно рассказал (а Женя Костромин записал в тетрадь, с которой не расставался):

— Не вельми старинная. Это церковь Спаса. Построил ее Алексей Иванович Новожилов, без единого гвоздя. Годов сто тому уж будет. Говорят, в Спасов день он забрался на колокольню, выстал на крест и на три стороны поклонился. Ну, люди ему денёг надавали, подарков. Он сам из наших мест, Лёкшм-озерский. Я уж этого не помню, манить Не стану. А самого мастера-от помню, я тогда еще мальчонкой был. А теперь уж мне восемьдесят восемь годов.

Внутри церкви полно диких голубей. Всё загажено, и не только птицами. На бревнах вырезаны надписи: «Коля. 1937»; «Здесь были Сережа и Алексей. 1940».

— Закрыли ее в тридцатом году, — объяснил старик. — А с тех пор в ней чего только не было. И пересыльная тюрьма, и картошку в ней хранили, и клуб молодежный одно время был. Дак теперь и крыша вся сгнила начисто, и молодежи никого не осталось.

Веселой гурьбой вернулись в дом и сели пить чай из тульского старинного самовара. Хозяйка подала к хрустящим окунькам необыкновенно вкусные рассыпчатые лепешки, которые она называла колобками, и ватрушки с творогом. За чаем объяснила, что окошки в здешних домах высоко над землей потому, что зимой дом заваливает снегом. Всё хозяйство при доме. И скотина, и сеновал, и кладовые.

Когда убрали со стола, Анна Васильевна открыла большой кованый сундук и показала нам «досюльные» наряды времен своей молодости — сарафаны, казачки, расшитые покрывала, шали. Еще показала книгу в обгоревшем по краям кожаном переплете с металлической застежкой, бережно завернутую в белый чистый платок с бахромой.

— Когда церковь-от разоряли, — объяснила она, — молодежь согнали — книги жечь церковные, дак. Батюшка увидел — а там и его внук, пионер, книги жег — пришел домой, повернулся к стене и помер. А которы книги не сгорели, люди потом из кострища достали да тайком унесли. Вот и я это Евангелие берегу, дак.

Всё было интересно, необычно — и особый говор, и «досюльные» расшитые сарафаны, и старинное Евангелие, и мычание коровы внизу, и непривычная, очень вкусная снедь. Всё вокруг — крепкие заколоченные дома, мертвая, но так искусно срубленная без единого гвоздя церковь, что и сейчас еще поражала красотой, — говорило о высокой, с традициями, деревенской культуре, о когда-то прочном, умном укладе, разоренном и погубленном.

С утра мы разделились на пары и отправились по домам записывать песни, старины и стихи (баллады здесь называют «старинами», а былины — «стихами»). Вся деревня уже знала, что приехали «люди с Москвы, записывать писни для науки». Нам с Леной Кузовлевой поручили обойти три избы. Для нас с ней это был первый такой опыт, мы немного робели.

Но в первой же избе нас приветливо встретила старушка Пелагея Ивановна Макарова (в этой деревне все Макаровы), усадила за стол, напоила «цаем» с брусничным пирогом, а на нашу просьбу спеть — задумалась, а потом, не ломаясь, запела. Голос у нее был высокий, сильный. Мы с Леной записывали, как нас учили: она первую строчку, я — вторую. Записали свадебные — про белую лебедушку, которая попала в стаю гусей, про злую свекровь — мы только успевали записывать. Лена восхищалась:

— Как вы много песен знаете!

— Дак… Писня — не молитва, ей недолго учиться.

Потом снова пили «цай», Пелагея рассказывала: восемьдесят лет, муж на лесоповале погиб, сыновья на войне убиты, дочь умерла.

— Все в земле, одна я поверх земли. Нога не ходит, рука не водит, язык не вертится — стара стала. Спасибо, хоть писни мои в Москву пойдут, людям.

В следующей избе нам не повезло. Хозяйка, Клавдия Макаровна, заявила, что ничего нам не скажет, а то ее потом заберут. Напрасно мы убеждали ее, что песни нужны «для науки» и никто ее не заберет, кому она нужна — старуха только мотала головой и твердила: «ницяго не малтаю».

Зато в третьей избе мы напали на золотую жилу. Николай Емельяныч был подвыпивши, усадил нас за стол, сам сел на лавку возле печки, начал с частушек, потом оказалось, что он знает почти забытые в этих местах былины о Микуле, об Илье Муромце, о Егории Храбром. Потом принялся рассказывать байки про леших.

— А вы сами-то, дедушка, верите в леших? — спросила Лена.

