Глава двенадцатая Мартовские иды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

Мартовские иды

На улице шел снег, когда ранним мартовским утром 1998 года мы собрались в конференц-зале газеты «Джорнел», чтобы посмотреть передачу принадлежащей Борису Березовскому телекомпании ОРТ. Дневные новости начались с показа кровопролитных столкновений в Таджикистане. У своего дома в южной части России был арестован американец, обвиненный в шпионаже. На финансовом фронте показатели фондовой биржи опять пошли вниз, увеличивая общую неопределенность ситуации в стране. Россию слегка задел азиатский грипп. Волнения и драки в Гонконге и Сеуле напугали международных инвесторов. Отмечались оживление активности по продвижению сделки о нефтепроводе через Каспийское море, а также местные новости – убийство в Москве двух офицеров милиции.

В конце «Новостей» сообщили, что еще одно еврейское кладбище в Сибири было осквернено. Обстоятельства этого печального акта, по словам диктора телевидения, расследуются, и федеральные власти России выражают уверенность, что виновный или виновные скоро предстанут перед судом (что действительно будет новостью).

Вандалы не трогают финансовые рынки, так что известие о кладбище не слишком затронуло наше бюро, и, поскольку это происходило в пятницу, наши антенны все равно были приспущены. Однако я придал этому известию особую значимость, потому что несколькими минутами раньше, до начала передачи, позвонила Роберта и попросила меня пойти с ней вечером в храм.

Одним из неожиданных последствий работы Роберты в ОСО, оставляя в стороне мой внезапный интерес к разделу продаж яхт в журнале «Парус», было пробуждение ее интереса к религии. Компания ОСО, несмотря на репутацию «крутых парней», щедро жертвовала значительные суммы денег (подчас анонимно) еврейским организациям бывшего Советского Союза. Шеф Роберты лично финансировал строительство пяти синагог в прежнем СССР с тем, чтобы евреи в отдаленных местах, например в Узбекистане, могли посещать службы и черпать силы от знания того, что они не одиноки.

Возрождение евреев в России вызывало у Роберты смешанные эмоции. Она была воспитана в семье, где не соблюдались еврейские традиции, и нейтрально относилась к своим историческим корням, концентрируясь скорее на достижении лучшего будущего, чем на проблемах прошлого. С одной стороны, она была склонна к самокритике и отпускала язвительные замечания в адрес своих предков, торговавших вразнос селедкой на грязных улицах Белостока. А с другой стороны, была очень горда тем, что иудаизм уделял особое внимание образованию евреев, что позволило ее деду подняться от продавца обуви в разнос до кресла верховного судьи в Нью-Джерси. Она была благодарна ему за то, что наставил ее на правильный путь, в том числе за раннее поступление в Гарвард и получение полной академической стипендии в период обучения в аспирантуре. Но в Восточной Европе присутствовало что-то, вносившее сумятицу в вашу жизнь. Даже я, отойдя в юношеском возрасте от католической веры, теперь понял потребность каждого человека в поиске своих корней, поэтому поощрял Роберту следовать велениям ее сердца.

В Восточной Европе возрождение религий инициировалось группами лиц, прибывших с Запада. Возрождением иудаизма занимались только фундаменталистские секты – Хасидим, Любавичер и другие подобные ультраортодоксальные группы, отдававшие свою энергию и денежные средства для того, чтобы донести религию до тех, кто ее почти забыл. На христианском фронте ту же задачу выполняли мормоны, посылая студентов старших курсов университета «Брайгхам Янг» в Варшаву, Киев, Москву и другие места. Молодых миссионеров-мормонов можно было часто видеть в этих городах. Они выглядели неуверенно, спотыкались о языковые барьеры и из соображений безопасности проповедовали парами. Молодые, розовощекие, тщательно выбритые мужчины в черных костюмах, белых рубашках и черных галстуках, с прикрепленными к пиджакам специальными табличками с их именами, неизменно привлекали к себе пристальные взгляды прохожих. Они часто подвергались нападениям, в связи с чем Госдепартамент США был вынужден учитывать их частые неудачи при новых заданиях.

