Глава 8. Лжесвидетели
Глава 8. Лжесвидетели
Продолжаем наше независимое расследование, продираясь через лживые «мемории», атрофированную память современников, патологически-трусливое поведение многих нынешних архивистов, для которых имя Есенина — пустой звук. В орбиту нашего внимания попадут лица, якобы встречавшиеся с Есениным в 5-м номере, и те, кто вольно или невольно содействовал сокрытию злодеяния. Свою грязную лепту в создание мифа о проживании Есенина в «Англетере» внес первым Д. С. Ушаков, как на знакомца поэта указал Устинов в показаниях милиции: «Вчера, 27 декабря, мы с женой, тт. Эрлих и Ушаков, живущие в этой же гостинице, просидели у Есенина часов с 2-х до 5–6 часов вечера».
Проверено: в 1924 году Ушаков являлся техническим секретарем в редакции «Красного мира» (Кострома), где также печатал заметки о красноармейских буднях.
Вряд ли он привлек бы наше внимание, если бы не две его статьи о горестном событии в Ленинграде. «Мне, остановившемуся в той же гостинице, — пишет Дмитрий Ушаков, — пришлось быть свидетелем его (Есенина. — В. К.) последних дней» («Северная правда», 1926,6 января). И далее набор «фактов», представлявших поэта в самом неприглядном свете (упадничество, психическое расстройство и т. д.). Подобными публикациями в те дни были полны все газеты.
«Воспоминания» Ушакова появились и в костромском журнале «Ледокол» (1925, № 11/12). Они дополнены небезобидными фантазиями (о них ниже), раскрывающими лицо «очевидца», нога которого не ступала в печально известный дом. В списках его жильцов имя этого военкора отсутствует, а проживание без регистрации, «по блату», было там исключено.
«Англетер» — не обычный объект, а получекистский (на каждом этаже торчали так называемые дежурки, вахтенные посты ГПУ). В декабре 1925 года проходил напряженный XIV съезд РКП(б), и пропускной контроль мог быть ужесточен. Нам известно официальное отношение ленинградского ГПУ (октябрь 1925 года) в губернский отдел коммунального хозяйства (Губоткомхоз) с просьбой «поселить подателя сего». Уж если тайное ведомство соблюдало бюрократические правила, то что говорить о простых обывателях!
И все-таки Ушаков квартировал в «Англетере» (№ 201), но… не Дмитрий С. (отчество не установлено), а Алексей Алексеевич (р. 1890), который ничего общего с журналистикой не имел, а был архитектором.»
На след Д. С. Ушакова вывел зигзаг в биографии Г. Ф. Устинова. С сентября 1924 года по апрель 1925-го он служил в Костроме главой губернского Политпросвета и одновременно инспектором печати и зрелищ. Человек крутого и бескомпромиссного нрава, он, рассказывают, был лютым цензором (сказывалась московская выучка в Главлите, где он недолго работал). Военный журналист Ушаков не мог не знать Устинова. Возможно, их связи не ограничивались исполнением текущих профессиональных обязанностей…
Появление в «Ледоколе» «есенинской» статьи военкора из «Северной правды» объясняется тем, что Устинов был своим человеком в редакции журнала, печатал в нем плохонькие рассказики (1925, № 3,5 и др.). Вот откуда костромской след в «Англетере»!
Любопытно сравнить устиновские и ушаковские «воспоминания». Налицо целый ряд совпадений. Хотя бы один пример: «…Есенин начал сомневаться в себе, — пишет Устинов. — Стихи выходят — восемь строк, а дальше — стоп! — "Да что же я? Кончился, что ли?" И Есенин около двух лет пишет, отделывает, переделывает одно свое "коронное" стихотворение — "Черный человек"» («Красная газета», 1925,29 декабря).
В статье Ушакова: «Друзья поэта рассказывали, что он за последнее время стал явно сомневаться в своих силах. — "Напишу восемь строк, а дальше — стой. Неужели я уже человек конченый?"» (далее о «Черном человеке»). Ушаков слегка пересочинил Устинова. Не будем касаться содержательной стороны «воспоминаний». Хорошо известно: последние два года жизни Есенина были самыми плодотворными в его творчестве.
В «Северной правде» костромич не упоминает Жоржа, в «Ледоколе» ссылается на него как на друга поэта. В журнале проскальзывает информация, разоблачающая фальсификацию. «По словам приехавшей после его смерти в Ленинград его первой жены 3. Райх, — пишет военный журналист, — поэт незадолго перед этим лечился в одной из подмосковных психиатрических лечебниц, где признан был врачами психопатом». Во-первых, из дневника Корнея Чуковского мы знаем: Зинаида Райх (бывшая жена Есенина) вместе с Всеволодом Мейерхольдом прибыла в Ленинград не ранее 18 января 1926 года, когда «Ледокол» уже вышел, но даже если выпуск журнала задержался, Ушаков вряд ли мог знать такие подробности. Ссылка на Райх делалась для неосведомленных читателей. Напомним еще раз: затравленный поэт был вынужден спрятаться от суда в больнице. Еще одно сообщение Ушакова говорит о возможной его причастности к секретному ведомству. Он упоминает, что Есенин якобы грубо выгнал из 5-го номера поэта Ивана Приблудного за его строптивый характер. Тонко рассчитанный ход. Приблудный не мог возразить, так как с 1925 года сотрудничал с ГПУ; ссылаться на него можно было без опаски (позже он проболтался о своей тайной службе в «органах», за что жестоко поплатился).
Наконец, еще одна ошибка Ушакова. Он проявил излишнюю осведомленность, указав на заключение следователя, подтвердившего факт самоубийства Есенина. Во-первых, следователь Давид Ильич (Гилелевич) Бродский «делом Есенина» не занимался, во-вторых, вынесенное им формальное постановление на этот счет датируется 23 января 1926 года, в-третьих, откуда об этом мог знать Ушаков, если документ нигде не оглашался?
