ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Брошюра «Как прекратить войну?». — Февральская революция. — «Гаврилиада». — «Erotopaegnia». — Октябрь 1917 года. — Служба в советских учреждениях. — «Опыты». — «Наука о стихе». — Редактирование собраний сочинений Пушкина. — Вступление в РКП(б). — Лито. — Дом печати. — Союз поэтов. — «Последние мечты». (1917—1920).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. КАК ПРЕКРАТИТЬ ВОЙНУ? М.: Свободная Россия, 1917.
Эпиграф: «Si vis расеm — para bellum» [229].
В основной своей части эта статья повторяет соображения, которые были высказаны автором в речи, произнесенной в собрании писателей в Москве в начале марта 1917 г. Для настоящего издания речь была пересмотрена и расширена. Однако события в наши дни идут с такой быстротой, что нередко написанное вчера оказывается устаревшим, анахронизмом сегодня. <…> (Примечание автора).
О современном положении России
Должно окончить войну! Солдаты, изнемогающие год за годом в сырых окопах, в тяжелых переходах и переездах и в смертоносных боях; матери и жены, тоже на годы разлученные с мужьями и детьми; городское население, измученное расстройством продовольственного дела, постоянным отсутствием предметов первой необходимости; все крестьянство, выносящее на себе, путем косвенных налогов, основную тяжесть непомерных военных расходов; короче говоря, каждый живущий в России, русский или иностранец, за исключением, может быть, ничтожной кучки гнусных мародеров, наживающихся от войны, со стоном молит: «Пусть война окончится скорее!» Война всегда – величайшее зло; война – проклятие и ужас истории; война – пережиток варварства, недостойный, позорный для просвещенного человечества. Но в наши дни для России война – зло двойное, тройное. Нам нужен мир, чтобы укрепить не вполне еще прочное основание нашей свободы, чтобы пересоздать весь строй нашей жизни на новых, свободных началах, чтобы наверстать потерянное царским режимом за несколько столетий на всех поприщах. Нам нужен мир, чтобы спокойно предаться созидательной работе, огромной, почти безмерной: коренной перестройке везде подгнившего здания нашей государственности и общественности.
Перед нами справедливые требования различных народностей, населяющих Россию, которые нередко были до последнего времени лишены элементарных прав свободного человека: — рабочего класса, требующего правильной организации труда и отношений между ним и капиталом; — крестьянства, дезорганизованного, во многих местностях доведенного до нищеты, везде намеренно ввергнутого в невежество; — молодежи, стремящейся к высшему образованию и сталкивающейся с крайним недостатком университетов и высших технических школ; — отцов и матерей, желающих дать начальное образование всем своим детям и не находящих достаточного числа училищ и гимназий, не говоря уже об отсутствии бесплатного обучения; — литературы и прессы, надеющихся полно воспользоваться свободой печатного слова и ждущих потому новых законов о печати; — всего общества, уверенного, что оно столь же полно будет пользоваться свободой собраний и организаций и благами самоуправления, что также необходимо организовать путем особого законодательства <…>
Таким образом, вся жизнь России, все ее интересы, ближайшие и более отдаленные, говорят нам об одном и том же. Все сводится к одному: нам прежде всего, раньше всего, выше всего нужен мир! Надо скорее закончить войну, надо скорее заключить мир, в этом — благо России, в этом обеспечение нашей свободы! (Брюсов В. Как прекратить войну? С 5, 7—10).
Искренно кажется, что все это — сон, магическое наваждение. Все мы ждали и верили, что жданное сбудется «когда-то», через годы, и вдруг, чуть не в один день, мечта стала просто правдой. Предвижу, конечно, разные опасности, но все же то, что есть слишком хорошо: почти – «страшно». <…> Спасибо за доброе слово о «Египетских ночах». Позвольте радостно обнять Вас, – в дни, когда все, как на Пасху, вправе «лобызать друг друга» (Письмо М. Горькому от 7 марта 1917 года // М. Горький. Материалы и исследования. Т. 1. Л., 1934. С. 188, 189).
Кажется, нет разногласия в том, что России необходим новый национальный гимн, который заменил бы старое, впрочем, не насчитывающее и столетия «Боже, царя храни!», решительно не отвечающее идеалам современности. <…> Разумеется, новый гимн будет актом свободного творчества, вернее, счастливым сочетанием двух актов творчества: поэта и композитора <…>
Великим соблазном будет стоять пред гимнотворцем идея — прославить нашу новорожденную свободу. Много восторженных слов рвется из души при мысли об том, что нами только что достигнуто. Сколько поэтических возможностей в противоположении мира старого, бесповоротно канувшего в историю, и мира нового, озаренного лучезарным сиянием завтрашнего дня! Но было бы тоже ошибкой поэта остановиться и на этом мотиве. Гимн предназначается не для одного поколения, но для всех грядущих, счастливых веков, — навсегда. <…>
Главное содержание гимна представляется нам в другом. Братство народов, населяющих Россию, их содружественный труд на общее благо, память о лучших людях родной истории, те благородные начала, которые отныне должны открыть нам путь к истинному величию, может быть, призыв к «миру всего мира», что не покажется пустым словом, когда прозвучит в гимне могучей державы, — вот некоторые из идей, встающих невольно в мыслях при многозначительном слове: Россия (Брюсов В. О новом русском гимне// Сборник клуба московских писателей «Ветвь». М., 1917. С. 255-259).
В марте 1917 года я был в Москве и меня потянуло повидаться с другом былых лет. Я узнал его не значащийся в справочной книжке телефон, и мы условились, что я зайду к нему на Мещанскую улицу завтра.