Меньше всего миссионеров посылала Римско-католическая церковь. Католики помогли разрушить коммунизм в Польше, и там церковь не нуждалась во всякого рода проповедниках со стороны. Польская церковь была озабочена лишь своим присутствием в некоторых уголках бывшего Советского Союза. Удивительно, что польские священники, посланные в Украину и в Белоруссию, евангелистскую работу вели обычно вблизи военных баз. Разумеется, их обвиняли в шпионаже по заданиям ЦРУ, которое всегда, еще со времен борьбы против коммунизма, поддерживало сердечные отношения с Польской церковью.

Московская еврейская община, насчитывавшая несколько тысяч семей, вела себя сдержанно, опасаясь таких демагогов, как полуеврей-антисемит Жириновский. В столице теперь евреям жилось лучше, чем в советские времена, но ее все же с трудом можно было назвать благоприятной средой для евреев. Даже Нобелевский лауреат Александр Солженицын, писатель-диссидент, возвратившийся после десятилетий ссылки в Вермонте, проповедовал своего рода ксенофобский национализм, из которого ясно следовало, что евреи никогда не смогут на равных войти в общество и считаться хорошими россиянами.

Московскую общину обслуживали две синагоги – обе ортодоксальные и управляемые американцами. В девяностых годах большинство раввинов в восстановленных и хорошо финансируемых синагогах Восточной Европы были родом из Бруклина (Нью-Йорк), где, как известно, располагается один из крупнейших еврейских центров.

Когда стемнело, мы с Робертой отправились в хоральную синагогу, расположенную в старом армянском районе Москвы. Молитвенный дом притаился за изношенным коричневым каменным фасадом, который ничем не выделялся среди мрачных, давно не ремонтировавшихся соседних зданий. Два охранника вышагивали по дорожке у входной двери. Благодетели храма установили круглосуточное дежурство охранников после того, как в 1994 году сгорела третья по счету Московская синагога. По мнению милиции, все пожары были следствием поджогов.

Свободных ермолок не оказалось, и мне дали бейсбольную кепку клуба «Чикаго Буллз». Я чувствовал себя немного странно в этой кепке и застенчиво сел на заднюю скамейку, а Роберту повела на верхнюю галерею какая-то жилистая женщина лет пятидесяти, которая сказала, что открыла для себя веру только после крушения коммунизма. Обе женщины были поглощены разговором, и я был предоставлен собственным мыслям. На меня нахлынули воспоминания о моем друге Геннадии и нашем посещении исторической варшавской синагоги Нозик в начале 1992 года.

Геннадий нервничал, прохаживаясь под моросящим дождем у входа и не решаясь войти внутрь. Мне, конечно, следовало бы быть более терпимым, понимая, что для него это был большой и трудный шаг в открытии самого себя. Однако вместо этого я был раздражен и вспыльчив.

– Перестань увиливать, – сказал я. – Начинает подмораживать. Давай-ка войдем внутрь.

– Еще одну минутку, – умолял Геннадий. – Извини.

Мы в молчании еще раз обошли синагогу, рассматривая ее тонкой работы пилястры и слушая, как дождевая вода с каким-то потусторонним шумом текла из медных водосточных труб. Квадратное массивное здание синагоги было одним из изящных и тщательно построенных в прошлом веке зданий, когда треть населения Варшавы говорила на идиш и каждый второй квартал мог похвастаться своим выдающимся талмудистом. Теперь это здание было уникально уже самим фактом своего существования – как единственный еврейский молельный дом, сумевший пережить и холокост, и коммунистические репрессии. Синагога Нозик была тонкой и единственной нитью, связывающей полное жизненных сил прошлое евреев в Польше с их неясным и призрачным настоящим.

Геннадий протер запотевшие очки и еще раз взглянул на здание. Наверху были видны свежие пятна шпатлевки вокруг затемненных ударопрочных окон, установленных после недавнего нападения скинхедов. Пятна краски все еще оставались на толстых стенах синагоги, сквозь слой свежей известковой побелки просвечивали нанесенные краскопультом знаки свастик. Гена поежился и стряхнул капли дождя с копны своих рыжих волос.

