РАССТАВАНИЕ С ПРИЗРАКОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАССТАВАНИЕ С ПРИЗРАКОМ

И я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним…

Откровение Иоанна Богослова, гл. 6

И увидел я отверстое небо, и вот конь белый, и сидящий на нем называется Верный и Истинный, ко­торый праведно Судит и Воинствует.

Откровение Иоанна Богослова, гл. 19

1

За всю свою жизнь Газданов не написал ни одной пьесы. Он пробовал себя в разных жанрах: были поэтические эксперименты в ранней юности, после — новеллы, психологические романы, повести, но о его поисках в области драматургии нам ничего не известно. Кроме, пожалуй, того, что еще до начала Второй мировой войны, в конце 1930-х, он задумал роман, который писал в расчете на дальнейшую экранизацию. Расчет оказался верным. В 1949 году американская компания CBS показала по телевидению экранизацию романа Газданова «Призрак Александра Вольфа».

Чем этот роман привлек голливудских кинематографистов, догадаться нетрудно — напряженное действие и динамичный сюжет были превосходной основой для фильма. Но сам автор остался картиной недоволен и о первом и единственном опыте сотрудничества с экранизаторами вспоминать не любил, что, впрочем, тоже было неудивительно. Ибо для Гайто этот роман был итогом напряженного писательского труда – следования за героями, которые проживали жизнь, ими же самими придуманную и для себя самих желанную. Рассказчик «Призрака» — повзрослевший Коля Соседов, прошедший сквозь бури русского мятежа, осевший в Париже, накрутивший немалый километраж за баранкой такси и встретивший свою долгожданную любовь, за которую ему пришлось бороться. Кто он, откуда и почему ведет себя так, а не иначе, можно понять только в том случае, если внимательно прочесть все предыдущие романы и рассказы Газданова, что само по себе было практически невозможно для американских кинематографистов: русского языка они не знали, на английский ранние книги Гайто Газданова тогда не переводились. Роман был воспринят как увлекательная история, начавшаяся с эпизода времен гражданской войны в «экзотической» России и закончившаяся нечаянным убийством в Париже.

И не было дела голливудским постановщикам до стопки рукописей, которую бережно хранил Гайто. До пожелтевшего листочка с первоначальным заглавием, написанным крупными буквами – «ПРИЗРАК АРИСТИДА ВОЛЬФА», – выпавшего из тетрадки довоенных времен, самой обычной: 96 страниц, коричневая дерматиновая обложка. Чуть ниже — короткий план: «Писатель — роман — героиня — его любовница, ее неправильное изображение, знакомство, роман и возврат к призрачности — смерть в первом романе (поэтическая), смерть в действительности и прозаичная».

До последней, четвертой, самой объемной редакции романа, уместившейся в длинную зеленую тетрадь, купленную в канцелярской лавке в те дни, когда Париж дышал воздухом освобождения, когда на улицах уже не слышна была лающая немецкая речь, мучительно раздражавшая Гайто в годы оккупации.

Впрочем, Газданов и не думал никого упрекать в легкомыслии и верхоглядстве. Он не ждал из-за океана глубины понимания, серьезного подхода к собственному творчеству. Уж если здесь, в Европе, где жили читатели-соотечественники, которые могли бы по достоинству оценить роман, «Призрак» был встречен более чем сдержанными критическими откликами, то на что можно было рассчитывать в Америке, темп существования которой представлялся Гайто почти противоестественным?

А пока сам факт завершения работы над романом казался Гайто намного важнее, чем все, что сопутствовало удачному или неудачному выходу книги в свет. Это была книга, которую он писал много лет, дольше, чем обычно. Менял сюжет, перебирал названия, переписывал, потом откладывал до лучших времен и возвращался к роману снова. Прежде он ничего так не писал. Он не любил работать над текстом, шлифовать, кардинально перестраивать. Обычно он писал, ведомый потоком ощущений, чувств и мыслей, которые надо было материализовать на бумаге — так, чтобы они перестали загружать память в течение дня, — и само подчинение этому потоку занимало его больше, чем красота построения текста и строгость композиции. Ему не раз доставалось за это от критиков, его упрекали в блестящем повествовании неизвестно о чем и неизвестно к чему. Но он был убежден в том, что в свободном следовании потоку и заключалась магия писательства. Немногие поддерживали его в этом убеждении. Чаще всего это были лишь самые любимые женщины — мать и жена. Они больше других чувствовали, что писательская магия давалась Гайто дорогой ценой.