— Кто его знат, — ответил он. — Вы-то, молодые, конешно, не верите. А другой раз по лесу бродишь и не можешь выйти. Блудишь — кто, как не леший, водит?

Он и сам был похож на лешего — хитрого, с седой, веником бородой.

Мы записывали чуть ли не до двенадцати часов ночи. Юра и Женя, когда мы им рассказали про былины, взвыли от зависти и заявили, что завтра сами пойдут к старику — может, он еще какие былины знает.

За три дня обошли Лёкшм-озерские деревни, переписали набело собранный материал и разделились: Эрна Васильевна с Наташей, Таней и Мариной пошли за пятнадцать километров на Тамбич-озеро, а мы с Леной, Маечка, Юра, Женя и Екатерина Александровна стали готовиться к тридцатикилометровому переходу — на Колод-озеро.

Кажется, начались долгожданные «трудности». До сих пор мне не приходилось ходить пешком на такие большие расстояния. Я побаивалась. С детства почему-то считалось, что у меня плоскостопие. Когда мне было лет двенадцать, мама заказала мне супинаторы, которые я, походив несколько дней, тайком от мамы вытащила из туфель, а то очень давили. А вдруг теперь это плоскостопие даст о себе знать, и я отстану, опозорюсь?

Хозяйка, глядя, как мы навьючиваем на плечи рюкзаки, ахала и приговаривала:

— Как же вы пройдете-то с такой кладью? Дорога-от вельми расторбана!

Шли, подвернув шаровары, закатав рукава ковбоек, подкладывая руки под лямки рюкзаков, чтобы не резало плечи. Впереди, помахивая веточкой, Юра, легко, словно гуляя, хоть и с самым тяжелым рюкзаком. За Юрой — Майечка, тоже легко, пружинисто — туристка и не в первый раз в таких экспедициях.

А за Майечкой, шаг в шаг, я. Повторяю все ее движения. Она вскинет рюкзак повыше — и я. Она сойдет с колеи на мокрую траву — и я. Мне кажется — так легче.

Юра шутит:

— Майечка, а ты могла бы сделать сейчас стойку на руках, не снимая рюкзака?

Женя Костромин не воспринимает иронии:

— Как же она может сделать стойку? Во-первых, рюкзак перетянет…

Каждые полтора часа — пятнадцатиминутный привал. И снова — с холма на холм, обливаясь потом, отмахиваясь от комаров, под шутливые подбадривания нашего ведущего. Но мне не до улыбок. Все силы уходят на то, чтобы не показать усталость. На спусках еще ничего, но подъемы выматывают.

За спиной — пыхтение Лены. Для нее это тоже первый такой переход. Кажется, и ей нелегко. Женя замыкает шествие.

Единственная, кто нарушает это наше преодоление трудностей, — Екатерина Александровна: вместо ковбойки и брюк — старомодная полосатая кофта с высокими плечиками, длинная юбка, босоножки и белая панама. За плечами — тощий рюкзак, в одной руке ветка — отгонять комаров, в другой — холщевая сумка. И никаких признаков усталости. Шагает и шагает, внимательно глядя на обочины. Иногда нагибается — гриб нашла. К концу пути у нее уже полная сумка грибов — отборных белых и подосиновиков. Даже обидно: ведь переход же! Трудности же! А Екатерина Александровна со своей сумкой — словно с базара возвращается.

К концу третьего часа пути я чуть не валилась с ног. Дыхание перехватывало. Во рту пересохло. Фляжка давно опустела. А Юра не снижает темп, и Майечка от него не отстает. Если что и поддерживало меня, то только страх оказаться хуже всех.

Вдруг — родник. Он лился с камня на камень, сильный, свежий, от него, казалось, исходил холод. Трава вокруг была в серебристых брызгах, словно в инее. Как он журчал! Какие уютные разлапистые ели его окружали!

Но до привала оставалось еще полчаса, и наш несгибаемый ведущий прошел мимо родника, и почему-то никто ему не возразил. Он еще заметил с ехидством:

— Как звенит-то, а? Ну ладно, пошли дальше.

Большой привал сделали возле какого-то болотца. Вода была коричневая, с щепками и травинками, но все равно это было наслаждение — напиться хотя бы такой, а потом сидеть, вытянув ноги, и целый час отдыхать от тяжелого рюкзака. Разожгли костер, нарезали хлеб, разделили взятый из деревни омлет, разогрели прямо в банке тушенку. Еловые ветки трещали и стреляли искрами, теплый воздух над костром струился, и фигуры моих спутников тоже струились как мираж.

А все-таки до сих пор жалко, что не сделали привал возле того родника.