– Хочешь пойти домой?

– Нет, я должен войти туда.

Гена – доктор Геннадий Мишурис, российский профессор прикладной математики, приглашенный в Варшавский университет для чтения лекций, был добрым и непростым человеком. Он к тому же был евреем, о чем ему напоминали всю его жизнь. О национальности говорилось в красном паспорте СССР, она ясно прослеживалась в его фамилии, не имевшей традиционного славянского окончания. К тому же национальность была просто написана на его круглом веснушчатом интеллигентном лице с рыжей курчавой бородкой.

Гена был моим лучшим другом в Польше. Мы встретились с ним в студенческом общежитии на Бельведерской, бывшем коммунистическом общежитии для студентов из так называемых братских стран социалистического лагеря. Я жил там отчасти потому, что месячное проживание стоило пятьдесят долларов – все, что я как начинающий внештатный корреспондент мог себе позволить. А в основном потому, там были очень интересные соседи: вьетнамцы, иракцы, ангольцы, палестинцы, сирийцы и несколько ливийцев. Подполковник Муамар Каддафи был самым знаменитым жильцом на Бельведерской, когда в шестидесятые годы учился в Варшавском университете.

Мы с Геной встретились однажды осенью 1991 года в комнате с телевизором на Бельведерской, когда смотрели репортаж о распаде СССР. Мне было трудно успевать с переводом за ведущим программы, и я просил Гену мне помочь. Мы быстро подружились и часто допоздна обсуждали события в России. Несколько месяцев спустя он попросил меня составить ему компанию в посещении синагоги Нозик.

– Для моральной поддержки, – сказал он дрожащим голосом.

Гена никогда не был в синагоге. За тридцать четыре года своей жизни в Советском Союзе он никогда не видел евреев, которые вели бы себя открыто как евреи. Он знал только одно: если ты еврей, то на тебя всегда смотрят свысока. И хотя он никогда не заглядывал в Тору и не знал ни одного слова на древнееврейском языке, тем не менее, как он сказал, для многих его соседей в родном городе Вологде он был все равно что главный раввин Израиля, замышляющий дьявольские планы глобальной власти сионистов.

За защитной решеткой сидел, сгорбившись, служитель. Он внимательно смотрел на нас, когда мы поднимались по скользким ступенькам главного входа в синагогу.

– Да? – спросил он голосом, искаженным треском динамика внутренней связи.

– Мы пришли на субботнюю службу, – ответил я по-польски. Возникла пауза, и мы вновь почувствовали пристальный, изучающий взгляд служителя. Затем звякнул замок, и когда я взялся за шарообразную дверную ручку, то увидел, как Геннадий глубоко и испуганно вздохнул.

Дверь отворилась, и перед нами предстал большой и хорошо освещенный зал с балконами и мраморными колоннами. Светлые деревянные скамейки тянулись во всю длину зала, в центре которого стояла кафедра из полированного гранита, а за ней раскачивался в молитве раввин. Его белая как снег борода слегка касалась больших свитков пожелтевшего пергамента, которые он читал. Вокруг раввина столпилось дюжины две стариков, также раскачивающихся в своих молитвах, их бормотания парили под сводами зала.

– Коган или Леви? – спросил нас высокий сухощавый человек.

– Простите? – сказал я удивленно. Гена был слишком испуган, чтобы вообще что-то говорить.

– Коган или Леви? – повторил свой вопрос незнакомец.

– Я думаю, вы по ошибке принимаете нас за других, – сказал я.

Он помолчал, смущенный тем, что я не понял традиционного вопроса о нашем происхождении. Предками человека из рода Коган были священники, а из рода Леви – помощники священников. И вдруг он неожиданно с подозрением спросил:

– А вы сами-то евреи?

– Я – нет, – сказал я, чувствуя себя неловко. – А вот мой друг – еврей.

Гена уперся взглядом в свои ботинки и ни слова не промолвил, что было для него несвойственно. Обычно мне не удавалось заставить его замолчать.

– Он из России, – пояснил я, чтобы как-то заполнить затянувшуюся паузу.