Теперь поговорим о Лазаре Бермане.
Солнце мира озаряло
Благодатные края.
Из сосцов твоих, бывало,
Била теплая струя.
Но пришла к тебе доярка…
и т. д.
Некоторые современные исследователи пытаются представить автора сих строк искусником поэтической формы, новатором-теоретиком в разработке «концепции реализма» (см.: Энциклопедический словарь «Русские писатели». Т. 1. М., 1989), что, кроме недоумения, ничего не вызывает. Уже в четырнадцать лет Лазарь (Зоря) определил для себя собственные законы лирики: «Стихотворения, передающие оттенки настроений, — это птицы с подрезанными крыльями, это облако, которое мгновенно сгоняется с души» (из письма от 14 июня 1908 года к А. Б. Сахарову). Подростку говорить такую нелепость простительно, он еще не читал Аристотеля, Гегеля, Белинского, которые думали о природе поэзии совсем обратное. Но Берман (по образованию юрист) в своих представлениях о художественном слове (да и жизни) так и остался навсегда умником-утилитаристом. Сердечно симпатизировавшая ему поэтесса Елизавета Полонская верно назвала его «пустяшным поэтом», увидев в его натуре «замедленные реакции» (из ее письма от 7 октября 1950 года).
Однако оставим лирику и вернемся к суровой прозе.
Лазарь Вульфович Берман всю свою сознательную жизнь пил «из сосцов» ЧК-ГПУ — НКВД. Стишки для него были лишь усладой амбиций и внешним антуражем его тайной работы, в которой он (как и В. И. Эрлих) находил свое истинное вдохновение. Наконец-то стало возможным представить его настоящий облик.
Справка из тайников Федеральной службы безопасности: «По материалам архивного уголовного дела за 1918 год проходит в качестве арестованного Берман Лазарь Васильевич. Освобожден из-под стражи по Постановлению Председателя ВЧК 29 ноября 1918 года за отсутствием достаточных оснований для предъявления обвинения в шпионаже».
Подумать только: сам всемогущий Дзержинский вмешивается в судьбу недавнего выпускника юридического факультета Петроградского университета! Не ошибемся, если скажем, что председатель ВЧК освободил Бермана не за его «гигантские образа» и невинность по части российских военных и прочих секретов, а по склонности последнего заглядывать в замочные скважины. Не с той-то поры Зоря превратился в профессионального осведомителя.
Вряд ли ошибемся, если предположим, что в 1921 году его «внедрили» секретарем Союза поэтов и он подслушивал и подглядывал за Блоком, Гумилевым и другими, выполняя роль провокатора.
Есениноведу Эдуарду Хлысталову удалось приоткрыть одну из темных завес в биографии Бермана. Приведем соответствующий абзац из его исследования: «Собирая материалыо "деле Таганцева, Гумилева и др.", я обратил внимание, что в эмиграции русские поэты считали гибель Гумилева делом провокатора и даже называли имена подозреваемых в этой провокации. И. Одоевцева вспоминала, что после ареста Гумилева к ней прибежал молодой поэт, состоявший в антисоветской организации, и просил совета, как ему себя вести дальше: то ли скрываться, то ли сдаваться. Этот человек, по словам Одоевцевой, поддерживал связь Гумилева со всей организацией. Фамилию его за давностью лет она не помнила, но профессионально запомнила строчки его стихов. Эти строчки принадлежали Лазарю Берману». Надо же: главный экзекутор Яков Агранов, справедливо изумляется Э. Хлысталов, «расширил» круг антисоветчиков, соратников профессора Таганцева, до 200 человек (!), а с Бермана даже ни один волосок не упал!
Прошло четыре года со дня расстрела Николая Гумилева; успокоившийся провокатор продолжал свою «культурную политику» — на сей раз его «объектом» стал Есенин, правда, роль Лазаря Вульфовича была теперь второстепенная и сводилась главным образом к созданию (вместе с другими «очевидцами») легенды о проживании «конфидента» (так он однажды назвал поэта) в «Англетере». К тому времени сексот ГПУ проживал в квартире № 18 по Саперному переулку, дом 14 — да как и с кем проживал! Об этом скажем подробнее.
В 1925 году Зоря, тогда официально сотрудник издательства «Прибой» и заведующий литературной частью «Красного галстука», занимал четыре комнаты общей площадью 76 квадратных метров (!); имел двадцатишестилетнюю прислугу Агафью Ивановну Михайлову (по тому бесприютному времени — прямо князь!). Правда, в той же квартире снимал комнатку студент Коммунистического университета им. Зиновьева двадцатитрехлетний Иван Игнатьевич Халтурин (псевдоним? Уж очень революционная фамилия), но, возможно, он не столько стеснял хозяина, сколько помогал ему… Неподалеку, в квартире № 9, расположился сотрудник «Красной газеты» Петр Ильич Коган-Сторицин (в апреле 1926 года, по данным домовой книги, ему было 49 лет), а поближе к Берману, в квартире № 12, жил-поживал уполномоченный экономического отдела ГПУ Гавриил Михелев Губельбанк. Очень удобно: и связь с «Красной газетой» имеется, и ситуация вокруг всегда известна (экономический отдел ГПУ, начальник Рапопорт, ведал гостиницами, в том числе и «Англетером»).
Многие соседи «нашего» литератора «военнослужащие». Но самая интересная соседка жила вместе с Губельбанком в квартире № 12. В домовой книге, составленной 15 апреля 1926 года для отчета фининспектору, она именована: «Каплан Фаня Ефимовна, 24 г., на иждивении мужа…» — есть и ее автограф. Супруг носительницы этой исторической фамилии — Иосиф Адамович Каштан, тридцати трех лет, крупный работник республиканского «Заготхоза» (служебный адрес: пр. Нахимсона, 14). Даже если эта Ф. Е. Каплан не «воскресшая» покусительница на жизнь В. И. Ленина (год рождения знаменитой эсерки обычно указывается 1890) — все равно чрезвычайно удивительное совпадение!