Внимательно разглядывали мы друг друга. Мы не были стариками, нам было по 43—44 года, но уже сильно рваны жизнью. О прежних спорах не было и речи. Чуждые в первую минуту, мы быстро согрелись и обменялись далекими воспоминаниями, такими мелкими, никому не нужными и имеющими значение только для нас. Расставаясь, мы крепко пожали друг другу руки. Больше нам не довелось повидаться (Станюкович В. С. 751).
Валерий Яковлевич Брюсов 24 марта 1917 года созывает в своем «Литературно-Художественном кружке» специальное библиографическое совещание для принятия экстренных мер к восстановлению государственной регистрации. На это совещание он в первую очередь приглашает представителей Русского библиографического общества. По решению совета Общества Н. М Лисовский и я <Боднарский> были такими представителями. Уже 27 марта в результате совещания был утвержден под председательством Валерия Яковлевича Комиссариат по регистрации произведений печати (Боднарский Б. С. В. Я. Брюсов как библиограф // Советская библиография. 1933. № 1—3. С. 159).
Приняв на себя Комиссариат по регистрации произведений печати, Валерий Яковлевич перевоплощается в серьезного чиновника, если судить по копиям длинных, скучнейших деловых писем, выдержанных в стиле от подчиненного к своему начальству, как, например, письма к С. А. Венгерову; таких писем в 1917 году немало (Материалы к биографии. С. 144).
Вскоре Комиссариат был преобразован в Московское отделение Книжной палаты (Советская библиография. 1967. № 3. С. 218).
В 1917 г. Брюсов поступил на службу в качестве заведующего Московской Книжной палатой (Из черновых заметок. Архив Брюсова. ОР РГБ).
А. С. ПУШКИН. ГАВРИЛИАДА. Полный текст. Вступительная статья и критические примечания Валерия Брюсова. М.: Альциона. 1917. То же, издание второе.
До сих пор «Гаврилиада» в собраниях сочинений Пушкина, изданных в России, полностью не появлялась. Напечатанная впервые в лондонском издании Н. Огарева «Русская потаенная литература», в 1861 году, «Гаврилиада» после того несколько раз перепечатывалась за границей, но по сомнительным спискам и без научного внимания к исправности текста. <…>
Наше издание преимущественно для лиц, изучающих Пушкина, а не для широкого круга читателей, почему и выпускаем эту книгу в ограниченном количестве экземпляров (От издательства. С. 7-17).
Первое издание «Гаврилиады», впервые в России давшее полный текст поэмы Пушкина, разошлось в три дня. Факт этот, равно как и высказанные в отзывах пожелания писавших о поэме, побуждают ныне издательство выпустить ее во втором издании для более широкого круга читателей. Этим и объясняется, что в предлагаемом издании по тщательном размышлении опущены стихи 422, 439, 513, 514, 515 и 520, равно как и заменены точками отдельные слова и выражения в стихах 147, 360, 529 (От издательства «Альциона»).
Так как точный авторитетный текст «Гаврилиады» до нас не дошел, то редакторам приходится прибегать к сличению наиболее заслуживающих доверия списков и испытывать подчас довольно серьезные колебания при выборе того или иного разночтения. В. Брюсов, в общем, довольно удачно справился со своею задачею, и с его работой должны будут считаться все издатели сочинений Пушкина, по крайней мере, до тех пор, пока не будет обнаружена в каком-нибудь из шереметевских хранилищ та подлинная рукопись поэмы, которую Пушкин прислал князю П. А. Вяземскому и которую Вяземский хранил около полувека и собирался сжечь, но, может быть, не сжег. С произведенным В. Брюсовым выбором вариантов, впрочем, не всегда можно соглашаться Например, он отказывается читать в одном стихе: «младых богинь безумный обожатель» и вместо «богинь» принимает другое, грубое слово, которое ему представляется «по складу всей поэмы более вероятным», не замечая, как мало оно вяжется с прилагательным «младых» (именно «младых», а не «молодых»).
Совершенно не нужен «жалкий лепет оправданья» в выпуске в свет «Гаврилиады»: «Русское общество достаточно зрело, чтобы отнестись к ней как к историческому факту, который ничем не может затемнить ни славы Пушкина, ни общего характера нашей литературы; наука обязана изучать все факты, не делая среди них выбора с точки зрения этической». Никому также не нужны и неинтересны запоздалые доказательства авторства Пушкина. Есть опечатки. Изданная в 555 нумерованных экземплярах, книга была вскоре переиздана с мелкими сокращениями в тексте(Рецензия Н.Л<ернера> // Книга и революция. 1920. № 2. С. 49).
Напечатанная <Брюсовым> в журнале «Летопись» 1917 года (№№ 5—12) серия статей под общим заглавием «Учители учителей. Древнейшие культуры человечества и их взаимоотношения». В простой, но захватывающей форме здесь дается, с одной стороны, обзор того, что известно из археологии и истории культуры о древнейших культурах Старого и Нового света — с ударением на культурных аналогиях, а с другой стороны, эти данные связываются с знаменитым мифом об «Атлантиде». <…> Это «единое влияние», искомый культурный икс, Брюсов находит в предполагаемой культуре «красной расы атлантов», обитателей Атлантиды, острова или материка, погибшего от грандиозных катаклизмов.