– А-а, – кивнул головой незнакомец, посмотрев на Гену с симпатией и пониманием. – Он в первый раз пришел, не так ли? У нас много таких побывало в эти дни.

Незнакомца звали Александр Зайдеман. Он представился нам смотрителем этой синагоги. Мы обменялись рукопожатиями, и Гена промямлил какие-то извинения по-польски с ужасным русским акцентом. Думаю, что, скорее всего, он извинился за то, что не знает, как надо вести себя в синагоге.

– Оставьте это и следуйте за мной, – сказал Зайдеман, передавая каждому из нас по белой шелковой шапочке на голову, которые он вынул из висевшей на двери сумки. Надевая ермолку, я заметил на ее подкладке штамп еврейской общины Бруклина.

– Это единственная действующая синагога в Варшаве, – с гордостью провозгласил Зайдеман, принимая на себя роль гида в нашем походе. – Синагога была построена в неороманском стиле в XIX веке семьей Нозик. Они были торговцами и очень успешными, – добавил он.

Он повел нас по узкой скрипучей лестнице на галерею второго этажа, где, по традиции, отдельно молятся женщины. В то субботнее утро на галерее не было женщин, и когда мы взглянули вниз, на ряды свободных мест на скамейках, то увидели лишь несколько хрупких женских спин, закутанных в молитвенные шали с бахромой. В синагоге Нозик могут разместиться шестьсот верующих, продолжал Зайдеман, и в его время она всегда была переполнена. Но это было перед войной, когда в Варшаве проживало более трехсот тысяч евреев. Теперь же их меньше трех тысяч, и помещение обычно пустует, как стадион проигрывающей команды.

– К нам иногда заходит молодежь, – сказал Зайдеман, как бы угадав мои мысли. – По большей части это американские туристы, совершающие паломничество по лагерям смерти, и несколько групп туристов из Израиля. Наши постоянные посетители – примерно пятьдесят пенсионеров. Это печально. После войны мы ни разу не отмечали здесь Бар Митцвах или чью-нибудь свадьбу. Однако мы часто произносим Каддиш – молитву по умершим. Когда уйдут из жизни последние из оставшихся, я опасаюсь, что это место снова закроют.

Синагога Нозик была закрыта пятнадцать лет, последовавших за организованными польской коммунистической партией антисемитскими чистками 1968 года. Закрытая под предлогом ремонта синагога была вновь открыта польским правительством только в 1983 году, и то при условии, что ни один раввин не будет там проводить службы. Между прочим, к тому времени в Польше уже не осталось раввинов, и из-за страха перед возможными репрессиями лишь немногие евреи осмеливались заходить помолиться в синагогу.

– Все эти годы только я один оставался в синагоге, – мрачно сказал Зайдеман. – Мне просто некуда было уехать.

Пока кантор[7] пел и пожилые люди в залатанных шерстяных жилетах ходили внизу своей шаркающей походкой, Зайдеман рассказал нам историю своей жизни. Его отец перед войной владел небольшой мельницей в восточном пригороде Варшавы. Мельница хотя и была небольшой – он подчеркнул это, – но все же достаточно крупной, чтобы семья могла позволить себе иметь пианино и редкий по тем временам автомобиль. В 1939 году Зайдеман, увеличив себе возраст, ушел в армию и был отправлен на фронт воевать с немцами. После нескольких недель боев его пехотная часть попала в плен, и он, как мой дед по материнской линии, провел пять лет в Германии в лагере для военнопленных.

Возможно потому, что у Зайдемана были по-детски голубые глаза, никто в лагере для военнопленных не заподозрил в нем еврея. Этот секрет он хранил в себе с детства, поскольку не хотел, чтобы мальчишки его дразнили на улице. С другой стороны, вплоть до своего освобождения он и понятия не имел, что нацисты уничтожали евреев.

– После войны у меня никого не осталось из близких: мои братья, сестры, двоюродные братья и сестры – все были мертвы. Так что, приехав в 1945 году в Варшаву, я несколько месяцев бродил по ее булыжным мостовым, пока не наткнулся на синагогу Нозик – единственное уцелевшее здание во всем еврейском гетто.