Последние километров восемь шли, не отдыхая. И — вот странно — эти последние километры дались мне гораздо легче. Дыхание не сбивалось, шаг стал упругим. Словно я попала в нужный ритм, и появилась уверенность, что теперь-то — дойду и никакое плоскостопие мне не помешает. Да, может, его и не было никогда.

Полусгнивший столб с надписью на двух языках сообщил нам, что мы перешли границу Архангельской области и вступили на территорию Карело-Финской АССР.

И вот вдали показалось — то ли небо, то ли вода, то ли все вместе, слившееся в одну громадную голубизну. Колод-озеро! Оно лежало спокойное, громадное, все покрытое зелеными островками. По озеру двигались черные силуэты лодок — рыбаки ставили сети.

В деревне Погост, в первом же доме, куда зашли Юра с Екатериной Александровной договориться о постое, нас приветливо впустила хозяйка, Ирина Константиновна Богданова, лет сорока, дородная, красивая, с косой вокруг головы.

(Я еще не знала, что жизнь свела меня с героиней моей будущей книжки «На Колодозере», женщиной потрясающей судьбы.)

Хозяйка тут же поставила самовар, затопила плиту. Екатерина Александровна принялась резать и жарить грибы, а мы, покидав рюкзаки, побежали на озеро. Песчаный берег, серые валуны на берегу, чистейшая, прогретая солнцем вода, которая мгновенно смыла усталость, и счастливое чувство — прошла! И не хуже других!

По берегам Колод-озера разбросано шесть деревень. Мы тянули жребий, кому какая деревня. Нам с Леной досталось Заозерье, километрах в трех от Погоста.

Сразу же нам не повезло: хозяйка красила пол и не захотела с нами разговаривать. К тому же оказалось, что у нее в прошлом году уже побывали студенты из Петрозаводска.

— Три дня у меня Сережка сидел! Всё вымотал!

В следующей избе старушка тоже отказалась петь.

— Раньше много писен знала, а нонь все забыла.

— Ну, не может быть, чтобы все! Ну, вот нищие у вас раньше ходили, вот что они пели?

— Калики-то перехожие? А много пели, божатки! Бывалоча, и про Лазаря пели, и про Михаила-от Архангела…

— Ну, спойте про Лазаря.

— Про Лазаря? Ой, беда-то бедная, всё забыла!

— А свадебные? — упрашивали мы. — Ведь справляли же у вас свадьбы! Пели! Причётывали! Неужели вы все причёты забыли?

— Э-э, подружки божоны, молода была — баско причетывала, а нонь ницяго не помню!

— Да вы и сейчас еще не старая!

— Какое не старая — восемьдесят на Троицу стукнуло!

— Ну и что? Нам один старичок пел, ему уже девяносто, а он всё помнит!

Это мы будим в старушке дух соревнования. Возраст легендарного старичка увеличивается в зависимости от возраста упирающейся «носительницы». Иногда помогает.

Но упрямая старушка все-таки нам ничего не спела, даже рассердилась под конец:

— Котора фрянка манить буду, коли ницяго не малтаю!

На местном диалекте: какого черта врать буду…

Так и ушли ни с чем.

Сели на бревна возле какой-то избы. Моросил дождь. Хотелось есть.

Оставался еще Андрей Июдич Кузнецов. Его адрес дала нам наша хозяйка, он был ей то ли деверь, то ли свояк. Нам показали его избу.

Июдич с женой обедали. Нас посадили за стол и принялись угощать. Мы ели «рыбник» — крупную плотву, целиком запеченную в пирог. С пирога срезают поджаристую крышку и едят, подцепляя рыбу вилкой прямо с блюда и заедая хрустящими кусочками крышки. Необыкновенно вкусно! К чаю хозяйка подала целое блюдо теплых, рассыпчатых колобков.

Андрей Июдич, пообедав, ушел на работу — он кузнец. Сказал, чтобы мы пришли к нему в семь часов вечера — он нам будет петь и сказывать.

Повеселевшие, наевшиеся, мы на всякий случай зашли в соседнюю избу, и тут нам подфартило: хозяйка, правда, петь не захотела («кабы вы мне, сугревушки, бутылочку поставили, я бы вам спела, а так — хоть черту свисни мои писни»). Зато мы записали от ее внука разные считалочки. Детский фольклор нам тоже нужен.

До семи часов мы гуляли у озера, рвали васильки, плели веночки. Лена рассказывала о своем женихе Димке. Он учится в МАИ. Они дружат с седьмого класса и должны пожениться, как только оба защитят диплом. Вообще-то, он настаивает расписаться раньше, сразу по ее возвращении, но последнее время ей кажется, что она к нему охладела. Как-то ей с ним стало не о чем говорить. Она пытается привить ему любовь к классической музыке, к живописи, к литературе, а ему это ничего не интересно. Кроме того, у них совершенно разные взгляды на многие вещи. Но всё у них уже решено, обговорено с его родителями и ее мамой: первое время они будут жить у его родителей, те обещают помочь с первым взносом на кооператив. Так что обратного хода нет. Ее мама правильно говорит: нечего искать журавля в небе. Главное, чтобы человек был надежный.