Гипотеза, особенно в изложении Брюсова, выглядит заманчиво и убедительно. Но геологи упорно склонны отрицать существование материка, будто бы служившего связующим звеном между Европой и Африкой и обеими Америками в эпоху вслед за появлением человека на земле. Историки колеблются, и не один Брюсов, а и другие сторонники «моногенезиса культуры» ищут себе опоры в «праисторической культуре» Атлантиды. <…>
В статьях Брюсова мы не найдем, конечно, разрешения этих сомнений. Он дает зато превосходное резюме открытий и изысканий по части древнеегипетской, вавилонской и, что особенно ценно, эгейской или крито-микенской культуры, выведенной на свет трудами ряда археологов от Шлимана до Эванса. Он уделяет особое внимание так называемому Кносскому «Лабиринту» на Крите и его хозяевам; указывает границы древней «минойской» культуры и позднейшей микенской; рассказывает историю и развития и падения, смутно воспоминаемого в греческих эпических сказаниях фиванского и троянского циклов (Белецкий А. Брюсов как ученый // Фронт науки и техники. 1934. № 12. С. 95, 96).
В феврале 1917 года академик Николай Иванович Вавилов писал из Москвы А. Ю. Тупиковой: «А без вас тут что же нового? Самое интересное — это лекции Валерия Брюсова о древней культуре человечества. И содержание и форма на пять. Эгейская культура вся как живая» (Резник С. Николай Вавилов. М., 1968. С. 95).
В 1917 г. Брюсов задумал составить для московского издательства «Центрифуга» книгу, включающую в себя «страницы и строки Пушкина, на которые обычно менее обращалось внимания». В книгу — по плану, сохранившемуся в архиве, – должны были войти: лирика (малоизвестные варианты, черновые наброски), отрывки из поэм, драм и повестей в малоизвестных редакциях, статьи и письма (Ашукин Н. Пушкиниана в архиве В. Я. Брюсова // Брюсов В. Мой Пушкин. М., 1929. С. 307).
Я, Брюсов, обязуюсь составить для издательства сборник произведений Пушкина, согласно с программой, выясненной при наших личных переговорах, размерами около десяти печатных листов, с моим предисловием и примечаниями и доставить рукопись сборника, вполне готовую для печати, не позже 1 июля сего 1917 года (Из договора В. Брюсова с редактором-издателем кн-ва «Центрифуга» С. П. Бобровым. РГАЛИ).
В 1917 г. петербургским издательством «Парус» было объявлено о готовящемся к печати собр. сочинений Верхарна в 8 томах, под редакцией В. Брюсова, а также полного собрания сочинений Брюсова (Летопись. 1917. № 1. № 7—8. Обложка).
Мы переживаем эпоху оживленнейшей деятельности во всех областях: государственной, общественной, научной… Только в литературе (художественной) было затишье, но и она быстро оживает. Перспективы будущего — самые блестящие, самые радостные. Ты попадаешь в Россию в полный разгар жизни (Письмо А. Я. Брюсову 18/31 июля 1917 года в Германию. ОР РГБ).
EROTOPAEGNIA. Стихи Овидия, Петрония, Сенеки, Приапеевы, Марциала, Пентадия, Авсония, Клавдиана, Луксория в переводе размерами подлинника. М.: Альциона, 1917. (На авантитуле: издание в продажу не поступает.)
В этом сборнике «Эротопегний» соединены переводы тех стихотворений римских поэтов, которые не могут и не должны стать достоянием широких кругов читателей. Выбраны эти стихи из латинской антологии, у различных авторов, на протяжении шести веков, от Овидия, поэта Августова Рима, до Луксория, поэта царства вандалов. Такова, однако, сила поэтического гения, а также гения самого латинского языка, что эти стихи, написанные на темы, которые ныне считаются отреченными от литературы, сохраняют до сих пор все очарование, всю силу и всю убедительность художественных созданий. Как на произведение искусства, прежде всего и даже единственно, и приглашает читателей переводчик – смотреть на эти изящные образцы иной культуры, иной жизни, иных веков, когда понятия о сокровенном и общепринятом значительно разнились от наших. <…>
Так как сборник назначается не для ученых филологов, но для всех ценителей искусства, переводчик стремится прежде всего воссоздать оригинал в художественной форме. Подстрочная близость тексту нередко поэтому приносилась в жертву свободе выражений и легкости стиха. Впрочем, переводчик ставил своей целью все же передать подлинные слова римских поэтов настолько точно, притом стих за стихом, насколько это возможно при значительном различии в строе двух языков, латинского и русского. Для лиц, знакомых с латинским языком, приложен en regard [230] подлинный текст, по которому читатель может проверить, в какой мере переводчику удалось это осуществить. Из каких изданий заимствован этот текст и какие от него отступления сознательно допущены переводчиком, объяснено в «Примечаниях». Там же дан необходимейший комментарий и указаны даты, относящиеся к поэтам, стихи которых переведены.
Москва, 1916 (Предисловие переводчика).
Имя Брюсова, как переводника «Erotopaegnia», в книге не названо, однако в примечаниях сказано: «Переводы стихов Авсония частью заимствованы из брошюры Валерия Брюсова "Великий ритор " (М., 1911); стихов Пентадия — из его же статьи о Пентадии (М.: Русская мысль, 1910. Кн. 1); остальные переводы печатаются впервые».