Войдя в здание, он увидел забрызганные навозом стены и разбросанное на полу сено. Гестапо превратило здание в конюшню для офицерских лошадей, участвующих в парадах. Только поэтому синагогу не разрушили, как все остальные здания в городе.

– Я отыскал лопату и начал все чистить, – вспоминал Зайдеман. – С тех пор я и нахожусь здесь.

Ошеломленный услышанным, Гена напряженно всматривался в пожилого раввина внизу.

– Ты хотел бы с ним встретиться? – спросил я.

– Нет-нет, – мягко ответил он. – Если можно, мы посидим здесь еще несколько минут.

– Это главный раввин Польши, – сказал Зайдеман.

Раввин Пинхас Менахем Джоскович действительно был единственным раввином в Польше. (Раввин из Бруклина должен был появиться здесь только на следующий год.)

Хрупкого телосложения, в строгом черном костюме, с морщинистым лицом, пронзительными глазами и большой серебряной бородой, подстриженной прямоугольником, он, на первый взгляд, казался неприветливым. Гена прошептал, что раввин Джоскович выглядит как персонаж со старинной картины.

Раввин Джоскович родился в Лодзи. Этот промышленный город перед войной был известен широко раскинувшимися корпусами текстильных фабрик из красного кирпича и невероятно богатыми торговыми баронами, которые выкладывали полы в своих дворцах золотыми монетами. Выживший в Лодзинском гетто, последние годы войны Джоскович провел в лагере смерти Берген-Бельзен. После освобождения из лагеря англичанами он эмигрировал в Палестину, где участвовал в израильской войне за независимость. Джоскович прослужил семнадцать лет в вооруженных силах Израиля армейским капелланом, а после увольнения из армии основал собственный фармацевтический бизнес в Тель-Авиве и обзавелся семьей.

Когда в 1989 году величественное здание коммунизма в Польше развалилось, он вернулся на родину, чтобы духовно окормлять в оставшихся в живых варшавских евреев. За несколько месяцев до нашего посещения синагоги Нозик раввин лежал в госпитале после ранений в голову, полученных при нападении польских скинхедов. Как сказал нам Зайдеман, многие советовали Джосковичу вернуться в Тель-Авив, но он поклялся, что не вернется в Израиль до тех пор, пока не найдет достойного преемника, который бы ревностно заботился о духовных потребностях польских евреев.

Зайдеман посмотрел на Гену, который все еще находился под впечатлением своего первого посещения субботней службы, и спросил:

– Трудно ли живется евреям в той части России, откуда вы прибыли?

Лицо Гены омрачилось, и он был в состоянии только утвердительно кивнуть головой.

Когда мы вышли из синагоги, дождь уже перестал, но утреннее небо еще было затянуто облаками. На фоне прижатых к земле грозовых облаков хорошо был виден и зловещий шпиль Варшавского Дворца культуры, резко выделяющийся на фоне городского ландшафта. Это оскорбительное для глаза готическое уродство – непрошеный подарок Сталина в честь присоединения Польши к советской империи – вздымалось как зловещий ружейный ствол из свадебного пирога. Игла радиомачты на конце шпиля протыкала плотный слой тумана. Некоторое время мы молча шли вдоль зданий со стенами из плохо уложенного кирпича, подкрепленных деревянными брусьями, вбитыми под углом сорок пять градусов в растрескавшиеся тротуары. Пока мы ждали трамвай на остановке недалеко от сверкающего нового небоскреба, возведенного на фундаменте крупнейшей в довоенной Европе синагоги, Геннадий сделался очень торжественным.

– Я собираюсь забрать свою семью из России, – произнес он с увлажненными от эмоций глазами. – Я не хочу, чтобы мой сын рос, все время прячась, как я. Мы собираемся навсегда уехать из Вологды.