Лена как-то обреченно потупилась, и ее милое, наивное лицо со светлыми глазами и смешной родинкой на кончике носа стало печальным.

— А у вас уже — было? — спросила я.

— Что было? — не поняла она.

— Ну… Это!

— Нет, что ты! — покраснев, ответила она.

Я вспомнила, что, когда уезжали, рядом с ней на вокзале стоял коренастый парень с густыми насупленными бровями и беспокойным, ревнивым взглядом небольших острых глаз.

— Это он тебя провожал?

— Он, — ответила Лена и вопросительно на меня взглянула, молча спрашивая — как он тебе?

Что мне ей ответить? Что не надо безвольно подчиняться обстоятельствам, что еще не поздно отказаться от заведомо нелюбимого жениха? Но какое я имела право навязывать ей свой опыт?

— По-моему, нормальный, — сказала я.

В семь часов мы пришли к Июдичу, но дома не застали: он ушел к соседке резать барана.

Снова мы пили чай с наливками и сочнями, хозяйка, Настасья Ильинична, маленькая, подвижная, очень добрая, рассказывала: шестьдесят семь лет, сыновья разъехались, «доць» умерла, внук с ними живет. После чая мы помогли ей перемыть посуду, и она спела нам массу песен. Голос у нее низкий (тут обычно поют высокими голосами), грудной, не очень сильный, но выразительный. Пела масленичные, обрядовые, жестокие романсы. Комната вся в вязанных круглых ковриках, на полу — полосатые дорожки. По стенам лавки, на столе самовар. Иконы, фотографии родственников в рамках из серебряной фольги. Белобрысенький внук Саша возится на лежанке с кошкой. За окнами — белая ночь: нежный апельсиновый закат и струящееся синее озеро. А женщина за столом сидит, подперев голову, и поет. Голос мягкий, печальный, с характерным северным выговором:

Скоро-скоро ль придется расстаться,

Да не скоро придется забыть.

Скоро ль горькие слезы польются

На мою ли на белую грудь…

Андрея Июдича мы так и не дождались. Он зашел на минутку и снова ушел — выпивать по поводу того, что зарезал барана.

Мы не жалели об этом.

Через два дня группа наша снова разделилась: Майечка, Марина и Юра отправились за четырнадцать километров на Пелус-озеро, а мы с Леной, Женей и Екатериной Александровной — в другую сторону за пятнадцать километров, на Салм-озеро. Удивительно, как легко дались мне эти пятнадцать километров. Может, я уже привыкла к рюкзаку. А может, поверила в свои возможности. К тому же мы шли вечером, солнце не пекло, и комары нас не кусали, потому что мы намазались диметилфталатом.

Деревня Татарская гора, куда мы пришли, стоит на самом берегу озера. Екатерина Александровна тут же принялась помогать хозяйке ставить самовар (к слову сказать, еще ни разу нам тут не встретились неприветливые хозяйки), а мы, как всегда, — на озеро, купаться. А потом — самовар, простокваша («простокиша»), топленое молоко, картошка в мундире, соленые рыжики. На стенах — плакаты, все почему-то в повелительном наклонении: «Стреляй метко!», «Будь бдителен!», «Стой на страже!»

Екатерина Александровна осталась ночевать в избе, а мы с Леной и Женей устроились на сеновале, подстелив одеяла, утопая в душистом сене. Смотрели в большое полукруглое окно и радовались быстрой смене впечатлений. Только позавчера катались втроем на лодке по Колод-озеру, пытаясь догнать малиновые отсветы белой ночи, огибали островки, слушали, как шуршат хвощи. От ударов веслами вода завихрялась в сложный, как на «досюльных» полотенцах, орнамент. Лена сидела на корме и, казалось, впитывала в себя все, что видела.

А сегодня мы уже далеко от той лодки и от тех хвощей. А впереди нас ждут новые места…

— Смысл жизни, — философствовал Женя под звуки коровьего мычания и похрюкивание поросенка за стеной, — в вечной свежести восприятия. Смена впечатлений — вот источник…

— А продолжение рода? — смущенно возражала Лена.

— Ну, это само собой, я говорю о смысле жизни в его духовном значении…

Потом почему-то заговорили о Сибелиусе, Лена сказала, что обожает «Грустный вальс», Женя начал объяснять, почему это произведение — с его точки зрения — гениально. Лена благоговейно слушала. Я вскоре начала засыпать, а они еще долго шептались.