Брюсовские «Эротопегнии» были впервые отпечатаны в Москве, в 1917 году. Выпущенное без обозначения типографии, «на правах рукописи», в количестве 305 нумерованных экземпляров, это издание, претендующее на изящество, но в сущности довольно небрежное, вскоре сделалось необходимой принадлежностью всякой снобической и нуворишской библиотеки. <…>
«Эротопегнии» суть собрание эротических стихотворений латинских авторов в переводе Валерия Брюсова. Брюсов был знатоком латинской литературы, — не случайно над переводом «Энеиды» трудился он много лет. Будучи по самой литературной природе своей склонен ко всякой экзотике, он, разумеется, не мог пройти мимо «отреченных», «запретных» произведений латинской Музы. Приступая к их переводу, он оставался верен себе. <…>
Поэты, которых пришлось привлечь Валерию Брюсову, принадлежат к эпохе воистину мрачной. Свет античный для них померк, христианский еще не зажегся. В любви для них нет ничего, кроме факта и акта. Их страсть рассудительна, их улыбка груба и уныла. О любви они говорят с угнетающей деловитостью, их стихи так же скучны и прозаичны, как чувства, лежащие в основе этих стихов. Что же остается? Блеск чисто внешний, я бы сказал — даже не поэтический, а филологический, очарование латинской речи, впрочем, кое–где уже тронутой порчею. Но и это очарование дается только тому читателю, которому доступен напечатанный тут же латинский текст. Самые переводы Брюсова добросовестны, точны — и совершенно не поэтичны. В погоне за точностью он на каждом шагу прибегает к инверсиям, до такой степени затемняющим смысл, что для понимания стихов порою приходится обращаться к подлиннику. По-видимому, он стремился к тому же повторить по-русски строй речи латинской — задача оказалась невыполнима. Читать эти стихи, судорожно стиснутые, скрюченные, как обгорелые трупы, — сущее наказание. Любители поэзии не получат от этой книги никакой радости. Любители эротических изданий — тоже, потому что <воспроизведенные> в книге картинки, заимствованные из книг восемнадцатого столетия, довольно банальны, а главное — воспроизведены чрезвычайно неудачно: до такой степени неразборчиво, что иной раз трудно и понять в чем дело (Ходасевич В. Книги и люди. Erotopaegnia // Возрождение. Париж, 1932. 29 сент. № 2676).
Спасибо вам. Вы — первый литератор, почтивший меня выражением сочувствия и — совершенно искренно говорю вам — я хотел бы, чтобы вы остались и единственным. Не сумею объяснить вам, почему мне хочется, чтобы было так, но — вы можете верить — я горжусь, что именно вы прислали мне славное письмо. Мы с вами редко встречались, вы мало знаете меня, и мы, вероятно, далеки друг другу по духу нашему, по разнообразию и противоречию интересов, стремлений. Тем лучше. Вы поймете это, тем ценнее для меня ваше письмо. Спасибо.
Давно и пристально слежу я за вашей подвижнической жизнью, за вашей культурной работой, и я всегда говорю о вас: это самый культурный писатель на Руси! Лучшей похвалы не знаю; эта — искренна (Письма М. Горького к Брюсову // Печать и революция. 1928. № 5. С. 60, 61).
Издательство «Парус», готовя издание антологии украинской литературы, пригласило Брюсова в качестве редактора поэтического отдела. Брюсов привлек для роботы над переводами украинской поэзии группу поэтов-переводчиков: Вс. Рождественского, К. Липскерова, В. Ходасевича, Н. Гумилева, Д. Выгодского, А. Глобу и др. Несколько переводов из Т. Шевченко, В. Самойленко, О. Маковея и Н. Филянского он выполнил сам. Издание «Украинского сборника» осуществлено не было.
Деятельность Брюсова в «Парусе» совпала с кануном Октябрьской революции и временем его наибольшего сближении с М. Горьким. Эти обстоятельства благотворно сказались на результатах работы Брюсова. За сравнительно небольшой период через его руки прошли латышский, финский, украинский и еврейский сборники, которые выпустило или готовило к выпуску издательство «Парус» (Сивоволов Б. М. Валерий Брюсов и передовая русская литература его времени. Харьков, 1985. С. 38).
В 1916 году у М. Горького возник план издать сборник эстонской литературы. Редакторам отдела поэзии должен был быть Брюсов. Эстонская редакция сборника подготовила подстрочные переводы отобранных ею стихотворений и поручила Б. Линде передать их Брюсову. В конце 1917 года, после Октябрьской революции, Линде приехал в Москву и посетил Брюсова.
Если в лице Горького я имел возможность наблюдать человека исключительно богатого приобретенным им разносторонним жизненным опытом, из которого он черпал и мог до бесконечности черпать в будущем материал для своего творчества, человека, которого в первую очередь интересовала окружавшая его, бившая ключом жизнь, то Валерий Брюсов представлял собой полную противоположность Горькому <…> Уже вступая в квартиру Брюсова, я чувствовал эту противоположность, понял, что пришел к человеку, для которого книга заменила жизнь, и этот заменитель оказался столь бездонным источником, что он, казалось, окончательно утонул в нем. Повсюду — только книги, книги в образцовом порядке, по-видимому, размещены так, чтобы поэт мог бы их всегда иметь под рукой, и в строгой системе, выработанной годами <…>
Здесь меня и принял высокий, стройный поэт, всем своим видом напоминавший ученого. Я сообщил ему о причине своего прихода, о котором он был, однако, уже осведомлен издательством «Парус». Я отдал ему как оригиналы, так и подстрочные русские переводы эстонских стихотворений, отобранных для предполагавшейся антологии. Брюсов тотчас нашел среди своих досье переписку с «Парусом», касавшуюся эстонской антологии, отделил эту часть писем от других и поместил их в новую папку, куда положил и принесенные мною переводы; на обложке же папки написал «Эстонская антология» и положил ее в числе других, туда, где уже раньше находились подобные папки-досье, по-видимому, ожидавшие своей очереди. Впервые я видел у писателя такой порядок, такую систематичность и не мог ей не подивиться.
