Детство среди мраморных блоков
Детство среди мраморных блоков
6 марта 1475 года в доме мессера Лодовико Буонарроти, подесты Капрезе и Кьюзи, родился мальчик. Было два часа утра. Если бы в этот момент какой-нибудь астролог удосужился взглянуть на небо, он увидел бы восхождение Меркурия и Венеры. А то, что при этом в небе сиял и Юпитер, было благоприятным добавлением ко всем счастливым предзнаменованиям, которых можно было ожидать от встречи этих могущественных божеств. Больше того, был понедельник, что ставило ребенка под особое влияние этой своенравной планеты.
На первый взгляд преобладающее влияние Меркурия позволяло предположить, что новорожденный проявит особенную склонность и способности к коммерции. Его отец был бы в восторге от этого, потому что как истинный флорентиец полагал, что на свете не может быть ничего более благородного и прекрасного, чем мир торговли. А мать его, наверное, улыбнулась бы, узнав, что сына ожидала благосклонность Венеры. Созданный для радостей и волнений страсти, он, несомненно, будет любим женщинами. Однако лишь присутствие Юпитера было правдивым предзнаменованием, ведь это под его знаком рождаются великие творцы, а также те, кто командует другими людьми, и в той мере, в какой это возможно для слабых смертных, становится богоравным.
Но как никто не подумал составить гороскоп первого сына, Лионардо, родившегося двумя годами раньше, так родителям было не до того, чтобы обращать внимание на сочетание звезд, под которым явился на свет и второй. Его мать была хрупкой женщиной и выглядела совершенно обессиленной после того, как произвела сына на свет. Отца не покидала тревога за исход родов, потому что жена в период беременности упала с лошади, но все обошлось, и он, человек простой, больше всего радовался тому, что сын родился здоровым, правильно сложенным, готовым пройти свой путь в жизни и стать, если на то будет Божья воля, добрым христианином и честным буржуа. Сам он, не имевший больших запросов к жизни и обладавший скромными вкусами в сочетании с самыми заурядными амбициями, не желал ничего другого.
Возможно, он лелеял бы более возвышенные надежды, если бы лучше помнил о происхождении своей семьи. В самом деле, Буонарроти Симони считались одними из самых видных жителей Флоренции. Они прославились в торговле, которая в этом городе была почвой, взрастившей его аристократию, неоднократно избирались в муниципальные советы, были в них осторожными и авторитетными депутатами, радетелями общественного блага и собственного богатства и пользовались уважением первых людей города, то есть банкиров и крупных торговцев. У них было прочное финансовое положение, репутация честных торговцев, уважение горожан — на большее они не претендовали.
Если бы они поднялись выше, к чему, впрочем, не стремились, так как ментальность флорентийцев не одобряла дворянской «избранности», то, возможно, вспомнили бы о том, что Симони были в родстве с графами Каносса, а Бонифацио Каносса когда-то женился на Беатриче — сестре императора Генриха II. Это был лестный союз, от которого родилась известная в истории средневековой Италии графиня Матильда. Но Буонарроти XV века были слишком простыми людьми, чтобы кичиться своими прославленными предками. К тому же, видимо, и само это родство было сомнительным. Как бы то ни было, в той среде, в которой они жили, было куда престижнее происходить от преуспевающих коммерсантов, нежели от знатных сеньоров прошлых времен.
Именно поэтому достойный Лодовико Буонарроти, кем бы он ни приходился германским императорам, довольствовался тем, что справедливо и умеренно мудро отправлял свои обязанности подесты — теперь мы назвали бы его мэром — в небольших городках, куда его назначала флорентийская Сеньория. Городок Капрезе находится в долине речки Сингарны, недалеко от Кьюзи. Ничем не приметная Сингарна, впадающая в Тибр, разделяет судьбу этой славной реки, сливаясь с ее благородными водами.