Вологда представляла собой деревянный город, расположенный на северной границе России – диком и продуваемом всеми ветрами месте, где зимой дома утопали в сугробах, а в период короткого, теплого и влажного лета городом овладевали полчища ненасытных комаров. В царское время сюда ссылали революционеров, а позже, при советской власти, население города составляли изгнанники этой революции. В начале века Ленин провел здесь зиму, находясь во внутренней ссылке. Когда я навестил Геннадия в июле 1992 года, спустя примерно шесть месяцев после нашего посещения синагоги Нозик, небольшой бревенчатый дом, где, по словам, Ленин жил в ссылке, все еще бережно и с любовью сохранялся.

В Москве я сел в ночной поезд и уже утром добрался до Вологды, закоченевший и измученный бессонной ночью из-за постоянных ударов, толчков и лязгания старого вагона негостеприимных Российских железных дорог. Гена встретил меня на обшитой досками станционной платформе и настаивал, чтобы сразу с вокзала мы поехали к обители великого вождя.

Мы втиснулись в древний, переполненный людьми троллейбус, который скрипел и грохотал даже больше, чем мой поезд. Проехав пять кварталов, троллейбус сломался, и все пассажиры вынуждены были выйти – сгорбленные ветераны войны с медалями на лацканах пиджаков, тоненькие девочки в сапожках до колен и полные бабушки, закутанные в потные платки даже в такую жару.

– Следующий троллейбус будет через полчаса, – сказал мне Гена с безропотным спокойствием смирившегося человека, который дано привык к подобным поломкам. Пассажиры в ожидании стали устраиваться поудобнее на склонах канавы, поросшей травой. Парень рядом со мной, воспользовавшись неожиданной остановкой, решил устроить себе небольшой пикник. Он развернул покрытую чешуей сушеную рыбу, которую затем руками с грязными ногтями очистил и разломал на куски. Мы сидели, потели и отгоняли мух.

Прошло полчаса, но троллейбуса все не было. Через сорок пять минут мимо прогромыхал грузовик, оставляя за собой вонючее облако пыли и дизельного выхлопа. Все это соответствовало моему настроению.

– Бросим эту затею, давай остановим какую-нибудь машину, – сказал я, сплевывая привкус выхлопных газов.

– Но это же будет стоить двести рублей! – запротестовал Гена.

По действующему обменному курсу это равнялось примерно семидесяти пяти центам, что отнюдь не было королевской ценой даже при моей скудной зарплате.

– Я могу позволить себе пустить пыль в глаза.

Проходящее мимо такси оказалось «Волгой», которой управлял какой-то нервный армянин, куривший одну за другой сигареты без фильтра. Услышав, что мы говорим по-польски, он сразу же удвоил плату. Это и понятно – в провинции русские люди почему-то думали, что все поляки достаточно богаты.

Большая часть Вологды выглядела, как застывшая в своем обличье деревня XVIII века. Мы проезжали мимо рядов неокрашенных бревенчатых домов с колодцами, крытыми сверху досками, и оградами из врытых в землю острых кольев без скрепляющих их поперечных планок. Видневшиеся кое-где каменные домишки пьяно клонились на бок. Их деревянные дверные коробки, как и окна с треснувшими стеклами, также были перекошены. Создавалось впечатление, что в Вологде ничего не строили по отвесу. Кое-как вымощенные дороги шли дикими волнами из-за морозов и были все в рытвинах, куда машина проваливалась по переднюю ось.

Мое внимание привлекло большое современное здание, с тонированными стеклами в окнах и стенами из полированного белого мрамора. Это постмодернистское сооружение выглядело, как канцелярия советского посольства в Вашингтоне, вплоть до такой детали, как жемчужного цвета зубчатый плинтус, тянувшийся по всему периметру плоской крыши.

– Райком, – сказал Гена, используя эту русскую аббревиатуру для названия районного штаба коммунистической партии. – Здание стоило сотни миллионов рублей. Его построили в конце восьмидесятых, когда рубль по номиналу был равен доллару.

– Кто же теперь в нем сидит? – спросил я, заметив с полдюжины слишком уж чистых, чтобы принадлежать властям, черных «Волг» у входа.

Гена, казалось, был удивлен наивности моего вопроса.

– Местная районная власть, конечно. Это те же самые люди, только теперь они хотят, чтобы их называли демократами.