Оно рождалось в мучительном ощущении раздвоенности, преодолеть которую он стремился в каждом новом тексте. Чувство раздвоенности появлялось, как только он задумывался о собственной природе во всех ее проявлениях, будь то влечение к женщине, желание славы или писательство. Порой ему казалось, что двойственность и противоречивость желаний и стремлений родились вместе с ним в Петербурге на Кабинетской и вместе с ним умрут.

Он по-прежнему не верил в Бога так, как предлагали верить известные ему конфессии, и это неверие усиливало в нем страх перед невозможностью избавиться от сознания собственной внутренней дисгармонии.

Он чувствовал эту боль много лет, она мешала ему жить и дышать еще тогда, в первые парижские годы, когда он был совсем одинок и не мог высказать ее никому, кроме как в письмах к матери. Та недоумевала, пугалась, плакала и умоляла его беречься от воспаления легких.

Если бы Гайто был религиозен с детства, ему, возможно, было бы легче переносить тот специфический вид экзистенциального одиночества, который стремительно развился у людей двадцатого столетия, ибо истинно верующим неведомо отчаяние, они ощущают присутствие Господа и не чувствуют себя покинутыми. Но в поколении Гайто, бурно приветствовавшем Февральскую революцию, большинство были атеистами. Горькие последствия безверия они ощутили сполна, повзрослев в эмиграции. Недоучившиеся гимназисты, бросаясь с горячностью в водоворот событий, не замечали, как ярость их меняла оттенок и превращалась в отчаяние, тяжело оседающее в груди, лишающее сил. И если в Галлиполи Гайто еще с бодростью следовал взглядам покойного отца, чуравшегося церкви, то, прожив несколько лет в Париже, он не раз задавался вопросом: а так ли хорошо было духовное отцовское наследство? Он, кажется, немного завидовал матери, целостности и силе духа, которые она не теряла ни при каких обстоятельствах и о происхождении которых он все чаще задумывался, когда читал ее письма.

«Мысль о самоубийстве никогда не должна приходил тебе в голову, ты слишком здоровый человек, чтобы даже допустить мысль о таком ужасе. Иногда мне кажется, что никто столько горя не перенес, сколько я, и, тем не менее мысль о самоубийстве никогда не приходила мне в голову, даже в самые страшные минуты. Правда, я всегда думаю, что если бы ты меня оставил, я осталась бы одна, то я этого горя не перенесла бы, но это не значит, что кончила бы самоубийством, я не смогла и не сумела бы совершить эту гадость. Я просто зачахла бы, как это недавно случилось с одной нашей родственницей, у которой заболел и умер единственный сын. Она не могла есть, целые дни ходила из угла в угол, затем слегла и умерла голодной смертью. И удивительная вещь: последние минуты все просила ее спасти. Ей было 70 лет. Я нахожу, что это была большая жестокость — дожить до 70 лет для того, чтобы испытать такое непереносимое горе. Что бы ей умереть год тому назад? Да, жизнь, говорят осетины, хитрая — сегодня ласкает, завтра все отнимает», — писала ему мать в апреле 1932-го.

Жизнь не особенно ласкала и Гайто, тем не менее не отнимая последнего. Последним, что связывало его с домом, была мать.

Ее не стало в конце 1940-го. Писем из России он больше не ждал, на новой родине хозяйничали немцы, друзья разъезжались кто куда. Кроме себя самого, больше не на кого было надеяться. Кто знает, как бы он дожил до Сопротивления, если бы в начале 1941-го не приступил вплотную к роману, в котором герой наконец-то избавляется от чувства раздвоенности, преследовавшего его все предыдущие годы.

2

В прежних книгах газдановский повествователь, иногда именуемый Николаем Соседовым, лишь рассуждал о собственной двойственности и обо всех тяжелых последствиях подобного существования.

Двойственность заключалась в том, что героя раздирали две противоположные стихии: он страстно любил жизнь в ее чувственных проявлениях, с запахами, звуками и красками, и в то же самое время никогда не мог отделаться от неисправимо-тягостного сожаления, что все это исчезнет, поглощенное смертью, которая манила его не меньше, чем жизнь. Память о неизменном присутствии смерти газдановский герой носил в себе с детства. Образы небытия периодически всплывали в его воображении то волчьей пастью, высунувшейся из лесной чащи, то доносившимся из распахнутого окна жестяным скрежетом, который он слышал трехлетним мальчиком, то пением металлических труб, придуманных Круговским. И мысли о неотвратимой встрече со смертью лишали смысла все усилия, которые предпринимал герой, чтобы обрести душевное спокойствие хотя бы на время.