Упоминание о Тибре воскрешает в памяти Рим с его тысячелетними камнями, с его историей, полной пожаров и крови, с императорами и консулами, с легионами, топтавшими плиты дорог от Сирии до Шотландии, с интригами и победами, с низкой политикой Форума и возвращением из походов прославившихся генералов, тащивших с собой добро, награбленное в Афинах, Александрии, Пергаме и Иерусалиме. Капрезе — это остановка на дороге, ведущей из Флоренции в Рим. Небо предопределило судьбу мальчика, озарив его сиянием могущественных планет, суливших славу, благополучие и любовь. Земля вобрала в себя корни его жизни на полпути между Флоренцией и Римом, на одинаковом расстоянии от древнейшего города, дышавшего седой стариной, отягощенного, раздавленного вековыми пластами воспоминаний, подобными наносам еще плодородного ила, и от совсем новой Флоренции, где только начинал возрождаться мир, и вся Италия, вся Европа были еще озарены этим Возрождением, которое в течение трех четвертей столетия с фантастической плодовитостью множило гениев всякого рода и самых современных новаторов.
Наконец, эта земля была землей этрусков. Вычеркнутые Римом из итальянской истории, эти быстрые умом, всегда печальные, терпеливые этруски оставили здесь свои могилы, их неотступно преследовала мысль о смерти. В их склепах, потревоженных плугом или лопатой, какой-нибудь крестьянин нередко обнаруживал останки, от которых поднимался зловещий плесенно-трупный запах. Если у него хватало духу не бояться мрака и языческих призраков, он спускался по тщательно уложенным ступеням лестницы в таинственную усыпальницу и оказывался в темных, молчаливых комнатах подземного дома, населенного мертвецами. Он натыкался ногами на вазы, которые, падая, разбивались с сухим треском. Его рука нащупывала сохранившее тысячелетнюю улыбку лицо какой-нибудь фигуры из обожженной глины или касалась словно протянутой к нему холодной каменной десницы изваяния. И он торопился подняться наверх, радуясь заново обретенным сиянию солнца, свежести травы и аромату полей.
Но потом возвращался туда снова, потому что именно в таких языческих захоронениях нередко хранились целые клады изделий из серебра и золота, которые охотно покупали торговцы древностями; возвращался с факелом или с фонарем, в свете которого из мрачного подземелья навстречу ему словно устремлялась жизнь в образах бежавших по стенам обнаженных атлетов цвета охры, юношей, пировавших в окружении танцовщиц и музыкантов… Рыбаки выуживали извивавшихся на крючке рыб, охотники заманивали птиц в сети. Но барельефы воспроизводили также и кровавые сцены сражений, пыток и казней, от которых нельзя было не прийти в ужас. Порой с леденящими кровь гримасами от перебегающих теней в трепещущем свете дрожавшего в руке светильника перед смельчаком возникал вдруг какой-нибудь громадный синий демон, с носом крючком и с гадюками на голове вместо волос, словно готовый пустить в дело свои клыки и когти.
Влекомые неким духом с иронической улыбкой, жадным и жестоким, как гиена, взвалившим себе на плечи молот убойщика со скотобойни, удалялись мертвецы в неведомый потусторонний мир. Унылые, покорные, с опущенной головой, отягощенные заботами и терзаемые тревогой, о которых не должен был знать синий демон, уходили они медленной, усталой походкой в царство апатично безразличных ко всему теней, которому уже принадлежали.
А то, что оставалось от этих мертвецов, бывших когда-то живыми, — горстка праха — покоилось в этих вот гробах, на крышках каждого из которых возлежало их изображение. Такое, каким покойный был при земной жизни — ласкающим жену с блаженно-насмешливой и чувственной улыбкой или держащим в руках кружку в торжественном отупении удовлетворенного пьяницы, наконец-то нашедшего забвение, которого так долго ждал. Были здесь и чиновники, столь гордившиеся обязанностями своей короткой службы, что пожелали и в царство теней войти, не расставаясь с эмблемами своих магистратур, увековечить в безграничном бессмертии свою спесь судьи, сборщика налогов, офицера или поставщика провианта для армии.