Хозяйка наша, Паладья Петровна, принимает горячее участие в нашей работе. Сама она знает массу песен, причётов, рассказала нам с начала до конца весь свадебный обряд. Всем гостям она объясняет:

— Ёны люди с Москвы. Им нужно мортильял. Ну вот, им кто писню споё, кто соврёт что, а ёны — всё в тетрадь!

Гости удивляются:

— Да неужто наши писни в Москву пойдут? Хрущеву?

Гости идут один за другим. Еще бы! Новые люди, да еще «с Москвы»! Подолгу сидят, «бесёдуя» с нами. Особенно такие бесёды хороши за «цаем».

Чаепитие — священнодейственный обряд. Куски рафинада раскалывают щипцами на крохотные кусочки. Пьют вприкуску. В чай добавляют топленое молоко с коричневой пенкой. Оно налито в глиняную латку, в которую опущена деревянная ложка. Пьют из блюдец, неторопливо, с чувством. Пустую чашку молча протягивают хозяйке, и она наливает следующую. Когда выпита последняя чашка, ее ставят на блюдце кверху дном, а сверху кладут осколочек сахара.

Мне очень нравится этот неторопливый ритуал, и вообще, мне всё нравится в этих местах. И то, что избы доверчиво не запирают, а когда уходят, приставляют к двери палку — батожок. И то, что здороваются со встречными, даже с незнакомыми, а вот мы, городские, часто не догадываемся это сделать. Может, мне еще и потому тут всё по душе, что в простодушии, гостеприимстве, доверчивости, доброте местных жителей много от вырастившей меня няни Шуры, калужской крестьянки, самого любимого человека моей жизни.

— Ешь, Женюшка! — угощает Паладья. — Поправляйся! Вот как женишься — тут уж не до угощений. Будешь петь тогда:

Я у тещи был в гостях

На переменной пище:

Утром — чай, днем — чаёк,

Вечером — чаище!

Лена тут же схватила карандаш и записала частушку.

Хозяйки и гости были поражены:

— Уж записала! Ах, батюшки! Уж успела! А я и не думала ницяго, только вымолвила прибатурку, а у ей — готово! Записала! Ловко!

Здесь, у Паладьи, мы услышали и записали и про Бову-королевича, и про Лазаря, и про Михаила-архангела. Беременная Маруся рассказала, как заговаривать против змеиного укуса и против грыжи.

Забавная эта Маруся. Она так рассуждает:

— Нонче хату уберу, завтра сено пограблю, да в баенку схожу, а послезавтра — родить буду!

…Час назад мы с Леной вернулись из деревни Костина гора, в двух километрах от нашей деревни. Три часа провели у «носительницы» Марии Николаевны Костиной, она работает в колхозе дояркой. Записали три сказки, несколько жестоких романсов. Когда мы уже уходили, вернулся с рыбалки ее муж, Василий Кузьмич, и закричал с порога:

— Ты, Марья, не баско поешь! Вот я вам скажу бывальщину!

И рассказал нам с десяток рыбацких бывальщин, и еще мы записали рыбацкую молитву:

«Господи, благослови.

Я еду, раб Божий Василий, на свои тони. Сетки мои и сметки мои, рыба-матушка, меня не обойди, людей не пугайся и не стороняйся, в мои сетки пихайся. У меня ловушечка но?ва, ржица позимо?ва, пшеница яро?ва. Есть что пить, есть, веселиться, да рыбу ловить стремиться

Отныне до?веки, вовеки по?веки

Аминь».

Сейчас Лена с Женей сидят на бревнышке перед домом, почти касаясь друг друга головами, и что-то горячо обсуждают. Явно не устное народное творчество. А я — в доме за столом, заваленном тетрадями, переписываю собранный материал. В соседней комнате, отделенной ситцевой занавеской, тихонько «бесёдуют» Екатерина Александровна и хозяйка. Только что прошел сильный дождь. Теперь солнце, и над Салм-озером — радуга. Вода волшебного, зеленовато-сиреневого цвета. В ней купаются и кричат чайки.

Завтра мы уходим на Кен-озеро. Там, в деревне Рыжково, мы должны воссоединиться с обеими группами. До Кен-озера — тридцать километров, но мы идем без рюкзаков, их заберет Екатерина Александровна, которая наняла подводу.