Наш разговор обратился к эстонской литературе в целом, и Брюсов прежде всего спросил меня, что и где появилось на русском или каком-либо другом языке о нашей литературе. Я перечислил все то немногое, что в ту пору было доступно, и Брюсов сделал пометки на листе бумаги. Затем поэт спросил меня, не переводилось ли что-либо из его произведений на эстонский язык. Я мог назвать только две-три вещи, в частности переводы Фр. Тугласа, одновременно обратив внимание Брюсова на то, какого мастерства требует перевод его строго отточенных по форме стихотворений. В ответ на это поэт заметил:
– Но для меня самого форма моих стихотворений далеко не столь определенна. Если вы обращали внимание на различные издания моих стихотворных сборников, то, конечно, заметили, как разнятся одни и те же стихотворения по своей внешней форме в первом и последующих изданиях.
Я это знал и раньше и лишь удивлялся безмерному духу беспокойства и колоссальной работоспособности Брюсова, заставлявших его перерабатывать произведения при каждом новом издании, соответственно каждой новой степени развития поэта. Но не рациональнее ли было бы использовать это время для претворения в жизнь новых творческих замыслов? Это сомнение я и выразил теперь Брюсову, но он тоном спокойного безразличия возразил на мой вопрос новым вопросом:
– Но не важнее ли, чтобы одно стихотворение приобрело такой совершенный вид, какой автор в состоянии ему придать на соответствующей стадии своего развития, чем чтобы этот же автор написал с десяток неотделанных стихотворений, которые даже в совокупности своей не в состоянии предложить в отношении формы те ценности, что дает одно-единственное до конца отделанное произведение? <…>
Теперь наш разговор обратился в обратился к общелитературным темам. Здесь Брюсов проявил свою исключительную эрудицию в области латинской и средневековой литературы (Линде Б. Встречи с русскими писателями // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 217. Труды по русской и славянской филологии. XIII. Тарту, 1968. С. 23-25).
В 1917 году Брюсов подготовил второе переработанное и дополненное издание сборника «Поэзия Армении с древнейших времен».
Центральная тема брюсовской историософии — тема трагической смены культур, тема «грядущих гуннов», варваров, заступающих место изживающего себя александризма старого мира. <…> Позиция исторической бесстрастности, которой пытается прикрыться Брюсов, имеет для него совсем не бесстрастный, а даже наоборот, остро полемический смысл <…> о грандиозности планов <Брюсова> в области исторического жанра дает еще более яркое представление извлеченная из его архива «программа» <…> Она содержит в себе оглавление «шестидесяти шести картин из жизни народов различных времен и стран» (Максимов Д. Валерий Брюсов. Незаконченная проза // Звезда. 1935. № 2. С. 251, 252).
В последние годы жизни Брюсова им была задумана книга исторических рассказов, изображающих жизнь разных народов. В архиве его сохранились варианты заглавии: «Кинематограф столетий», «В подзорную трубу веков», «Отражения времен», «Camera obscura (времен)», «Фильмы веков». Предисловие к задуманной книге:
Рассказы, собранные в этой книге, составляют среднее между так называемыми «историческими романами» и очерками по бытовой истории. Изображая прошлое, я старался придать образам и картинам столько живости и яркости, сколько в силах придать им художественное слово, — точнее: мои личные способности владеть художественным словом. Моей задачей было достичь, чтобы каждая фигура, каждое описанное событие, все изображенные местности или здания вставали перед читателем не только движущимися, как в кинематографе, но и красочными, как на полотне художника. Мне хотелось бы, чтобы мои рассказы говорили чувству, воображению, чтобы они волновали читателя тем особым волнением, какое свойственно лишь созданиям искусства…
С другой стороны, пределы изобретения, выдумки в моих рассказах строго ограничены. Все мои действующие лица суть лица, действительно жившие: все рассказанные происшествия – действительно имели место в прошлом; по крайней мере, обо всех них сохранились свидетельства, признаваемые достоверными; все «сюжеты», в конце концов, суть исторические события. Моим делом было только ярко представить себе и, по мере сил, столь же ярко пересказать читателям все то, что в летописях, в подлинных документах, у историков, рассказано сухо, холодно, спокойно. Изображая обстановку действия, я каждую деталь заимствовал из свидетельств современников, — из хроник, из мемуаров, из археологических находок, с произведений искусства; ни одного штриха не позволял я себе измыслить. Не желая разбивать впечатления при чтении, я отказался от подстрочных примечаний, но почти к каждой строке я мог бы сделать сноску, в которой объяснил бы, что такая-то черта взята мною с такой-то статуи, другая основана на такой-то вещи, хранящейся в таком-то музее, на третью мне дала право такая-то летопись и т. п. Наиболее существенные из этих указанных сделаны мною в примечаниях в конце книги, где объяснены и те материалы, какие дали мне основную фабулу рассказов. Согласно с таким общим замыслом, я избегал вводить в рассказы диалог; там где он встречается, слова также заимствованы из подлинных источников; только в очень немногих случаях, в силу художественной необходимости, я вкладывал в уста действующих лиц несколько слов, которых не нашел в своих материалах, стараясь, чтобы эти речи были сколько возможно кратки и, конечно, вполне соответствовали бы как характеру введенных лиц, так и манере говорить данного века, поскольку она нам известна из других данных. Короче говоря, читатель, пробегая мои рассказы, может быть уверен, что перед ним не «свободный вымысел» поэта, но — достоверные исторические факты, насколько вообще могут быть достоверны наши знания о прошлом, тем более о столь отдаленном, как, например, события второго и третьего тысячелетия до Р.Х. (Неизданная проза. С. 5, 6).
Брюсов, в течение ряда лет возглавляя собою русский символизм, в то же самое время был весьма реалистическим исследователем, ученым, историком. Это накладывало свой отпечаток даже и на его поэзию. Что же касается художественно-исторической прозы, то он не только с какой-то внутренней вершины и с профессиональным прищуром глаз озирал расстилавшуюся перед ним даль веков – излюбленный им Рим или европейское средневековье: он как бы сам — исследовательски — путешествовал там и с большою внимательностью собирал многочисленные и разнообразные материалы будущих своих творческих построек.