В целом домашняя компания Бермана лишний раз убеждает — перед нами ворон высокого полета. Кроме возможности через Губельбанка легко узнавать оперативную информацию об обстановке в «Англетере», стихотворец-сексот мог ее черпать из уст приятеля, также выпускника юридического факультета ЛГУ, делопроизводителя Треста коммунальных домов Бориса Иосифовича Пергамента (в современных справочниках его имя-псевдоним помечается — «М», но сие, так сказать, дело житейское и привычное). В прошлом Б. И. Пергамент секретарствовал в одном из уездов Смоленской губернии, в 1917 году был начальником канцелярии Красного Креста Царскосельского района; в июле 1922 года объявился в Петрограде, а до того три года служил в Красной Армии на административно-хозяйственных должностях (если верить его письменному заявлению). Пописывал стишки, в 1912 году выступил соавтором Бермана в Петербургском поэтическом сборнике «Пепел». Через руки Пергамента проходила вся гостиничная переписка, можно думать, и секретная, и он «по-дружески», видимо, сообщал необходимые сведения Берману. Пергамент был дошлым канцеляристом, его неоднократно приглашали в губисполком для наведения порядка в запутанных бумажных делах. В его осведомленности о текущей ситуации в «Англетере» можно не сомневаться.
В завершение нашего эскизного портрета Бермана («увальня», как сам он любил о себе говорить) набросаем еще несколько штрихов: мягкий, вкрадчивый, на людях манерно-деликатный, семейный заботник (двое детей), любитель собак, обожал Советскую власть, боготворил Ленина, годовщины смерти которого в семье отмечались как незабываемые памятные даты. Ну прямо копия Вольфа Эрлиха, но выделка (в отличие от симбирского провинциала) побогаче — столичная и, если вообще уместны сравнения в таких категориях, — подряннее.
Подробности о Бермане помогают опровергнуть его показание о якобы виденном им 27 декабря 1925 года пьяном Есенине в 5-м номере «Англетера». Слух этот передавался из уст в уста, многие современники и даже друзья поэта ему верили, в наши дни сие свидетельство так и остается веским аргументом защитников версии самоубийства.
Свои воспоминания («По следам Есенина») о «визите» в гостиницу Берман так и не напечатал (отпала необходимость), но нам удалось их разыскать (см. Приложения).
Восемь страничек машинописного текста не датированы) с авторской правкой. Пустейшие по содержанию и жалкие по форме, но с потугой на обзор поэзии 20-х годов и с кокетливым самолюбованием собственным лирическим даром (его «Доярку» мы цитировали). Приведем из бермановских лжевоспоминаний одну страницу.
«В декабре 25-го года я узнал, что Есенин в Ленинграде. <…> Захотелось мне встретиться с ним.
От редакции «Ленинских искр», в которой я работал, было недалеко до «Англетера», где, как я узнал, он остановился.
Приближаясь к дверям его номера, я услышал из комнаты приглушенный говор и какое-то движение. Не приходилось особенно удивляться — о чем я не подумал, — что я едва ли застану его одного. Постучав и не получив ответа, я отворил дверь и вошел в комнату. Мне вспоминается она, как несколько скошенный в плане параллелограмм, окно слева, справа — тахта. Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками. В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь.
А на тахте, лицом кверху, лежал хозяин сборища Сережа Есенин в своем прежнем ангельском обличье. Только печатью усталости было отмечено его лицо. Погасшая папироса была зажата в зубах. Он спал.
В огорчении стоял я и глядел на него.
Какой-то человек средних лет с начинающейся полнотой, вроде какого-то распорядителя, подошел ко мне.
— Вы к Сергею Александровичу? — спросил он и, видя, что я собираюсь уходить, добавил: — Сергей Александрович скоро проснутся.
Не слушая уговоров, я вышел из комнаты. На следующее УГРО, спешно наладив работу редакции, часу в десятом я снова направился к Есенину. «В это время я его, наверное, уже застану не спящим», — думал я, быстро сбегая по лестнице. Внизу навстречу мне из входных дверей появился мой знакомый, ленинградский поэт Илья Садофьев.
— Куда спешите, Лазарь Васильевич? — спросил он.
— К Есенину, — бросил я ему.
Садофьев всплеснул руками:
— Удавился!
Здесь навсегда обрываются видимые следы нашего поэта».
Процитированный фрагмент «воспоминаний» настолько лжив, что его даже комментировать неловко. Ограничимся лишь некоторыми замечаниями. Берман не говорит, от кого он узнал о приезде Есенина в Ленинград и его поселении в «Англетере», — потому что сослаться было не на кого, да и из конспиративных соображений нецелесообразно. Провокатор «идет в гости» к поэту из редакции газеты, где он работал, — это 27 декабря, в воскресенье. Придуманный им для создания картины буйного похмелья в 5-м номере «длинный стол» — не от большого ума. В комнате, согласно инвентаризационной описи гостиницы (март 1926 года), значатся: «№ 143. Стол письменный с 5-ю ящиками, под воск. — 1. — 40 руб. (Стол этот, очень скромный по размерам, известен по фотографиям Моисея Наппельбаума, ныне хранится в Пушкинском Доме. — В. К.) — № 144. Овальный стол, преддиванный, орех[овый], под воск. — 1. — 8 руб. — № 145. Ломберный стол дубового дерева. — 1. — 12 руб.». Других столов в номере не было!
Берман перестарался, «пригласив» в комнату «множество народа». Вольф Эрлих и другие называли «гостей» 5-го номера выборочно, с понятной оглядкой. В описании лжемемуариста Бермана его «конфидент» выглядит падшим пьяницей, заснувшим, как последний извозчик, с папиросой в зубах. Другого образа поэта он себе не представлял.