Все-таки странная эта Екатерина Александровна. Со своим длинным, унылым лицом, плоской фигурой, пучком серых волос на затылке, дотошная, скучная до оскомины — типичная старая дева, которой не повезло в жизни. Всё, о чем она с нами говорит, — незначительно и приземленно. Например, обсуждали прошлогоднюю поездку в Суздаль, восхищались Суздальской архитектурой, а Екатерина Александровна вспомнила только, что потеряла в Суздале зонтик.

— Главное, я прекрасно помню, где я его оставила, но было уже поздно возвращаться — ждал автобус.

Любит рассказывать про свою кошку Мотьку, оставленную под присмотр соседки.

— Когда Мотька говорит «мяу» — значит, она чем-то недовольна. А когда она говорит «мурр» — я уж знаю, ей хочется, чтобы я ее приласкала.

Так-то она хорошая тетка, хозяйственная, ловко управляется с чугунами, ухватом, кочергой. Не допускает, чтобы мы ходили голодными или перекусившими хлебом с молоком. Придешь после работы или после купания, а она стоит у печи, ворочает ухватом, сковородником, готовит уху невероятной вкусноты или жарит омлет. Сразу располагает к себе деревенских бабок. Без особых усилий собирает в одной деревне материала больше, чем мы в нескольких. А главное — она ничем не стесняет нашу свободу, следит только, чтобы мы были сыты и не промочили ноги. Такая добрая нянюшка, ничем, казалось, не способная удивить.

И все же удивила.

В пасмурный теплый вечер мы с Леной и Женей пошли купаться. Озеро было покрыто рябью и тускло поблескивало, как рыбья чешуя.

— Что-то неохота лезть, — сказал Женя.

— А там уже кто-то плавает, — заметила Лена.

— Где?

— Вон!

Пловец был далеко. Приближаясь к берегу, он резал воду ровно, как по линеечке. Нырял, подолгу не появлялся, выныривал, снова плыл все тем же безукоризненным кролем, переворачивался на спину, бил по воде ногами, взбивая белую пену.

— Неужели кто-то из аборигенов? — удивился Женя.

— Ну да! Дед Федосей! — поддержала я.

— По-моему, это Екатерина Александровна, — сказала Лена.

Да, это была она. Достигнув отмели, встала по пояс в воде, сняла резиновую купальную шапочку, пощупала жидкий пучок на затылке. На ходу, все еще глубоко дыша, улыбнулась нам, и — куда девались ее постность и унылость? Даже ямочки на щеках появились. Мы вдруг словно увидели ее такой, какой она была когда-то в молодости, без этой затаенной горечи в опущенных кончиках губ.

Но сказала в обычной своей скучной манере:

— Дно хорошее, песчаное.

— Как вы здорово плаваете, Екатерина Александровна! — восхитилась Лена.

— Я ведь выросла на Волге, — ответила она.

Подняла прижатые камнем полотенце, халат и ушла за большую белую морену переодеваться.

А через полчаса с обычным своим тихим старанием томила в печке грибы в молоке на ужин и рассказывала, что готовить грибы таким способом ее научила какая-то монашка и что в избе, где они ночевали, было чрезвычайно много клопов.

…Радуга над озером давно исчезла, вода приобрела серый с проблесками вечерний цвет. Период белых ночей заканчивался. Смутный, сумеречный свет, глядящий в маленькое окно, был еще не ночной, однако карандашные строки в тетради почти не различимы, впору зажигать керосиновую лампу. Но я не зажигала. Хотелось проникнуться ощущением этих сумерек — последних признаков уходящих белых ночей.

За занавеской Екатерина Александровна полушепотом о чем-то рассказывала хозяйке. Речь шла о каком-то лагере под городом Канском, о дочке Танюше, которой было всего восемнадцать лет, о муже, ученом, который откуда-то не вернулся, о враче по фамилии Зеков или Зекин, который ее спас в лагере от смерти, о каких-то запросах, поисках, отказах…

Хозяйка ахала и вздыхала. А в моем изуродованном советской идеологией воображении, как в перевернутой реальности, представлялся какой-то пионерский лагерь под Канском, где дочка Танюша работала пионервожатой, и к ней на родительский день приехала Екатерина Александровна и заболела, и ее спас доктор Зеков или Зекин. А ученый муж пропал без вести на войне, и вот теперь она его ищет, шлет запросы.

Я решила, что Екатерина Александровна всё это придумала, что она купается в собственных фантазиях, как тогда купалась в озере. Это показалось мне забавным, и, вернувшись в Москву, я написала рассказ про старую деву, которая от душевного одиночества придумала себе мужа и дочку, а у самой нет никого, кроме капризной кошки Муськи.

Мне до сих пор стыдно за тот рассказ.

Сейчас даже не верится, что я могла так ничего не понять. Хотя о многом уже знала. Видно, вбитые с детства догмы все еще действовали, и я продолжала воспринимать действительность сквозь развевающиеся красные знамена Октября.