И в самом деле, исторические романы Брюсова носят на себе следы строгого архитектурного замысла и подлинной стройки, развертывающейся перед читателем по мере его углубления в любой художественный труд этого писателя-историка. Но ежели историческая проза Брюсова невольно вызывает представление об архитектуре, то чеканные брюсовские стихи заставляют произнести слово «скульптура». <…>
Он и говорил — как бы писал, и притом набело, сразу, короткою формулой. Я помню его первую фразу при нашем весьма позднем знакомстве (мы вместе выступали на одном большом вечере вскоре после Февральской революции):
— Мы не были знакомы, но мы отлично знаем друг друга. (Улыбка.) Знаем насквозь: вы меня, а я вас (Новиков И. Собр. соч. Т. 4. М., 1967. С. 354, 355).
Брюсов предложил журналу «Летопись» перевод первой песни «Ада» Данте с обширным комментарием [231]. Предложение его было отвергнуто:
Нам кажется, что помещение в «Летописи» небольшого отрывка из Данте было бы явлением случайным и мало обоснованным. Ваше предисловие заставляет ждать чего-то очень значительного, далеко превышающего тот коротенький отрывок, который за ним следует. Отсюда невольно рождается мысль о переводе всего «Ада», если не всей«Божественной Комедии». Задача, достойная Вашего имени, — задача, выполнить которую «Парус» считал бы своим национальным долгом (Письмо издателя журнала А. И.Тихонова от 17 марта 1917 года. ОР РГБ).
Решения редакции я оспаривать не буду, хотя с ним все же не согласен: по моему мнению, новый перевод, хотя бы и одной песни Данте, есть новое явление в русской литературе и, следовательно, уместен в журнале, при условии, конечно, если самый перевод хорош (Ответное письмо Брюсова от 25 апреля 1917 года).
Валерий Яковлевич жил на Первой Мещанской: чтобы попасть к нему, я должен был пересечь знаменитую Сухаревку. <…> Брюсов жил неподалеку: можно было бы припомнить и Зарядье с его лабазами, и «Общество свободной эстетики», и «Литературно-Художественный кружок» на Большой Дмитровке, где Валерий Яковлевич проповедовал «научную поэзию», пока члены кружка, прекрасно обходившиеся и без науки, и без поэзии, играли в винт. Брюсов одевался по-европейски, знал несколько иностранных языков, в письма вставлял французские словечки, на стены вешал не Маковского, а Ропса, но был он порождением старой Москвы, степенной и озорной, безрассудной и смекалистой.
Его трудолюбие, энергия поражали всех. При том первом свидании, о котором я рассказываю, он запальчиво возражал против моего, как он говорил, «безответственного» отношения к поэтической работе: «При чем тут вдохновение? Я пишу стихи каждое утро. Хочется мне или не хочется, я сажусь за стол и пишу. Даже если стихотворение не выходит, я нахожу новую рифму, упражняюсь в трудном размере. Вот черновики», — и он начал выдвигать ящики большого письменного стола, заполненные доверху рукописями. Меня он укорял за легкомыслие, дилетантство; говорил, что нужно устроить высшую школу для поэтов; это — ремесло, хотя и «святое», и оно требует обучения. <…>
При первой нашей встрече [232] Брюсов заговорил о Наде Львовой — рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года) (Эренбург И. Люди, годы, жизнь Кн. 2. М., 1961. С. 361-368).
Дорогой Александр! Хаос наших событий, вероятно, не доносит до Тебя наших писем, ни нам — Твоих. Последнее Твое письмо я читал от 10/23 ноября 1917 г. Ты говоришь в нем, что избегаешь слушать всякие нелепые слухи. Увы! Все нелепейшее из нелепого оказалось истиной и действительностью. Нельзя выдумать ничего такого вероятного, что не было бы полной правдой в наши дни, у нас. Поэтому веселого мог бы сообщить мало: пока мы все живы, и это – уже много; с голоду не умерли, и это — уже чудесно. Первое, основное значение слова emporium — рынок: затем — городок, выросший вокруг; лишь переносно — рыночный сбор, особый налог, и то — в поздней латыни. Кстати, я почти исключительно читаю по-латыни, чтобы и в руках не держать газет. До свидания!
Твой брат Валерий Брюсов (Письмо А. Я Брюсову от 13/26 февраля 1918 года в Германию // Из переписки советских писателей // Записки отдела рукописей. Вып. 29. М.: Книга. 1967. С. 220).
<Кафе «Музыкальная табакерка». > Круглая комната с опущенными шторами наглухо отделена от улицы. На столиках лампочки под цветными шелковыми абажурами. Полумрак, уютная тишина. Перед началом программы тихое позванивание пианино — «Музыкальная табакерка» Лядова. Публика одета изысканно, всё так, будто ничего не случилось. <…> Программы носят экзотические названия, увенчиваясь «вечером эротики». Впервые в «кафейной» обстановке выступил здесь Брюсов.
Он держался в кафе точно так же, как и в апартаментах «Свободной эстетики». Прежний замкнутый литературный быт кончился. Брюсов был дальнозорок и умен. Его пригласили, он аккуратно приехал. Встреченный почтительными учениками, он прошел к одному из столиков. Сидел, помешивая кофе в стакане, в черном сюртуке, склонив голову набок. Слушал, как читает молодежь. Легким кивком выражал одобрение прочитанному. Сам поднялся на деревянную кафедру, сообщил свое новое стихотворение, четко переписанное на небольшом листке, вероятно, приготовленном сегодня… Профессор поэзии, он и в кафе работал точно и добросовестно (Спасский С. Маяковский и его спутники. Воспоминания. Л., 1940. С. 131, 132).