Земные божества, которым они поклонялись, еще бодрствовали в глубине этих могил под охраной смертоносных духов, синих демонов и чудовищ, в которых были превращены многочисленные звери. Колдовское искусство делало их способными устраивать бури, останавливать армии и вызывать из земли печальных призраков. Они благоговели перед смертью и перед ночными страхами. Все этрусские города были стерты с лица земли, но могилы этрусков вгрызались в землю, пронизывая ее, как ячейки сот бесчисленных огромных ульев. Их тяжелая меланхолия делала унылой эту страну, нашпигованную трупами, урнами с прахом людей, терракотовыми статуями, изощренно имитировавшими улыбки живых, погребальными фресками, на которых люди без всякого подозрения пировали, не опасаясь синих демонов, притаившихся за дверями. Запахом этой этрусской смерти была пропитана вся здешняя земля. Никто ничего не знал ни об их происхождении, ни об языке, ни об обычаях, ни об их культах. Не было ничего известно об их жизни. О них не знали ничего, кроме этой обставленной роскошью и очень усложненной смерти, требовавшей сохранения всех аксессуаров жизни. И их дух поднимался, пронизывая причудливые каменные своды, под которыми их считали окончательно раздавленными со всей их тяжкой тоской, с тревожным ожиданием встречи с потусторонним миром, с их земной отрешенностью и с абсолютной, безоговорочной, почти счастливой принадлежностью земле, самым ее глубинам, земле не лесов, виноградников, полей, городов и деревень, а земле сплошь мертвецов.
Сына Лодовико Буонарроти отнесли в церковь и нарекли именем Микеланджело. Михаил-Ангел. Ангел Михаил. Родители вверяли его покровительству великого небесного хранителя, того самого, кто низверг демонов в самую глубину ада. Но в этом великом небесном конфликте участвовали лишь ангелы — верные и мятежные. Ориген рассказывает, что некоторые в нерешительности колебались: оставаться ли им с Богом или последовать за Люцифером. В то время как их товарищи решительно выбирали покорность или бунт, они балансировали между прелестью послушания и упоением мятежа. Из этих-то нерешительных ангелов Господь и сделал людей, говорит Ориген, чтобы у них было время для сознательного выбора стороны, которую они пожелают принять. И именно поэтому жизнь человека есть непрестанное колебание между землей и небом, между Богом и Дьяволом, до самого того дня, когда смерть придет за ним.
Таким образом, темные силы земли и ностальгия по ангелу будут оспаривать между собой право на этого ребенка, который в этот момент всего лишь младенец, играющий с инструментами каменотесов в саду дома сеттиньянского ремесленника. Микеланджело едва исполнился год, когда его отец был освобожден от своей должности и отозван во Флоренцию. Его мать Франческа болезненно переносила новую беременность и была так слаба, что ребенка отдали в семью кормилицы, которая вскормила его и окружила такой же материнской заботой, как если бы это был ее собственный сын.
Целыми днями малыш слышит визг вгрызающейся в камень пилы, глухие удары молотка, резкие звуки долота. Как и у других обитателей дома, его одежда покрыта тонкой мраморной пылью. Во дворе работают рабочие, и мелодии их песен смешиваются с громкими звуками от инструментов. Едва начав ходить, ребенок ковыляет между каменотесами, привыкая к песне металла, грызущего камень, которая уже принимает в его сознании героический характер. Песня борьбы, песня победы… И разве не из этого состоит самая блестящая победа над необработанным куском вырезанного из скалы минерала в придании ему формы, взлелеянной мечтой?
Разумеется, в мастерской мужа кормилицы нет и речи о скульптуре. Этот человек всего лишь простой ремесленник, которому не доверяли тонкой работы, и он никогда не делал ничего другого, кроме как придавал правильную форму мраморным блокам, привезенным из карьеров. Но эта точная линия, безукоризненный угол, безупречная поверхность… Бесформенные куски камня сбрасывали во дворе на землю с тяжелых повозок, влекомых быками, и благородной задачей этих ремесленников было превращение их в камни, обработанные с высокой точностью и достойные места в любой церкви или в любом дворце. Порой владельцу каменоломни доверяли выполнение резьбы, благодаря которой камень начинал играть светом и тенями, а иногда даже какого-нибудь декоративного мотива, достаточно простого, чтобы его могли вырезать рабочие, — например, какого-нибудь орнамента с повторением формы яйца или отделки карниза рельефом, наподобие четок, а то и несложного орнамента из пальмовых листьев.