Но в новом романе Газданов изымает влечение к смерти из характера своего героя и материализует его в самостоятельном персонаже — Александре Вольфе. У Николая Соседова появляется двойник, который не просто озвучивает его прежние мысли, — он доводит их до логического конца:

«Его философия отличалась отсутствием иллюзий: личная участь неважна, мы всегда носим с собой нашу смерть, то есть прекращение привычного ритма, чаще всего мгновенное; каждый день рождаются десятки одних миров и умирают десятки других, и мы проходим через эти незримые космические катастрофы, ошибочно полагая, что тот небольшой кусочек пространства, который мы видим, есть какое-то воспроизведение мира вообще. Он верил все-таки в какую-то трудноопределимую систему общих законов, далекую, однако, от всякой идиллической гармоничности: то, что нам кажется слепой случайностью, есть чаще всего неизбежность. Он полагал, что логики не существует вне условных произвольных построений, почти математических; что смерть и счастье суть понятия одного и того же порядка, так как и то и другое заключает в себе идею неподвижности».

Сначала Гайто предполагал назвать Вольфа Аристидом, чтобы придать особое значение как фамилии, так и имени. Греческий аффикс «ид» указывал на носителя качеств Аристея – древнегреческого героя, преследовавшего Эвридику. Буквальный перевод имени Аристей — «наилучший». Еще одно значение — ловчий, охотник. Такое имя как нельзя лучше подходило к фамилии Вольф — по-немецки «волк». Но потом Газданов решил сохранить силовое равновесие рассказчика и его двойника. У Соседова «говорящей» была только фамилия, указывающая на автобиографичность героя; имя же – Николай – в русской литературе воспринимается вполне нейтрально. Тогда и двойника Соседова – Вольфа – Газданов наделил именем с самым широким кругом ассоциаций – Александром, сохранив лишь многозначительную фамилию.

Если бы Газданов знал, сколько трактовок фамилии Вольф дадут литературоведы, прочитав роман пятьдесят лет спустя, возможно, придумал бы что-нибудь попроще, однозначнее. Впрочем, к литературоведению он относился с большой долей иронии, в чем, не стесняясь, неоднократно признавался своим друзьям.

Есть ли связь между образом Вольфа и тотемным животным древних осетин — волком? Или он больше похож на волкодлака — оборотня у древних славян? В какой степени отражает сюжет романа мифологическое сознание автора? Нет ли закономерности между завершением темы Гражданской войны в творчестве автора и убийством Вольфа, символизирующим белогвардейский бронепоезд «Волк»? Подобные вопросы вряд ли могли волновать Гайто, когда он выводил мелким почерком первые строки:

«Из всех моих воспоминаний, из всего бесконечного количества ощущений моей жизни самым тягостным было воспоминание о единственном убийстве, которое я совершил. С той минуты, что оно произошло, я не помню дня, когда бы я не испытывал сожаления об этом. Никакое наказание мне никогда не угрожало, так как это случилось в очень исключительных обстоятельствах и было ясно, что я не мог поступить иначе. Никто, кроме меня, вдобавок, не знал об этом. Это был один из бесчисленных эпизодов гражданской войны; в общем ходе тогдашних событий это могло рассматриваться как незначительная подробность, тем более что в течение тех нескольких минут и секунд, которые предшествовали этому эпизоду, его исход интересовал только нас двоих — меня и еще одного, неизвестного мне, человека. Потом я остался один. Больше в этом никто не участвовал».

Далее следовала история о том, как Николай Соседов, не целясь, выстрелил в незнакомца, оставил убитого в степи и ускакал на его белой лошади. Через много лет в Париже в книге некоего Александра Вольфа он встречает рассказ «Приключение в степи», точно воссоздающий все обстоятельства этого события. Николай Соседов понял, что человек, которого он считал своей жертвой, остался жив, стал искать с ним встречи — и она произошла скорее, чем он мог предположить — у героев оказалась общая возлюбленная…

На этом месте Газданов остановился и отложил роман на два года.