2 марта 1918 г.
Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда, открылась в гнуснейшем кабаке «Музыкальная табакерка»: сидят спекулянты, шулера, публичные девки, «коммунисты», пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой. Брюсов и так далее) читают там свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью (Бунин И. Окаянные дни // Возрождение. Париж, 1927. 18 июня. № 746).
Живем сегодняшним днем и одной Москвой, дальше не заглядываем. Я служу в Комиссариате (по-старому — Министерство) по Просвещению; заведую двумя отделами: пост довольно высокий. Зарабатываю, по старым нормам, много, но для современных цен — мало <…> Но мы привыкли. Писать стихи и читать — некогда: только работаю. Лето провел в Москве (Письмо А. Я. Брюсову от 2 августа 1918 гола в Германию. ОР РГБ).
Жизнь у нас в доме шла своим чередом, только здоровье Валерия Яковлевича плохо поправлялось. Регулярно посещал он свой Комиссариат, работал, иные вечера выступал с переменным успехом в разных кафе. По заведенному обычаю, у нас по средам собирались молодые поэты. Беседа велась исключительно на литературные темы, о поэзии, о стихосложении; политики касались мало. Но помню, однажды в разговоре с одним поэтом Валерий Яковлевич сказал: «Скоро все переменится, ведь приехал Ленин!» — «А кто такой Ленин?» — спросил молодой поэт. Валерий Яковлевич встал и, слегка дотронувшись до плеча своего собеседника, удивленно спросил: «Как, вы не знаете, кто такой Ленин? Погодите, скоро все узнают Ленина». В дни октябрьского переворота Валерий Яковлевич лежал больной (осложнение на легкие после «инфлуэниии»). В эти дни — должно быть, под влиянием болезни — был сумрачен, крайне неразговорчив и мало реагировал на события, несмотря на то, что стрельба шла почти под окнами. На четвертый день восстания поднялся еще с температурой и вышел, пробираясь окольными путями, чтобы миновать обстрел, — навестить свой Комиссариат (Материалы к биографии. С. 144, 145).
После Октябрьской революции я еще в конце 1917 года начал работать с Советским правительством, что повлекло на меня тогда некоторое гонение со стороны моих прежних сотоварищей (исключения из членов литературных обществ и тому подобное). С того времени работал преимущественно в разных отделах Наркомпроса (Краткая автобиография. С. 15).
Огромная энергия, большие организаторские способности Брюсова могли развернуться только при советской власти. Где бы ни появлялся Брюсов, в каких бы советских учреждениях он ни работал, всюду он проявлял свой кипучий темперамент, всюду он старался поднять культурный уровень своих сослуживцев. Даже работая в таком, казалось бы, к литературе не имеющем никакого отношения учреждении, как Гукон (Государственное Управление Конезаводством), он и там оставил свой след, составив программу по поднятию уровня знаний служащих Гукона [233] (Чудецкая Е.).
Эмоции, энтузиазм, экстаз — ему не были даны. С самообладанием, спокойствием и ясностью он видел мир. Все в нем было равно необходимо. Зачем политика, мораль? Холодное созерцание эстета, чувство, равное ко всему. <…> Его «трагедия» открылась революцией. Он, всегда аполитичный, принял революцию, не только принял, стал человеком партии и, как человек огромного ума, железной воли, высокого сознания – работал с честностью, характерной для всех ступеней его жизни. Но – Брюсов коммунист? Замкнутый, одинокий, скептический, холодный, настороженно-брезгливый, весь «исторический» и «объективный», всем существом враждебный «демократии», всеми душевными качествами своими неспособный стать участником общего энтузиазма…
Революция пришла не та, которую он «знал», — революция салонов, даже не интеллигентского подполья, не заговорщицкая; а пролетарская, массовая революция, ему чуждая. Но… как эстет, поэт, привычный владеть выражением, он не мог не чувствовать силы и красоты в огромном политическом и моральном сдвиге, открывавшем неисчерпаемую тематику для творчества.
Как делец, — а Брюсов был дельцом всегда, — он не мог не учитывать, хотя бы в скрытых и стыдливых недрах, возможности стать глашатаем, первым поэтом революции. Характер «социального заказа» ему был незнаком, юная поросль революционной поэзии едва восходила. Он мог и в революцию войти, по-старому, вождем и мэтром, учителем революционной молодежи. Роль соблазнительная, от мысли о которой даже у рационалиста Брюсова могли шевелиться волосы и холодеть кожа.
Но революция пришла и… проходила мимо. Брюсов был одним из полезных, добросовестных чиновников — не более. Встали темы, не снившиеся Брюсову, задачи возникали, непосильные ему, молодежь глядела на него критически и исторически. Нужны были — новый мозг, новое сердце, новая нервная система. Он — недавний диктатор — не мог слиться до конца с новой диктатурой, верить ее верой, знать ее знанием, работать ее методами… И он стал жертвой.
Прежние «свои» — почитатели, ученики, соратники, друзья — забросали его грязью; массам он был чужд, его не знали, молодая литература его критиковала, называла не своим, реакционным. Он, сколько мог, парировал удары (доклад о мистике), но был всегда на подозрении. С ним — умницей, дельцом — случались трагикомические ляпсусы, вроде предложения издательству революционных критиков издать В. Розанова… Это ли не трагедия? Не одиночество? (Боровой А.).