Маленький Микеланджело бродил по двору среди этих камней, от огромных глыб с острыми, еще не выкрошившимися ребрами, говоривших о том, что их только что вырвали из карьера, до едва обтесанных блоков, которыми уже завладела геометрия, чтобы подчинить их своей регулярности, и до таких, увидев которые довольные каменщики трепетно проводили кончиком пальца по их гладкой, блестящей поверхности. Подражавший им Микеланджело, прикладывая ладони к камням, учился на ощупь определять разнообразнейшие материалы, из которых сложено тело земли. Особая чувствительность его пальцев позволяла ему отличить pietra selena — лунный камень — от травертина, известкового туфа. Выбрать мраморный камень из кучи других нетрудно, но разновидность мрамора он называл, ощупав его с закрытыми глазами, не сбиваясь с прожилок, которым следовали его пальцы, и безошибочно чувствуя разницу между текстурой порфира и чиполино — глазкового мрамора. Он научился любить и уважать необработанный камень, как человеку и надлежит уважать и любить все то, с чем он призван бороться. Он чувствовал благодаря своей детской проницательности, что его предназначение связано с камнем, с его сопротивлением, с его соблазнами, с его величественной и суровой красотой. Его игрушками были молоток, долото и еще этот удивительный, громко гудевший инструмент, в виде лука, для сверления отверстий в самых трудно поддающихся обработке мраморах. Он брал в руки куски камня и сравнивал их вес. Он разбирался в зернистости и полировке, в плотности и весе материала. Он уже предчувствовал все то, что можно было сказать о камне.
Поскольку от него держали подальше перья и бумагу, слишком дорогие, чтобы расходовать их понапрасну, он научился рисовать куском древесного угля на осколках мрамора, на изломе которых загадочно искрились кристаллы. Так поступали древние египетские ваятели. Так рисовал на первом попавшемся камне и самый старый из современных и самый современный из старых художников Джотто, пасший на лугу вверенное ему стадо коров. Что же рисовал Микеланджело? Как и все дети, он воплощает в рисунке мечты, порожденные его воображением. Но воспроизводит формы реальной жизни не буквально. Он предпочитает придавать рисунку неопределенные черты, диктуемые ему фантазией. В доме кормилицы добродушно посмеивались, глядя на этого уже такого смышленого ребенка, которому скоро предстояло догадаться, какое призвание вызревало в его наивных набросках, какой гений пылал в детских руках, прикасавшихся к камню с почти религиозным благоговением, но при этом и с могучей, уверенной в себе властностью человека, решившего выйти победителем из сражения с ним.
Руки Микеланджело? Многочисленные комментаторы и портретисты много говорили нам об его лице. Но какими выразительными, должно быть, были эти руки, о которых никто не сказал нам ни слова! У человека, родившегося скульптором, прикосновение более важно, чем взгляд, вернее, обе эти характеристики сливаются в единое целое при обучении художника формам мира. Тесному знакомству с камнем он обязан именно своим рукам, ощутившим тайную трепетность минерала, глубинную таинственную жизнь мрамора, то уже устанавливавшееся согласие между материалом, ожидавшим воплощения в форму, и творческой волей, из которой родится эта форма.
В доме скромного сеттиньянского каменотеса Микеланджело еще ребенком приобретает первые навыки, позволяющие ему с уверенностью овладевать своим искусством. Он понимает, что форма достигается не за счет того, что что-то к чему-то добавляют, а определяется удалением лишнего.
Удобная пластичность глины или воска открывает художнику широкий, но слишком легкий путь. Героическая стезя скульптора — это гениальная интуиция, поразительно угадывающая, что необходимо удалить, чтобы раскрыть форму, изначально заложенную в бесформенной глыбе. И именно все то, что долото отбивает от этой бесформенной массы, позволяет родиться точной, девственной, исчерпывающе совершенной форме.
Если верно то, что всегда что-то остается от людей в местах, где они когда-то жили или творили, разве возможно, чтобы маленький Микеланджело не почувствовал в этой деревне Сеттиньяно присутствия некой изысканной тени, тени скульптора, носившего при жизни славное имя Дезидерио? Из всех флорентийских мастеров Кватроченто никому, кроме него, не удавалось так хорошо выразить прелесть худеньких девушек с длинной шеей, охваченных радостной веселостью детей, и гармоничную стройность юношей. Дезидерио — король пленительных гибких форм, умевший так хорошо передать все изящество тела и ума, одновременно такой целомудренный и такой чувственный, такой утонченный и ясный. Молодость и жизнерадостность, непринужденную красоту плоти и не знающей тревоги души — вот что привнес Дезидерио в эту очаровательную Флоренцию, которая была почти пресыщена рождением шедевров, появлявшихся там каждый день… Дезидерио!..