Это было в январе 1942-го… Немцы хозяйничали не только в Париже, — они хозяйничали по всей Европе. Осоргина больше не было. Безденежье и гнетущая неопределенность сквозили во всем. Подобное трагичное стечение обстоятельств внутренней и внешней жизни было у Гайто лишь однажды — в первые парижские годы, когда он бедствовал в рабочих кварталах. Тогда он знал, что единственным человеком, кто по-настоящему горевал бы в случае его смерти, была его мать, и был благодарен ей за это. Но сама смерть не казалась ему худшим исходом событий. Она манила, завораживала, даже вдохновляла. Было что-то спортивное в попытке обмануть свою смерть, разгадать ее тайну, не поддаться ей. И действительно, он верил в то, что смерть преображает ощутивших ее дыхание, вступивших в спор с нею на равных, а безобразная мутная пленка на глазах, серый цвет, которым незаметно покрывается лицо, прерывистое дыхание, бульканье и хрипение, вырывающиеся из груди, — все это лишь тем, кто сдался. У них не хватило сил заглянуть в небытие и отпрянуть, почувствовав себя обладателем ценнейшего знания, может быть, самого главного из того, что человеку суждено узнать.

И вот теперь, когда обстоятельства складывались похожим образом и рядом с ним была опять только одна женщина, которую может огорчить его смерть, — его Фаина, — теперь Гайто удивлялся своей юношеской наивности. Смерть потеряла в его глазах былую привлекательность, противостояние ей перестало быть источником вдохновения, и он впервые осознал, что, несмотря на внешнее отличие от монпарнасской богемы, на самом деле поддался юношескому соблазну очарования гибелью. Такое могли себе позволить лишь те, кто был от нее по-настоящему далек. Тем же, кто с ней заигрывал, смерть не прощала подобного высокомерия. И гибель Поплавского представилась Гайто не естественным торжественным финалом, а глупой выходкой, похожей на трюк, который он сам не раз проделывал в детстве: вставал на руки на перилах балкона, рискуя в любой момент сорваться с огромной высоты.

Только ребенок мог быть так жесток с близкими и неуважителен по отношению к жизни. И то, как он вслушивался во всеобщее упоение музыкой смерти на Монпарнасе, и то, как любил находить в себе старческие черты, и то, как искал вдохновения в приближении к краю, — все это вспоминалось ему почти со стыдом.

Дело было не в том, что за это время смерть в его понимании совершила собственное превращение из седой старухи, которая приходит к чужим людям на войне, в вежливого старика, забирающего близких безо всякого боя и свиста пуль. Дело было не в том, что он до сих пор отчетливо помнил, как хоронил Аврору, Бориса, Жанну Бальди, как скорбел о потере матери, затем — Осоргина. И даже не в том, что не мог больше быть ребенком и не хотел быть стариком. С ним случилось другое — он перестал принимать смерть как нечто всеобъемлющее, окончательное и определяющее всю человеческую жизнь, перестал верить утверждению, которое вложил в уста Вольфа: всякое направление движения в жизни — есть лишь направление к смерти.

Впрочем «случилось» — он мог бы о себе сказать только в том смысле, в каком понимали случай на Востоке: ему очень нравилось выражение: «Когда ученик готов, приходит учитель». Так и любая истина постигается только тем, кто готов ее постичь. И теперь Газданову казалось, что всю предыдущую жизнь он готовился к тому, чтобы понять простую, в сущности, вещь — смертью ничего не заканчивается, ничего не определяется, от того, как человек живет, зависит больше, чем от того, как он умирает. И стало ясно: если бы он не был внутренне готов к этой мысли прежде, не был бы столько лет предан масонскому делу духовного строительства, то, может быть, давно бы прервал свое существование каким-нибудь безболезненным способом, невзирая на мольбы матери. Голос «писателя Вольфа», который он слышал в себе много лет, стал слабеть и постепенно умолк. Гайто чувствовал, что перестал бояться смерти. Он просто потерял к ней интерес.

Вот почему в тот момент он не знал, чем должна закончиться встреча Соседова и Вольфа, каким будет финал романа. Ему требовалось время, чтобы внутренне подготовиться к определенному решению. Гайто никогда не относился к литературе как к шахматной доске, на которой можно менять положение фигур ради красоты композиции и удачного исхода партии. Романы не были для него игрой ума, каждый раз он создавал текст, который бы помог ему пережить то, чего он жаждал, пройти тем душевным маршрутом, который из прежде неведомого по мере написания превращается в знакомый и постигнутый. Только так Газданов мог хотя бы на время ощутить удовлетворение, в его сознании прочно связанное с движением. И вот теперь он внутренне замер, потому что и сам не знал, на что он хочет обречь Николая Соседова, чего ждет от Александра Вольфа.