Укажем на деталь, которая выдает пособника сокрытия убийства со всей его головой (на фотографии в энциклопедическом словаре «Русские писатели» (1989. Т. 1) его физиономия пугающе-каменна): он-де узнал о трагедии в «Англетере» «часу в десятом». Сексот даже поленился сверить свои больные фантазии со сведениями других фальсификаторов и с информацией в газетах. Например, «Правда» (1925, 29 декабря, № 296) писала: «…в 11 часов утра жена проживающего в отеле ближайшего друга Есенина, литератора Георгия Устинова, отправилась в номер покойного…» Тоже, конечно, вранье, несогласованное…
С целью дополнительной характеристики Бермана заглянем в его неопубликованные пухлые воспоминания «По пяти направлениям». Мемуары тусклые, серые и крайне амбициозные, эпоха 20—30-х годов увидена плоскостно-партийно, глазами технаря с псевдопедагогическим уклоном.
В Гражданскую войну Берман служил, если верить ему, командиром 1-го автоотряда 1 — й грузовой команды Западного фронта: об отражении Юденича, схватках красных и белых ничего не сообщает. В мирное время увлекся «военными тайнами» — прививал читателям вкус ко всякого рода «секретам». Бредил нелегальной романтикой, воспевая конспирацию, побеги и т. п. В стихотворении, посвященном агентам-распространителям ленинской «Искры», писал:
Вот «Искра» к месту назначенья
Пришла, не узнана никем.
Там ждет со скрытым нетерпеньем
Ее редакции агент.
Полнейшая глухота к художественному слову — ив оценке есенинского творчества: «Его стихи того времени (раннего периода. — В. К.) были еще более описательны, чем те, которые мы читали или слушали позднее: сильней была описательность к первым половинкам строфы (так в рукописи. — В. К.), часто без натуги дописывалась вторая. <…> У нас с Сергеем установилась взаимная приязнь». Что ни слово — невежество, что ни следующее — ложь, желание во что бы то ни стало остаться в созвездии близких друзей поэта.
В 1931 году, во время чистки партийно-советских и чекистских кадров, Берману стало неуютно в Ленинграде, и он подался в Москву. Помогли старые связи; на него обратила внимание вдова Якова Михайловича Свердлова — Новгородцева Клавдия Тимофеевна, занимавшаяся редакционно-издательской деятельностью. На склоне лет благодарный Лазарь Васильевич вспоминал: «Клавдия Тимофеевна, что особенно дорого для советских людей, была женой и товарищем по работе того, кого Владимир Ильич Ленин в речи его памяти назвал "первым человеком в первой социалистической республике"».
Бывал Берман и на квартире своей кумирши-благодетельницы, жившей, если верить ему, совсем аскетически: «Кровать, аккуратно заправленная солдатским одеялом с далеко не пухлой подушкой в головах, на ней "думка". Шкаф и два стула. Вот и вся обстановка». Возможно, в ту пору так оно и было, но нелишне напомнить, — после 1917 года на квартире Свердлова хранилось «золото партии», а Клавдия Тимофеевна его бдительно сторожила
У Бермана и сегодня есть защитники и поклонники, — загляните, к примеру, в последний энциклопедический словарь «Русские писатели» (1989. Т. 1) — какой только восторженной пошлости о нем не прочтете! Меж тем, как мы уже отметили, он был типичный проходимец, пытавшийся на случайном знакомстве с Есениным делать себе имя.
Свои лжевоспоминания о посещении «Англетера» 27 декабря 1925 года Берман заканчивает описанием встречи на следующее УГРО с поэтом Ильей Садофьевым, якобы первым принесшим ему скорбное известие о Есенине в диковатой форме выражения — «Удавился!» (так в рукописи мемуариста). На Садофьева как вестника беды ссылаются и другие ленинградские литераторы, которым нельзя доверять. В этом отношении примечательна своей беспардонностью книга Льва Рубинштейна «На рассвете и на закате», в которой Садофьев, бывший будто бы гостем 5-го номера «Англетера», передает жалобу Есенина на дороговизну оплаты гостиницы. При тщательной проверке выяснилось — воспоминатель беззастенчиво врет, выполняя чей-то заказ; он скрыл, что одно время жил в 130-м номере «Англетера» (проверено по контрольно-финансовому списку постояльцев отеля), в том самом, где позже «прописали» журналиста Устинова. Уже само проживание Льва Рубинштейна в своего рода конспиративной квартире ГПУ лишает его доверия. Но повторяющиеся упорные кивки современников на сведущего Садофьева, согласившегося, видимо, отдать свое имя «напрокат», заставляют пристальнее приглядеться и к нему. Интерес вовсе не праздный. Глава Ленинградского Союза поэтов Илья Иванович Садофьев (1881–1965) играл не последнюю скрипку в церемониях прощания с покойным Есениным, возможно, получал соответствующие партийные и иные инструкции о порядке их проведения.
Сын тульского крестьянина Ивана Михайловича и Марии Федоровны (урожденной Минкиной), он рано познал нужду, в тринадцать лет состоял мальчиком на побегушках в петербургской чайной, позже работал на уксусном заводе, жестяной фабрике и т. д. Обиженный судьбой, нашел выход своего недовольства в сочинении стихотворных антицарских прокламаций в революционном жанре и стиле. Сам полуиронично характеризовал себя «эсдеком», «сицилистом». За участие в нелегальной деятельности РСДРП(б) в 1916 году получил шесть лет ссылки в Якутской губернии. Освободила его Февральская революция. Преданно служил большевикам во время Гражданской войны, истинную свою специализацию скрыл в анкетах, по косвенным данным — комиссарил, не исключено — с чекистским мандатом. Не случайно, вернувшись в Петроград, занял редакторское кресло в «Красной газете».