Только полгода спустя я поняла, о чем говорила с хозяйкой Екатерина Александровна.

Мы тогда возвращались в Москву из зимней фольклорной экспедиции, снова в сопровождении Эрны Васильевны и Екатерины Александровны. Ждали поезда на вокзале в городе Иваново. В зал ожидания вошли трое военных с повязками на рукавах и направились к нам. Может, группа непривычно по тем временам одетых горластых девчат в брюках и шапках-ушанках, юноша китаец, оберегающий громадный магнитофон, — показалась им подозрительной. Эрна Васильевна протянула свой паспорт, объяснила, кто мы такие. Старший вернул паспорт, козырнул, и патруль удалился, а мы еще веселее загорланили. И вдруг Екатерина Александровна побледнела и схватилась за сердце. Эрна Васильевна торопливо достала из сумочки валидол и протянула ей таблетку. Та положила ее в рот и, пробормотав: «Ничего, ничего…», поднялась и вышла из здания вокзала.

Эрна Васильевна, глядя ее вслед, с сочувствием произнесла:

— Она десять лет отсидела, бедная. Мужа расстреляли, дочка единственная погибла в лагере.

Словно приоткрылась бездна, и оттуда дохнуло черным горем.

Господи, какая же я дура.

Между Леной и Женей на моих глазах зарождается чувство. Лена явно борется с собой, но чувство побеждает. С каждым днем оно принимает все более отчетливые формы. Лена смотрит на Женю с восторгом — необычность его взглядов, парадоксальность суждений ее поражают и даже порой возмущают, но он умеет так четко и убедительно обосновать свою мысль, что ей его не переспорить. Да просто ее тянет к нему. А он, кажется, покорен ее восхищением, и все больше его колючий взгляд смягчается, когда он смотрит на Лену. Худенький, невысокий, с шапкой всегда всклокоченных волос, он за время наших путешествий загорел, окреп, самоутвердился, и неказистость куда-то девалась. Клетчатая шейная косынка ему очень идет, придает стиляжный вид, и юмор откуда-то появился.

Мы продолжаем держаться втроем — Лена льнет ко мне, словно ища у меня спасения от нахлынувшего чувства. Я вижу, как шатается фундаментальное, тщательно спроектированное здание ее будущей судьбы из-за мальчика, у которого ни кола, ни двора, койка в студенческом общежитии, мама в Алма-Ате и весьма призрачная перспектива аспирантуры.

Идти было хорошо: рюкзаки уехали накануне с Екатериной Александровной на подводе, а мы втроем налегке дошли до деревни Тамбич-лахта. Оттуда надо было переправиться через озеро на лодке. Лодочник оказался вдребезги пьян. Его жена привела нас в избу, где он отходил от запоя, посадила за стол, накормила рыбником, напоила чаем с топленым молоком, калитками и колобками. Все время, пока мы объедались, пьяный лодочник «бесёдовал» с нами:

— Я-то уж никуда не гожусь — шестьдесят лет. А вот Андрюха, сын мой, он лихой! У него — эт-та… Молодой! Засватаем кого из вас! Оставайся, девка!

Тыкал пальцем в бок то Лену, то меня и кричал:

— Ты чего отворотилась, едят тебя мухи с комарами! Оставайся! Живем небогато, нуждой непорато, а всё у нас есть! И дичь всегда на столе, и рыба! Андрюха — парень хороший, у него — эт-та… Молодой!

В конце концов, хозяйка отволокла его в соседнюю комнату, а вскоре пришел Андрюха, застенчивый парнишка лет семнадцати, и перевез нас через озеро. Дальше мы дошли до деревни Ершово — это уже на Кен-озере, а оттуда на рыбачьем карбасе с двумя тетками, перевозящими бидоны с молоком, добрались до Рыжкова..

— Богатый у вас колхоз? — спросила я у теток.

— И-и, подружка, где там богатый! Двадцать лет в колхозе состоим, богатства не видим.

— А как ваш колхоз называется?

— Колхоз-то? Красный… Красный… Марья, не помнишь ли?

Все же колодозерские деревни гораздо многолюднее, живее, чем те, в которых мы побывали. Много молодежи, строятся дома, на мысу, как лебедь, стоит белая церковь. Тетки сказали, что в ней клуб.

Мы думали, что обе наши группы уже в Рыжково, приготовились к объятиям, распитию бутылки шампанского, но никаких следов их присутствия не нашли. Рюкзаков наших тоже не было: Екатерина Александровна доехала на подводе до Минино и там осталась собирать материал, о чем нам тут же сообщили местные. Удивительно, как быстро тут распространяются новости.