Но дальше, как мы помним, обстоятельства складывались так, что смерть в буквальном смысле преследовала Газданова по пятам. Он вступил в Сопротивление, и уже некогда было размышлять о судьбе вымышленных героев. Нужно было помогать выжить героям настоящим.

В те дни, когда Париж покидали последние немецкие солдаты, Гайто вновь вернулся к «Призраку». На какое-то время он сдался, изменил своему писательскому принципу и стал примерять разные варианты финала романа путем подбора.

Он представлял, как застрелится Вольф, узнав, что Соседов любит ту же женщину, что и он сам. Он воображал себе, как Вольф после встречи с Соседовым сходит с ума в результате обострения травмы головы, полученной после ранения в степи. Он даже хотел, чтобы Вольф остался равнодушен к встрече с Соседовым и не придал значения связывающему их прошлому; таким образом Гайто пытался свести на нет все переживания Соседова и окончательно избавить его от чувства вины…

Главная сложность заключалась в том, что Гайто ощущал Вольфа, как двойника Соседова, и потому оба героя были ему дороги и близки. Все, что случалось с Вольфом, неминуемо отражалось на самом Соседове. И он снова откладывает роман, решив по свежей памяти написать о советских партизанах. Только в 1946 году, закончив повесть «На французской земле» и вновь перечитав любимого Иоанна Богослова, он принялся глава за главой переписывать «Призрака».

Решение пришло к нему не в один точно фиксируемый момент. Оно не было похоже на озарение. Легкости постижения он не заслужил своим неисправимым скептицизмом. Но все-таки Газданов понял, о чем должна быть история. Из двойника повествователя Вольф превратился в его антипода. И если антагонист Соседова представлял себе жизнь как медленное движение к смерти, то закончиться роман мог только одним: Соседов убьет Вольфа таким же случайным выстрелом, как и в первый раз, — не зная, в кого стреляет. И когда он дописал последнюю фразу: «С серого ковра, покрывавшего пол этой комнаты, на меня смотрели мертвые глаза Александра Вольфа», ему не было ни страшно, ни стыдно, он не испытывал сожаления. Напротив: чувствовал себя праведно судящим. Вольф умер той смертью, которой желал. И вместе с ним умерли все герои, зараженные одной и той же неизлечимой болезнью, — Филипп Аполлонович из «Превращения», Эдгар По из «Авантюриста», офицер Павлов из «Черных лебедей» — всех их вместе утащил за собой в могилу писатель Вольф. Писатель Газданов больше никогда к ним не возвращался.

Весной 1947-го Гайто послал роман в «Новый журнал» в США, который уже пять лет возглавляли Марк Алданов и Михаил Цетлин. Из редакции вскоре ответили, что роман принят и будет напечатан осенью.

3

К лету Гайто из шоферских заработков сумел скопить немного денег и отправился на юг, к морю, в местечко Жуан ле Пен. В небольшом городке между Каном и Антибом возобновил свою работу Русский дом — чудесное место отдыха, куда любили приезжать писатели, оставшиеся во Франции после войны. Отправился он туда не один, а с большой компанией: Фаина, Наталья Резникова, жена Доды, и их сын Егор.

Они с Фаиной не были на юге с начала оккупации, когда жизненные обстоятельства и денежные средства не позволяли подобные поездки. И вот семь лет спустя, сойдя с поезда на знакомом вокзале и услышав шум прибрежных волн, Гайто тотчас почувствовал, как сильно он соскучился по этим местам, по вечерним прогулкам, по длительным заплывам вдоль берега.

Он почти никогда не описывал Лазурный Берег в своих книгах, лишь упоминал его как место действия. Отчасти по­тому, что для описания исключительных красот требовалась метафорическая роскошь, которую Гайто не любил. Отчасти потому, что, попадая на юг, он временно расставался с мыслями о писательстве, желая просто почувствовать солнце и воду, которых ему так не хватало в Париже. Юг для Гайто был источником скорее физических сил, чем творческого вдохновения.