Неравнодушен к собственной славе, о чем постоянно заботился, приглашая критиков и рецензентов восславить свое замечательное творчество (типичное социально-барабанное словоплетение пролеткультовского образца). В чуть ли не ежедневных секретных обзорах (1925 год) Ленинградского ГПУ для губкома партии мы наткнулись на пересказ статьи одной из белоэмигрантских газет, которая рисует Садофьева властно-жутковатым редактором, сующим в нос авторам «Красной газеты», бывшим колчаковцам и врангелевцам, маузер и принуждающим их к сотрудничеству.
Не слишком ошибемся, если причислим Илью Ивановича к группе товарищей, не только чуждых Есенину, но и враждебных ему (между прочим, снисходительный Есенин, отрицавший пролеткультовскую рифмогонку, согласно «Дневнику» Оксенова, находил у Садофьева заслуживающие внимания стихотворения). Увы, так уж сложилось, на доброе внимание Есенина к собратьям по перу те отвечали злом, большинство из них не могли пережить подлинно народной его известности.
Расширим еще круг лиц, скрывавших «тайну "Англетера"». Одного из них назвала в беседе с нами (1995 год) вдова коменданта гостиницы Антонина Львовна Назарова (1903–1995). Речь об уроженце Грузии, коммунальном работнике Ипполите Павловиче Цкирия (р. 1898).[71]
Информация для размышления: И. П. Цкирия, уроженец Зугдидского уезда Кутаисской губернии (сам указывал — «менгрелец»), сын состоятельного землевладельца; окончил 8-ю гимназию, участник походов Красной Армии на Кавказе. В сохранившейся анкете о своей военной службе писал сумбурно, противоречию, что лишь обостряет интерес к его потаенной биографии. В служебном формуляре Цкирия сказано: 1918–1923 годы — «кочегар», что никак не вяжется с другими документами, в которых ой фигурирует как конторский работник и строитель.
Наконец выяснилось: сей «кочегар» (между прочим, знал турецкий язык) ведал домами, принадлежавшими ГПУ. По предписанию (30 октября 1925 года) заведующего Управлением коммунальными домами Пагавы Цкирия, кроме прочих зданий, стал хозяином дома № 3 по улице Комиссаровской (дворник А. М. Спицын)идома№ 8/23 по проспекту Майорова (напомним адрес «Англетера»; просп. Майорова, 10/24).
Если верить воспоминаниям (ныне покойной) вдовы В. М. Назарова (а ей можно верить), Цкирия вместе с ним, комендантом гостиницы, «снимал с петли» Есенина. Разумеется, это ложь, и нас больше интересует вопрос, почему Цкирия оказался в час кощунственной акции в «Англетере»? Случайность? Нет, — закономерность!
Во владении Цкирия, как мы уже знаем, находились здания, подведомственные ГПУ. Таким, очевидно, были дом-призрак по проспекту Майорова, 8/23. В ходе расследования обнаружилось: в «Англетере» подолгу жили агенты Активно-секретного отделения УГРО Михаил Тейтель и Филипп Залкин (Залкинд) — они же чекисты, имевшие свои домашние семейные квартиры. Это обстоятельство подсказывает назначение таинственного особняка. Проверка домовой книги (1925–1926) подтвердила наши подозрения: почему-то в списке жильцов огромного здания значатся только владелец булочной Н. А. Луговкин, его; помощника. И. Духов и дворник Н. С. Поветьев с женой!
Повременим с выводом. 30 октября 1925 года появилась на свет служебная записка № 2/295 заведующего; Управлением коммунальными домами с предписанием Цкирия принять дом-сосед «Англетера» от бывшего управляющего И. С. Царькова. Интересуемся биографией последнего, благо его рабочий формуляр сохранился.
Иван Сергеевич Царьков, уроженец Владимирской губернии, 1878 года рождения; образование — 3 класса; работал наборщиком, служил в царской и Красной Армии. Член РКП(б) до лета 1925 года. Управляющий домом № 3 по улице Комиссаровской (владение ГПУ, рядом, напомним, штаб ленинградских чекистов). Таким образом, подлинный хозяин Царькова нашелся. Все сомнения окончательно отпали, когда у нас в руках оказался более ранний документ — отношение подотдела недвижимых имуществ Петроградского отдела коммунального хозяйства от 22 августа 1922 года «Командиру 1-го полка особого назначения (курсив мой. — В. К.). В бумаге содержалась просьба освободить Царькова «от прохождения военного обучения», так как на него «возложено срочное задание по приемке складов…».
Итак, кому служил Царьков, — ясно. Он передал дом 8/23 по проспекту Майорова в руки Цкирия, связанного с теми же тайными силами. Появление последнего в «Англетере» в роковой для Есенина час можно объяснить однозначно: он выполнял свою прямую работу — транспортировал уже бездыханное тело поэта в гостиницу, где вскоре было инсценировано самоубийство.
Мы уже рассказывали, как неожиданно печально сложилась судьба коменданта «Англетера» В. М. Назарова после декабрьского, 1925 года, события (по подстроенному обвинению оказался в «Крестах», а потом на Соловках). Судьба И. П. Цкирия выглядит счастливой (если считать счастьем нераскрытое соучастие в покрывательстве убийства). С 1 января 1926 года он возглавил все коммунальные дома Центрального района Ленинграда (2-е хозяйство); письменный приказ санкционирован 3 февраля 1926 года. С тех пор карьера Ипполита Павловича, кажется, не давала осечек; он вскоре оставил семью и женился на сотруднице ГПУ; если не ошибаемся, мирно почил своей смертью.
Вывод из вышесказанного: таинственный 8-й дом, полагаем мы, служил следственной тюрьмой ГПУ, куда Есенин попал сразу же по Приезде в Ленинград. Не забывайте — он бежал из Москвы от грозившего ему судилища в связи с конфликтом в поезде «Баку — Москва» с врачом Левитом и дипкурьером Рога.
Продолжаем исследовать хитро скованную вокруг Есенина цепь. Однажды, знакомясь с очередной «порцией» мемуаров людей, встречавшихся в Ленинграде с поэтом, мы обратили внимание на строки о том, что бывший чекист, некий И. И. Ханес, в конце 70-х годов рассказывал автору воспоминаний о своем посещении (вместе с сослуживцами по ГПУ) 28 декабря 1925 года 5-го номера «Англетера».