Старая греческая мечта, которую флорентийский Ренессанс сделал своею, обретала жизнь в статуях и барельефах Дезидерио. Не было больше разногласий между чувством и умом. Душа уже не боялась плотских радостей. Она принимала в них свою долю участия и создавала возвышенную утонченность наслаждения, сотканную из того, что может быть самого изысканного в чувстве и самого драгоценного для разума. Эта гармония, с которой в один из моментов своей истории встретилась Греция и к которой все еще стремится мир через христианство и несмотря на христианство, живет в ангелах и мадоннах Дезидерио.
На склоне своих дней Микеланджело рассказывал, что он впитал любовь к скульптуре с молоком своей кормилицы в деревне Сеттиньяно. Он никогда не сказал нам ни слова об этом Дезидерио из Сеттиньяно, чье имя остается связанным с его родиной. Он умер в тридцать шесть лет, и для него конфликт с необработанным камнем был лишь прекрасным поводом для того, чтобы оживить древнюю мечту, воскресить юношей Аттики, передать ребенка в руки девственных кор, изобразить христианскую улыбку на устах, прославляющих радости Афродиты и таинственное могущество Пана.
Сеттиньяно… это деревня, поля, виноградники, восхитительный гармоничный пейзаж, открытый взорам со всех сторон, ничем не приниженный и не ограниченный. Когда подросший Микеланджело возвращается в родительский дом во Флоренции, все ему кажется тесным и серым: мрачные улочки вьются между высокими суровыми стенами дворцов. Город сжат в кольце своих укреплений, как в кулаке. И потом, в доме больше нет матери. Франческа недавно умерла, и теперь в нем только четверо его братьев, с которыми он никогда не жил, да суровый и грустный вдовец. Вот что он находит, покинув жилище каменотесов. Никаких песен, никаких звуков пилы или долота. Тишина дома, погруженного смертью в траур. Мрачные комнаты, выходящие окнами на душную, неосвещенную улочку. Отец, с недовольным видом рассматривающий мальчика, из которого сделали крестьянского парня, усвоившего манеры и речь подмастерья каменотеса; под ногтями у него еще видна мраморная пыль, а все его разговоры только о скульптуре и о рисовании. Братья, ухмыляясь, посматривают на непрошеного чужака с насмешливым недоверием. Они знают, что их ждут прелести процветающей торговли, и готовятся к этому, убивая в себе все мечты, все желания, все надежды, которые могли бы нагородить препятствий на пути к коммерческому успеху. А Микеланджело возвращается в Сеттиньяно, полный твердой решимости вступить в сражение с необработанным камнем, стать художником, творцом. Мессер Лодовико провожает его взглядом, полным печальной укоризны.
* * *
Не знаю, была ли школа Франческо да Урбино одним из тех веселых коллежей, которые начинали входить в моду, где стремились совершенствовать тело, не забывая и о развитии ума, и где гуманистическая культура обогащалась песнями и танцами. Франческо, вероятнее всего, был сельским учителем с грозной линейкой в руке, озабоченным тем, как бы напичкать эти юные умы сложными хитросплетениями грамматики, сведениями из глупых и наивных наук о мироздании и о человеке, а также строгими правилами арифметики. Ну и латынью, конечно, в ее самом непривлекательном и отталкивающем виде.
Такова была педагогика, которой бывший подеста Кьюзи вверил своего сына для воспитания и обучения и, разумеется, для того, чтобы из его воображения с корнем вырвали это абсурдное желание стать художником. Что такое были художник или скульптор в то время, если не считать отдельных удачных случаев? Голодные ремесленники, богема, получавшие за настоящие шедевры такие же гроши, как рабочие, они не пользовались уважением буржуазии и их относили к гильдии бакалейщиков и аптекарей. Пренебрегая фамилиями, их называли по имени, в лучшем случае добавляя при этом имя отца или родного города, а то и просто по прозвищу, обязанному каким-нибудь особенностям внешности или поведения: Придурок, Бочонок, Чернявый, Шляпа, Педераст. Таков был обычай эпохи, и даже самый крупный военачальник того времени Бартоломео Коллеони был знаменит прозвищем, совершенно невоспроизводимым на бумаге.
Не потому ли Микеланджело стремился отойти от семейных традиций, чтобы быть похожим на этих людей? Больше не было матери, которая могла бы защитить его от рукоприкладства вечно раздраженного отца, пытавшегося совладать с непослушным ребенком. Его били и в школе, хотя он был умен и усидчив, но оба эти качества он вовсе не хотел обращать на то, чему его пытался обучать Франческо.