Мы устроились на высоком сеновале. На него надо взбираться по приставной лестнице. Внутри просторно. Сено откинуто к задней стене, досчатый пол чисто подметен. Спать еще не хотелось, и я сказала, что хорошо бы дать знать Екатерине Александровне, что мы добрались, а то она будет волноваться. Заодно и рюкзаки заберем. Женя завопил, что это идиотство — идти еще куда-то после тридцатикилометрового перехода, что рюкзаки можно забрать и завтра. Однако, Лена сказала, что она тоже хочет пойти, и Женя тут же согласился.

От Рыжкова до Минина — всего километр. Екатерина Александровна очень нам обрадовалась, накормила и уложила спать. Нас с Леной на свою кровать, а Женю на лежанку.

Утром хозяйкина дочка Тамара спросила:

— На Поч-озеро у колдуньи не были еще?

Женя встрепенулся:

— У кого?!

— У тети Паши Кузнецовой. К ней из всех деревень ходят, она многих лечит, заговоры знает, привороты.

— Вот это да! — загорелся Женя. — Сегодня же пойдем! Как до нее добраться?

Тамара объяснила: полем до росстани, потом по лесной тропе прямиком километров семь до бережка, а там и километра не будет до деревни Потеряево, где живет Пелагея Максимовна Кузнецова, колдунья.

Женьке явно хотелось идти вдвоем с Леной. Может, я бы и сама с ними не пошла — охота была чувствовать себя третьей лишней. Но Лена категорически заявила, что если идти, то только втроем. Она держалась за меня как за последнюю опору, не дающую ей утонуть в любовном омуте.

Да и потом интересно увидеть колдунью. Хотя и не верила я в ее реальность. В сказках — да, а теперь-то какие колдуньи?

Отправились после обеда.

…Вот и росстань. Отсюда, как в сказке, расходятся три дороги: правая — к чуть видному за соснами озеру; прямо — к вырубке с торчащими пнями. Их потом выкорчуют и землю вспашут под рожь. Третья — в лес. Туда и свернули, как было сказано. И сразу стало теплее: мы точно окунулись в душистое парное молоко.

Я-то совершенно не ориентируюсь в пространстве и положилась на своих спутников. А их понесло не прямиком, как советовала Тамара, а налево, по узкой тропинке. Тропинка некоторое время петляла, а потом исчезла. Мы забирали то влево, то вправо — тропы не было. Под ногами — заросли черники, вокруг — гнилая, влажная чащоба. Женя споткнулся, ухватился за ствол, и дерево рухнуло. Мы блуждали в поисках тропы, чтобы вывела нас хоть куда-нибудь. Путь пересекали завалы толстых трухлявых стволов. Поставишь ногу — а она проваливается в древесную труху. Комары кружатся над нами сплошным серым облаком.

— Да что же это такое! — в сердцах сказал Женя, размазывая по лицу кашу из комаров. — Леший нас, что ли, водит?

Прав был старик Емельяныч: в таком лесу — не хочешь, а поверишь в леших.

Был двенадцатый час ночи. Еще довольно светло. Стволы деревьев снизу подернуты лиловым туманом. Красиво. Но нам было не до красот. Очень хотелось есть. Дураки, не догадались взять с собой хоть по куску хлеба.

В довершение, мы забрели в болото. Не то, чтобы нас стало засасывать в трясину, но все же не очень-то приятно брести по колено в травянистой густой жиже, руки и лица распухли от комариных укусов, комары визжат в волосах…

…И вдруг мы услышали где-то слева от нас явственный звон колокольчика. Такие колокольчики вешают на шею коровам, чтобы не потерялись. Значит, где-то вблизи жильё!

Мы бросились на звон. Ветки хватали нас за одежду, хлестали по лицам. Сами не заметили, как вылезли из болота. Бежали, перелезали через стволы, перепрыгивая через ручьи, путаясь в ветвях… Только бы не умолкал колокольчик!

И вот чаща расступилась. Мы вышли на пригорок. Прямые сосны стояли не часто, на их тонких, розовых стволах бликами играли пятна остановившегося на горизонте солнца — последней улыбки уходящей белой ночи. Столбы света, как прозрачные колонны, пронзали пространство между деревьями. Пахло хвоей, чистой, сухой землей, земляникой.

Метрах в десяти от нас стояла белая лошадь с колокольчиком на красной ленте через шею. Не затасканная крестьянская кляча, а сказочная, тонконогая, с длинной гривой, стройная кобылица. Чутко подняв красивую голову, она смотрела на нас человеческими глазами. А мы, остолбенев, смотрели на нее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.