Едем в город Пушкин к мемуаристу и хозяину первого ленинградского общественного Музея Анны Ахматовой С. Д. Умникову (р. 1902). Да, подтвердил рассказ И. И. Ханеса Сергей Дмитриевич, бывший сосед старого чекиста (адрес последнего: Вокзальная, 21, кв. 28). При этом он добавил любопытную деталь: перед своей кончиной (примерно в 1982 году) Ханес сказал Умникову: «Когда помру, не хороните меня, а выбросите куда-нибудь мое тело и не надо никаких речей». Хоронили его пристойно, но жена, Анна Яновна, действительно на прощальной церемонии речи активистов домоуправления запретила. Скоро скончалась и она (детей у них не было), и история эта погребена временем.
Архивисты Санкт- Петербургского управления ФСБ — надо отдать им должное — быстро нашли «своего» человека в чекистских бумажных залежах. Перед нами сухая и строгая справка:
«Ханес Иосиф Иосифович, 1896 г. рождения, урожд. г. Вильно, еврей, до ареста работал начальником снабжения Треста Экспериментально-художественных мастерских; проживал по адресу: Ленинград, ул. Чехова, д. 7, кв. 12. Арестован органами НКВД 26 января 1938 года по обвинению в проведении контрреволюционной троцкистско-зиновьевской деятельности. <…> В материалах "дела" имеются сведения, что Ханес И. И. служил в органах ВЧК — ГПУ с 1921 г. по 1922 г.».[72]
Из той же архивной справки видно: И. И. Ханеса в 1938-м все-таки оставили в покое, но в 1947-м его осудили по ст. 58–10 (антисоветская агитация) на семь лет лишения свободы; в 1956-м реабилитирован.
Был или не был Ханес в «Англетере» после официального объявления о самоубийстве Есенина, теперь вряд ли возможно доказать. Но — то, что бригада ГПУ с декоративными целями выезжала в гостиницу, вполне возможно. Не забудьте: об участии ведомства Дзержинского в декабрьском преступлении говорит письменный намек «обиженного» участкового надзирателя Н. М. Горбова на начальника секретно-оперативной части ГПУ И. Л. Леонова. И это не единственное доказательство.
Архив ФСБ, давая справку о Ханесе, все-таки ошибся (еще бы: такой бумажный Монблан!). Он явно служил в ЧК-ГПУ не только в 1921–1922 годах, но и в 1925-м, что почти подтверждает наша спасительница и помощница — контрольно-финансовая домовая книга. Она свидетельствует, тогда Ханес жил в доме № 60, квартира 43, по улице Некрасова, через каких-то пятнадцать домов от В. И. Эрлиха. Домоуправ указал место работы Иосифа Иосифовича: «Интернациональный клуб», — он-то и станет для новых исследователей ключиком для открытия секретного замка.
Мы же ограничимся следующими замечаниями: многие соседи по дому Ханеса — «военнослужащие» (один из них летчик Б. М. Кислицкий); мелькнул в приложенных справках о доходах «агент» (снабженец?) Карахан — уж не родственник ли Л. М. Карахана?
В заключение настоящего «чекистского» сюжета еще одна прелюбопытная новость, имеющая прямое отношение к «Англетеру». Но вначале небольшое отступление.
… Однажды в печати промелькнула информация о проходивших в Ленинграде Есенинских чтениях:
«В зал пришла неизвестная женщина, которая стала утверждать, что Есенин погиб не в своем номере, а где-то на чердаке или в подвале (запомним это. — В.?),и только потом труп был принесен в пятый гостиничный номер. Она называла старуху, тогда проживавшую в деревне, работавшую в тот трагический день в "Интернационале" уборщицей. Однако эту незнакомку участники чтений слушать отказались и выставили из зала, как ненормальную…» Нас нисколько не удивило пренебрежение заботников поэта свидетельством «старухи». За последние годы столько пришлось наслышаться и наглядеться!
Напрасно все-таки участники Есенинских чтений не выслушали случайную гостью. Сегодня с большой долей определенности можно сказать, какая именно бывшая уборщица «Англетера» доживала свои дни в деревне. Долгий и сложный анализ показал: это Варвара Владимировна Васильева, 1906 года рождения?[73]
Из официальной справки архива ФСБ: «На 7 марта 1935 года установлена работающей бухгалтером в "Гомец" и проживающей совместно с матерью по пр. Октября, д. 32/ 34, кв. 45. С 3 мая 1928 года по адресу: Васильевский остров, 3-я линия, д. 40. Место жительства до 1928 года и род занятий до 1928 года установлен не был.
Постановлением Особого Совещания при НКВД СССР от 23 марта 1935 года как член семьи бывшего помещика сослана с матерью в г. Воронеж. Постановлением Особого Совещания НКВД от 22 апреля 1935 г. ссылка была отменена».
Поможем архиву ФСБ: В. В. Васильева с 10 августа 1925 года по 1928-й работала уборщицей-горничной в «Англетере» (сохранилась специальная пометка красным карандашом в одном из списков жильцов гостиницы, что она в 1925-м обслуживала 5-й номер). В то, что она в 1935-м была сослана «как член семьи бывшего помещика», мы не верим — сей пункт, на наш взгляд, для наивных людей. «Загремела» она, конечно, в связи с недавним убийством С. М. Кирова и, возможно, своей нечаянной косвенной причастностью к этому «делу». Есть основания считать ее чекистской крестницей Вольфа Эрлиха, тем более одно время она была его ближайшей соседкой по дому на улице Некрасова, № 29–31, а в 1925-м перебралась в «Англетер» (№ 336). Милостивое отношение к ней энкавэдэшников, согласитесь, кое о чем говорит…
Да, Варвара Владимировна действительно могла своими глазами видеть, как пьяные негодяи тащили в гостиницу чье-то тело; может, непосредственной свидетельницей вандализма она и не была, но все равно, как уборщица-горничная, многое могла слышать от «есенинских» соседей (некоторых из них мы перечисляли). Жаль, очень жаль, что ленинградские печальники поэта в свое время прогнали нечаянную собеседницу, знавшую адрес В. В. Васильевой!