Был он большой умница и человек исключительно широкого образования. Только в области общественно-политических наук поражал своею наивностью и неустойчивостью. В этом, впрочем, Брюсов был схож с большинством модернистов: ученейшие и образованнейшие люди в вопросах литературы, искусства, истории, философии, религии, иногда даже естествознания, они были форменными младенцами в вопросах общественных и экономических. В обширных их библиотеках вы напрасно стали бы искать книги по политическим, общественным и экономическим наукам. Две строчки из «Вед» или новонайденное четверостишие Баратынского интересовали их гораздо больше, чем Генри Джордж и Лассаль, Маркс и Энгельс, взятые вместе (Вересаев В. С. 442).
Время Брюсова пересекалось молниеносными вспышками революции, а последние его дни были озарены ее ослепительным светом. Брюсов чувствовал это; каждый раз, как он слышал призыв революции, сердце его трепетало, как от соприкосновения с родной стихией.
Он мог политически заблуждаться, когда бывало темно, но он тотчас же оглядывался к свету, когда тот начинал пылать. И тогда он любил революцию до конца — революцию героическую, беспощадную и созидающую. Для нее он готов был на все жертвы. Людей половинчатых, стремившихся стихию революции шлюзовать и подчинять мнимой «разумности», жалких постепеновцев Брюсов ненавидел и клеймил. Свой окончательный переход к революции, свое вступление в коммунистическую партию он охарактеризовал как «возвращение в отчий дом» (Луначарский А. Предисловие // Брюсов В. Избр. произв. Т. I. М., 1926. С. 6, 7).
В 1918—1919 гг. Брюсов возглавляет Управление по делам печати (Библиографические известия. 1924. № 1—4. С. 31).
В 1918 г. Брюсов возглавляет отдел научных библиотек Наркомпроса (ОР РГБ).
Рассказывая о последних годах жизни Валерия Яковлевича Брюсова, Жанна Матвеевна не могла не упомянуть о его деятельности. Правда, она всегда говорила, что работа его в советских учреждениях прошла мимо нее и о ней могут лучше рассказать люди, соприкасавшиеся с ним в государственных делах, но свидетельницей закулисной стороны его большого труда была она. В эти годы Брюсов очень плохо себя чувствовал и все время хворал. Но и больной, лежа в постели, он продолжал работать, составлял конспекты своих лекций, к которым обязательно готовился, хотя читал их, не заглядывая в заранее составленные программы, следил за ходом работ, вверенных его попечению государственных учреждений. Работая первое время заведующим отделом научных библиотек Книжной палаты, он организовал отряды добровольцев по спасению книг из богатейших библиотек, собранных в разные годы помещиками (Чудецкая Е.).
После Октябрьской революции я встретился с В. Я. Брюсовым в марте 1918 года. Работал я тогда в новом журнале «Рабочий мир», который стоял на советских позициях. Многие писатели, не приняв или не поняв революции, отказались сотрудничать в журнале, и я решил обратиться к Брюсову. Мартовским утром я приехал к нему домой <…> рассказав о «Рабочем мире», я добавил:
Но я должен Вас предупредить, Валерий Яковлевич, что мы будем печатать Серафимовича и других писателей, которые нам подходят — Д. Бедного, Фриче..
Брюсов рассмеялся:
– Фриче? Владимир Максимович? Да он мой давний приятель. Он у нас на свадьбе шафером был, помните, Жанна Матвеевна? — обратился он к жене.
– Как не помнить, — живо откликнулась она. <…>
– Серафимович — Ваш автор, писатель для Вашего журнала, для Ваших читателей… Но подхожу ли я для Вас? И потом, я затрудняюсь, что мне Вам дать… — Валерий Яковлевич задумался на минуту и вдруг оживился:
– Вот что… Может быть, я Вам дам что-нибудь из Верхарна? У него социальные темы и образы, близкие к Вам…
Приободрясь (к Брюсову я шел, не очень-то надеясь что-нибудь получить), я сказал:
– Это замечательно, Валерий Яковлевич. Но не только Верхарна, но и Ваше что-то…
– Хорошо, подумаю…
Вскоре в апрельском номере «Рабочего мира» появился брюсовский перевод стихотворений Верхарна «Прохожие», а в мае — его оригинальное стихотворение — «Веснянка» (Зайцев П.).
Встретился <…> я с Брюсовым только в 1918 г. в Москве, когда я был уже Наркомом по просвещению. Брюсов пришел ко мне с проф. Сакулиным обсудить вопросы о согласовании литературы и нового государства.
У Брюсова вид был несколько замкнутый и угрюмый. Вообще его угловатое калмыцкое лицо большею частью носило на себе печать замкнутости и тени, а в эти дни, когда он первый раз со мной встретился, он был озабочен серьезностью шага, который он намеревался сделать, шага, порывавшего – по крайней мере в то время – с широкими кругами интеллигенции и связывавшего судьбу поэта навсегда с новой властью, властью рабочих, казавшейся в то время многим эфемерной. Брюсов вел переговоры со мной в высокой степени честно и прямо… В своих первых революционных произведениях он приветствовал грядущих варваров, но приветствовал их скорбно, сознавая, что они разрушат накопленную веками культуру, и соглашаясь с тем, что культура эта, как барская, слишком виновна, чтобы сметь морально апеллировать против свежих и полных идеала убийц своих.
Но если Брюсов готов был сам лечь пол копыта коня какого-то завоевателя, несущего с собой обновление жизни человеческой, то для него было, конечно, несравненно приемлемее встретить в этом завоевателе осторожное а даже любовное отношение к основным массам старых культурных ценностей. Мне на долю выпала честь в беседах с высокодаровитым поэтом развить идеи и отношения к старой культуре, директивно данные нам партией и, прежде всего, незабвенным учителем.