Но в этот раз все получилось иначе. Он приехал туда, чтобы начать работу над следующим романом, уже зная, что это необходимо, ибо явственно ощущал — расставание с «призраком» не окончательное, пока жив прежний герой, Коля Соседов. И хотя он называл его так только в черновиках, читателю не нужно было прилагать особых усилий, чтобы узнать того же человека в собеседнике Алексея Шувалова из одноименного романа, Платона из «Ночных дорог» и Вольфа из «Призрака». Его герой-повествователь, за которым всегда, словно тень, следовали двойники, теперь лишился трагического сопровождения, мешавшего ему совершить свое «подлинное воплощение», как выражался Гайто.

Настало время завершить его путь. Завершению были посвящены ночные часы, утренние и дневные – плаванию до утомительной мышечной боли.

Гайто развлекал Егора гимнастическими упражнениями — ходил по песку на руках. Он учил мальчика плавать вдоль побережья разными стилями — брассом, кролем. Фаина заплывала так далеко, что превращалась в маленькую точку. Когда кто-нибудь из близких принимался ее укорять за долгое отсутствие, отшучивалась: «Ну что вы! Я в воде как пробка». Вечером всей компанией выбирались на прогулки.

В памяти Егора сохранились долгие вечерние разговоры взрослых о буддизме. Он особенно к ним не прислушивался, но уловил, что Гайто хочет написать роман про какого-то Будду. Незнакомое слово повторяли так часто, что мальчик в конце концов попросил объяснить, о чем идет речь. Взрослые — мать и Газдановы — как могли, рассказали ему о родине буддизма — Индии.

Особенно живописно вспоминала Индию и ее удивительные обычаи Фаина — она прожила там несколько лет. Гай­то рассказывал Егору о буддистской философии, о карме, о многократных перерождениях человеческой души. И мальчику представлялось, что роман должен получиться сложным и чрезвычайно серьезным.

Каково же было его удивление, когда, будучи уже взрослым, он прочел роман под названием «Возвращение Будды» и не обнаружил ни слова о карме, об удивительной истории жизни принца Гаутамы, не встретил ни одного героя со сложно произносимым именем. В романе не было даже экзотики индийской природы, описаний диковинных обычаев и деления героев на касты.

Сюжет на первый взгляд казался почти бульварным: сидя на скамейке в Люксембургском саду, бедный студент Сорбонны подает щедрую милостыню нищенствующему соотечественнику, не спрашивая его имени, не интересуясь его судьбой. Через некоторое время он встречает незнакомца в дорогом ресторане. Представившись Павлом Александровичем Щербаковым, тот приглашает соотечественника в гости и сообщает, что совершенно неожиданно получил наследство от умершего брата. Щербаков становится другом рассказчика и представляет его своей возлюбленной Лиде. Но эта дружба длится недолго: Павла Александровича находят убитым в собственной квартире. Студента арестовывают по подозрению в убийстве, так как он оказался единственным наследником Щербакова, был последним, кто видел убитого, и не имел алиби. Избавиться от подозрения помогла золотая статуэтка Будды, которая стояла на книжной полке в квартире Щербакова и исчезла после преступления. Студент рассказал об этом следователю. Вскоре Будда был найден – его прихватил Амар, любовник Лиды и настоящий убийца Щербакова. Получив свободу и деньги, студент отправляется на корабле в Австралию к возлюбленной, с которой расстался несколько лет назад.

Роман больше походил на традиционные истории из шоферского фольклора, которые не раз пересказывали коллеги по гаражу. В жизни бедного, но честного юноши происходит неожиданная встреча, которая меняет судьбу, приносит богатство и дарит любовь. Правда, ему пришлось отстаивать свою честь перед полицией, что, впрочем, тоже полагалось пережить в таксистских рассказах для полноты композиции. Место действия — как водится — довоенный Париж. Герой–рассказчик, естественно, русский эмигрант. А Будда? Это всего лишь золотая статуэтка, украденная с полки и в конце романа вернувшаяся на место.

На самом деле Газданов не был бы Газдановым, если бы взялся описывать эту историю в том виде, в каком она бытовала в бульварных романах, столь любимых таксистами. Сюжет о том, как «человеку повезло», его не интересовал. Его даже не занимал вопрос «почему ему повезло?». А вот в чем смысл этого везения? Зачем оно? Что оно значит в судьбе постоянного газдановского повествователя?