Следующий подозрительный тип — литератор М. А Фро-ман (подписал фальшивый акт милиционера Горбова).[74]
Ближайшим молодым приятелем Фромана в 1925 году был… Вольф Эрлих, причем настолько близким, что у них имелась общая, «коммунальная», касса. В одном из писем к матери Эрлих по этому поводу сердился: «Дело в том, что на меня и на Фромана (помнишь!) лежало в "Радуге" (издательстве. — В. К.) 300 р. на половинных основаниях. Я эти деньги считал неприкосновенным фондом своим. И не трогал. <…> Так Фроман в эти два месяца (январь — февраль 1925 года. — В. К.) перетаскал их все».
Причины лопнувшего «банка» компаньонов как раз в интересующий нас период понятны, о причинах же их трогательного товарищества можно лишь догадываться. В свете сказанного ночевка Эрлиха с 27 на 28 декабря 1925 года на квартире Фромана, позже подсочиненная сексотом ГПУ, вездесущим Павлом Лукницким (свидетельство генерала О. Калугина).[75]
Есениноведы не обратили внимания на стихотворение Фромана «28 декабря 1925 г.», посвященное Вольфу Эрлиху. И роковая дата, и сомнительный адресат заставляют внимательнее вчитаться в это произведение. Оно меланхолично-созерцательно, с претензией на философское проникновение в суть жизни и смерти. Внешне лирический сюжет развивается на фоне дум героя в снежную холодную ночь. Обратим внимание только на четыре строфы из двенадцати (курсив наш):
На повороте, скрипом жаля,
Трамвай, кренясь, замедлил бег, —
А на гранитном лбу Лассаля
Все та же мысль и тот же снег.
И средь полночного витийства
Зимы, проспекта, облаков —
Бессмыслица самоубийства
Глядит с афиши на него.
И мне бессмертия дороже
Улыбка наглая лжеца,
И этот смуглый холод кожи
До боли милого лица.
Здесь, на земле, в тоске острожной
И петь, и плакать, и дышать,
И только здесь так сладко можно
С любовью ненависть смешать.
(«Память», Л., 1927)
На наш взгляд, в напряженной психологической атмосфере стихотворения незримо присутствует Есенин («Бессмыслица самоубийства…»). Но вещь лишена внешних атрибутов и примет случившейся накануне трагедии, она о глубоко спрятанном духовном ощущении автора, которое никак не назовешь светлым. Чего только стоит «Улыбка наглая лжеца…» — конечно же, это об Эрлихе, — и не только потому, что ему посвящены строки, а потому, что он угадывается в эскизе внутреннего облика. Современник так рисовал его портрет: «У Вольфа Эрлиха тихий голос, робкие жесты, на губах — готовая улыбка. Он худ и черен».
Спустя сутки после кровавой драмы в «Англетере», после подписания лживого милицейского протокола, Фромана привлекает не образ усопшего поэта, а «улыбка наглая лжеца…» (кстати, заметьте, ни Фроман, ни Эрлих, в отличие от многих стихотворцев, не посвятили ни одной лирической строки Есенину). Автору «28 декабря…» представляется не лик ушедшего из жизни человека, а физиономия приятеля-сексота, чем-то ему милого и дорогого. Рискнем сказать, близкого по сложившемуся взгляду на мир. Крайне осторожный Фроман все-таки проговаривается о своем понимании соседства добра и зла, он готов «сладко» «с любовью ненависть смешать». Страшноватое, на наш взгляд, стихотворение. Ида Наппельбаум, бывшая жена Фромана, вспоминая «28 декабря…», напишет, что это «стихотворение на смерть Есенина», и добавит: «В нем, как в зеркале, отражен этот зимний горестный день» («Угол отражения…», СПб., 1995). Ложь, подслащенная сентиментальностью!
А что за мысль отразилась «…на гранитном лбу Лассаля…»? Фроман предпочитает по этому поводу промолчать. И почему из многих ленинградских памятников он встретил именно мудреца-социалиста с известными крайностями некоторых своих воззрений. То, о чем не договорил Фроман, раскрыл… Эрлих. В своей поэме «Софья Перовская» (1929) он как бы завершает ход мысли друга и сообщника:
Уже в Европе накануне,
Уже бряцает сталь о сталь.
В Париже — Михаил Бакунин,
В Берлине — Энгельс и Лассаль.
Уж призрак бродит по Европе,
Уж мысли злы и высоки,
Но в том же сумраке утопий
России дальней огоньки.
Как далек был Есенин 1925 года от такой философии интербродяг, насколько была ему чужда мешанина нравственного и безнравственного, проскальзывающая в «28 декабря…». Не потому ли Фроман и поставил свою подпись под фальшивым милицейским протоколом, хоронившим, как тогда подчеркивали газеты, «последнего русского национального поэта»?
Почему в числе понятых при подписании ложного милицейского протокола оказался поэт Всеволод Александрович Рождественский? К его личному архиву давно не подпускают, сведения о нем из 1925 года крайне противоречивые.[76]
По складу натуры — романтик-эстет. Октябрь семнадцатого воспринял как захватывающее, стихийно рожденное социально-художественное произведение; сам участвовал помкомроты в его создании, гордясь двумя алыми квадратами на левом рукаве гимнастерки. В 1926-м, в тяжелый период нэпа и политических междоусобиц, восторгался: «Никогда так не хотелось петь, как в наши дни. Чудесное время!»