В чем причина такого сопротивления? Микеланджело не только обладал всеми качествами, делающими из детей хороших учеников, но и был бесконечно более одаренным, чем все другие его товарищи по школе. Учитель просто не мог понять той инертности, с какой этот ребенок относился к учению, такого решительного нежелания что-либо делать — ни книгу раскрыть, ни тетрадь: не отрывая взора от окна, он следил за проплывавшими в небе облаками, когда его товарищи сосредоточенно решали задачки.
Франческо да Урбино, человек отнюдь не глупый, догадывался, что за всем этим кроется какая-то тайна. Используя все тонкости педагогических приемов, он пытался расспрашивать мальчика, но тот упорно хранил свой секрет. Однако заметив, что он украдкой постоянно что-то рисовал, его наставник понял, что Микеланджело обуревает единственное желание: стать художником. Это было его призванием, и он изо всех сил боролся со всеми препятствиями, которые могли бы этому помешать.
Ни укоры, ни наказания не могли заставить отступить эту упрямую волю. Его решимость не поколебали ни увещевания, ни предупреждения о рискованности выбора такой профессии, о превратностях, которыми полна жизнь художника в противоположность спокойному, солидному и уважаемому всеми процветанию коммерсанта. Ребенок, которому не было еще и десяти лет, уже был мятежной натурой, а впоследствии будет перечить папам и смеяться над просьбами королей. Мятежный в помыслах и поступках, ревностно охранявший свою независимость, подозрительный по отношению ко всему, что могло бы на него повлиять, не приемлющий никаких приказов и запретов, внемлющий только голосу собственного гения и его глубинных стимулов — таков уже был Микеланджело. Разумеется, нежность матери и сестры не была более действенной, чем отцовские меры исправления или упреки педагога. Мягкость пронимала его не больше, чем жестокость. Он боролся не из прихоти, а защищая ту живущую в нем некую божественную данность, которую, может быть, не вполне осознавал, но чью непреодолимую власть над собой смутно чувствовал всем своим существом.
Ребенок хотел стать художником! Почему бы не дать ему следовать этому выбору, тем более что он проявлял такие замечательные способности? Именно так рассуждал Франческо да Урбино, готовый скорее потерять одного ученика, чем использовать свой авторитет и тратить силы в борьбе с таким неукротимым упорством. Держать дальше ребенка в школе было бесполезно, ни к чему хорошему это не приведет. «Отдайте его лучше учеником к какому-нибудь художнику», — советовал он отцу. Лодовико Буонарроти не желал признать свое поражение: его сын должен быть коммерсантом. Но он чувствовал себя слишком слабым, чтобы совладать с этим несокрушимым упрямством. Ребенок, которого месяцами безуспешно секут и ругают, казался равнодушным к физической боли и глухим к увещеваниям и в конце концов сломил отцовскую волю. Лодовико уступил.
В один прекрасный день папаша Буонарроти взял сына за руку и отправился с ним в церковь Св. Троицы. Там на лесах, поставленных в одном из приделов, работали художники. Под их искусными руками на сыром гипсе штукатурки рождалась фреска, воспроизводившая какие-то прекрасные, яркие сцены. Еще три года назад роспись этого придела начал Доменико Гирландайо. Дело шло к концу. Художник спустился с лесов и, взглянув на ребенка, улыбнулся ему. Лодовико Буонарроти вышел из церкви, оставив Микеланджело с любопытными и смешливыми учениками среди серьезных персонажей фрески, чьи лица удивительно ярко вырисовывались на серовато-белом фоне стены. Он сделал первый шаг в тот восхитительный мир, о котором мечтал с самого раннего детства. Его обступили палитры, кисти, краски в порошке — юные подмастерья растирали их в ступке пестиками — большие листы эскизов, где уже жило произведение, и нужно было перенести на стену сцены, обозначенные красным штрихом по штукатурке. Рядом с художником стоял каменщик, наносивший на стену тонкий слой влажного раствора, на котором под кистью художника сразу же возникали сияющие образы. Это, возможно, не совсем то, о чем он когда-то мечтал в Сеттиньяно, в саду каменотеса, но теперь он наконец избавился от школы, освободился от всякого принуждения, стал хозяином своей судьбы и устремился по чреватому опасностями пути — к успеху или провалу. Ему было тринадцать лет. Он был Микеланджело…