И в данном случае Гайто неспроста размышлял о буддизме, когда писал «Возвращение Будды». Он уже знал, что это его последний роман об автобиографическом герое, который, наконец, должен свершить то, к чему стремился, и получить все, о чем мечтал, а затем прекратить свое существование, чтобы возобновить его вновь уже в ином качестве. Писатель уже знал, что таким образом избавит своего повествователя от чувства раздвоенности, мучившего его всю жизнь. В тот момент он уже без улыбки вспоминал полушутливый разговор со своим другом поэтом Александром Гингером, который был буддистом с многолетним стажем.

— Вы знаете, почему я буддист? — спросил его однажды Гингер.— Меня всегда привлекало это непрекращающееся пантеистическое движение, это понимание того, что ничто неважно и что важно все, этот синтез отрицания и утверждения, который дает нам единственную возможность гармонического видения мира. Собственно не мира, а миров, которые возникают, исчезают, появляются вновь в преображенном виде, и время — это только бессильный свидетель их бесконечного смещения. Я верю, что ничто не исчезнет бесследно. И если бы в это не верил, если бы лучшие вещи в нашей жизни были обречены на безвозвратную гибель, было бы слишком трудно, слишком тягостно жить.

Потом Гингер иронично добавил:

– Меня удивляет, что вы об этом не думали и что вы сами не чувствуете себя в какой-то степени буддистом. Вы же все-таки считаете себя человеком полуинтеллигентным, и мы с вами почти одновременно были в университете.

– Да, вы правы, это очень соблазнительно, – отшутился тогда Гайто.

Но сейчас, завершив историю о «призраке», который понимал жизнь как стремление к смерти, и обратившись к завершению истории его антипода, понимавшего жизнь как стремление к подлинному воплощению, Газданов мысленно возвращался к той мимолетной беседе. И думая о смерти своего повествователя, он уже метафорически представлял ее как отъезд в новое путешествие, которое одновременно же и возвращение — возвращение к любви. Прежде Газданову казалось странным, что мысль о путешествии могла связываться с болезненным и мучительным в его представлении понятием «назад». Теперь же, думая о смерти в буддистском понимании, он принимал это как должное. Роман «Возвращение Будды» начинается словами «Я умер». Дальше следовал эпизод о том, как герой пережил видение собственной смерти и вскоре очнулся на скамейке в Люксембургском саду.

Так, памятуя о «Призраке», который начинается рассказом героя о том, как он якобы убил Вольфа, но потом выяснил, что на самом деле не убил, и оканчивается все-таки настоящим убийством, Гайто пишет роман-продолжение о том, как герой вроде бы умер, а потом все-таки не умер, но, в конце концов, исчез.

И если «Призрак» начинается с эпизода, как Вольф, во­лею случая в лице Соседова увидел и пропустил свою смерть, то «Будда» начинается с эпизода, как герой волею случая, в лице Щербакова, преобразил свою жизнь. После смерти Павла Александровича он находит записку: «Составить завещание. Студенту в благодарность за десять франков». Это были те десять франков, которые студент случайно дал ему в Люксембургском саду.

«Он не знал, что я просто не мог поступить иначе, у меня не было никакого выбора и никакой возможности сделать по-другому. До конца месяца, когда я должен был получить свою стипендию, оставалась еще неделя, и в моем бумажнике было только два кредитных билета, один в сто, второй в десять франков. Больше у меня не было ни одного сантима, я не мог ему дать сто франков и был лишен возможности дать меньше десяти. Это было незначительное матерьяльное недоразумение, в результате которого у него возникло неправильное представление о моем мнимом великодушии: то, что он принял за великодушие, было просто следствием моей бедности. И этой явной ошибке суждения я был обязан всем, что у меня было сейчас…

Через несколько дней я уезжал в Австралию. И когда я смотрел с палубы на уходящие берега Франции, я подумал что в числе множества одинаково произвольных предположений о том, что значило для меня путешествие и возвращение Будды и каков был подлинный смысл моей личной судьбы в эти последние годы моей жизни, следовало, может быть, допустить и то, что это было только томительное ожидание этого далекого морского перехода, — ожидание, значение которого я не умел понять до последней минуты».

Так газдановский герой завершил свои многочисленные путешествия, в которые он отправлялся вместе с отцом в «Вечере у Клэр», вместе с мистером Питерсоном в «Бомбее», вместе с умирающим министром в «Вечернем спутнике». Гайто послал роман опять в «Новый журнал». Его опубликовали в конце 1949 года. В последующие два года Гайто не написал и строчки.