Для контрастного сравнения приведем запись писателя Андрея Соболя от 13 января 1926 года:«.. пустота, ощущение, что нет воздуха, что нависла какая-то глыба. Еще никогда в нашем писательском кругу не было такого гнетущего настроения — настроения опустошенности, стеклянного колпака. <…> Сникли и посерели все».
Легкодумность «богемника» Рождественского очевидна (о его слезливой сентиментальности говорили и писали Николай Гумилев, Владислав Ходасевич и др.).
Среди его молодых приятелей — Павел Лукницкий и Вольф Эрлих (опять та же компания), — с ними он любил путешествовать, погостить в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Увлекался театром, живописью и графикой; за неизвестные нам заслуги бесплатно учился на Государственных курсах при Институте истории искусств (пл. Воровского, 5, напротив «Англетера»). Хорошо знал художника-авангардиста Павла Мансурова. Последний упоминает Рождественского (ученика Малевича), равнодушно воспринявшего беду в «Англетере» («.. этот товарищ ваш, пьяница, поэт, умер, во всех трамваях объявления…»).
Еще несколько штрихов к портрету Рождественского. Современники старшего поколения рисуют его чаще с неприязнью. Литератор Леонид Ильич Борисов (С. Б. Шерн) в неопубликованном письме (30.12.1956) к своему собрату по перу Владимиру Викторовичу Смиренскому откровенничал:
«Однотомник В. А. Рождественского меня разочаровал. Редактором сей пиит связан не был — связала его собственная трусость. Вы, конечно, знаете Всеволода Александровича — интеллигенток и тихая молитва в розовом парфюмерном идеале (с притертой пробкой). Я с ним частенько лаюсь по великой моей невоспитанности и прямоте». Рождественский платил Борисову той же монетой:«.. добрый и беспутный малый, петербургский уличный гуляка…»
Насколько был непрост В. Рождественский, писал и говорил литературовед В. А. Мануйлов, отказавшийся присутствовать на похоронах бывшего старшего друга. Не красят Всеволода Александровича и некоторые его поступки в отношениях с близкими родственниками. Он вел себя трусливо в пору репрессий приятеля, поэта Владимира Владимировича Луизова… Это все, так сказать, «домашние» проблемы.
Но личность В. Рождественского предстает не в лучшем свете и в есенинском «деле». 28 декабря 1925 года он отправил В. В. Луизову в Ростов-на-Дону письмо с рассказом о виденной им страшной картине в «Англетере», но почему-то указал не 5-й номер гостиницы, а 41-й; он не раз исправлял свои воспоминания о Есенине, изобилующие «лирическими отступлениями» и небрежностями в подаче фактов (например, очевидцы удивлялись отсутствию пиджака поэта в 5-й комнате, у Рождественского же читаем: «Щегольской пиджак висел тут же»).[77] Возможно, давала себя знать впечатлительно-рассеянная натура мемуариста, но налицо и вопиющая безответственность. Попросили, — не глядя, протокол и подмахнул! Кстати, сам «свидетель» описывает: когда он пришел в «есенинский» номер, тело покойного лежало на полу, забыв о своей подписи, закреплявшей совсем иную сцену. Примечательно: в неопубликованном дневнике Иннокентий Оксенов пишет, что В. Рождественский пришел в 5-й номер «Англетера» вместе с Б. Лавреневым, С. Семеновым, М. Слонимским («он плакал») и другими позже его (Оксенова) и Н. Брауна (спрашивается, когда же он исполнял обязанности понятого?..). Есть о чем поразмыслить…
Оценки В. Рождественским (1926 года) Есенина, лирика и человека, в главном — поверхностные и снобистско-снисходительные («…пел только о себе и для себя»). По свежим следам трагедии он бестактно спешил зарифмовать сплетни о пьянстве поэта:
Уж лучше б ты канул безвестней,
В покрытую плесенью тишь.
Зачем алкоголем и песней
Глухие сердца бередишь?
У В. Рождественского, возможно, найдутся и защитники, нам же он видится человеком фразы, которому важнее «сделать красиво», но не обязательно глубоко и правдиво (его любимое выражение:«.. больше всего на свете я люблю "Дон Кихота" и антоновские яблоки»).
Дает пищу для раздумий автограф В. Рождественского на своей фотографии (январь 1926 года), подаренной третьему «подписанту» фальшивого протокола: «Дорогому стороннику и соратнику в бою за слово, свидетелю поражений и побед, — всегда верному себе П. Н. Медведеву». Крепко, видно, дружили… Тому же адресату В. Рождественский презентовал автограф стихотворения «России нет…», где есть кощунственные строки:
Былые карты разбирая,
Скажите детям: вот она.
Скажите им — была такая,
Большая дикая страна.
По нашему мнению, такая «прозорливая» оценка России связана не только с социальным романтизмом автора, но с более сложными причинами.
Павел Николаевич Медведев (1891–1938), критик, литературовед, педагог, действительно близко приятельствовал с В. Рождественским (и с Фроманом, и с Эрлихом). О нем отдельный и трудный разговор…
Обычно имя Медведева стоит на отшибе дискуссий вокруг «англетеровской» истории. В 1937 году его репрессировали, и вплоть до наших дней о нем говорят как о невинно пострадавшем. Любые попытки получить о Медведеве хоть какую-нибудь информацию в архивах Москвы и Петербурга натыкались на глухую стену настороженности и отчуждения. «Странно, — думалось, — человека незаконно расстреляли, живы его ближайшие родственники, а ни словечка… правдивого о горемыке нельзя найти — все какие-то отрывочки, случайные записочки».
Пришлось идти долгим «окружным» путем (мемуары, партийно-комсомольские и профсоюзные документы и т. п.). Результаты архивных бдений потрясли даже нас, часто встречавшихся со многими неожиданностями при исследовании «крамольной» проблемы. И удивила даже не подноготная сторона открывшейся потаенной биографии П. Н. Медведева, а непростительное верхоглядство авторов-печальников поэта. Вот что обнаружилось…