Мы въехали в центр Вологды. Я был поражен, как старая часть этого города была похожа на облик старинных американских приграничных городков с одной главной улицей. Каждое двухэтажное здание было обшито видавшей виды вагонкой или просто досками. По всей длине верхних этажей шли балконы с шероховатыми перилами, отбрасывая тень на витрины магазинов первых этажей, в которых стояли пыльные пирамиды из выглядевших весьма неаппетитно консервных банок с выцветшими этикетками. Я уже был почти готов увидеть здесь вывески с надписями «Салун» или «Шериф».

К моей большой досаде, дом, где когда-то жил Ленин, был действительно первым местом нашего назначения. Отчаянно желая выспаться после ночной поездки в поезде, я неохотно вышел из машины, чтобы отдать дань уважения отцу всех Советов. Дом – темное одноэтажное строение с причудливыми решетками и стенами из грубо отесанных бревен – безусловно, выглядел по-спартански. И уже один его вид предполагал закаленность, неустрашимость и силу духа – именно тот набор черт характера, который вы ожидаете от жившего в нем героического революционера. Я попытался разглядеть через окна внутренность дома, но увидеть что-либо сквозь старые, толстые и неровные, с крошечными воздушными пузырьками, грязные стекла было практически невозможно. Снаружи на наличниках окон лежали свежесрезанные цветы. Они соседствовали с уже увядшими цветами, а также с красными пластиковыми тюльпанами, принесенными предыдущими паломниками. Тяжелая дощатая дверь, к счастью, была заперта, так что я был избавлен от нудного обхода комнат и цепенящей мозг лекции о вещах, которыми пользовался вождь, – перьях, керосиновой лампе, простынях. Я никак не мог отделаться от мысли о том, что мир мог бы быть гораздо лучше, если бы царь Николай II просто казнил бы этого нарушителя порядка, а не высылал бы его сюда на год.

Гена был расстроен.

– Я не знаю, где смотритель музея, – взволнованно сказал он. – Никто больше не идет сюда работать. Но мы обязательно придем сюда завтра.

Я заверил Гену, что в этом нет необходимости. Меня озадачила чудовищная гордость Гены, что он живет в том же городе, где бывал Владимир Ильич. Разумеется, Гена не был фанатом коммунизма. Его иллюзии на этот счет были развенчаны давно, вскоре после того, как он вступил в комсомол – Коммунистический союз молодежи. Это было в тот год, когда он, студент первого курса, изучал математику в Ленинградском университете. Тогда он еще верил в такую ерунду, как всеобщее равенство. Однако к моменту окончания университета Гена на практике прошел ускоренный курс обучения по проблеме равенства и убедился в отсутствии справедливости в Советском Союзе. Несмотря на то что он закончил университет как лучший студент курса (эквивалентно традиционной оценке summa cum laude в Йельском университете или в Оксфорде) и с легкостью защитил кандидатскую диссертацию, руководители из центра послали его преподавать прикладную математику в третьеразрядном техникуме захолустной Вологды. Престижные московские институты, куда он мечтал попасть на работу, не имели лимитов для приема евреев.

Гена жил на улице Щетинина, в районе новостроек на восточной окраине города. Улица начиналась в центре как широкая асфальтированная магистраль, затем превращалась в дорогу, покрытую гравием, и заканчивалась изрытой глубокими колеями и покрытой спекшейся грязью грунтовой дорогой в нескольких сотнях ярдов от дома, где жил Гена.

– В городе кончились деньги, – извинялся Гена, пока машина прыгала из одной выбоины в другую, а водитель проклинал всё и вся. Грязная тропа через полянку с высокой травой вела прямо к входу в дом Гены. Из наших разговоров в Варшаве я уже знал, что его дом располагался в одном из самых непрестижных районов Вологды. Гена получил здесь жилье по ходатайству декана математического факультета. Откровенный почитатель Жириновского, декан тратил свободное время на печатание и распространение в общежитиях студентов листовок подстрекательского и демагогического характера. Он получал особое удовольствие от распространения своих сочинений среди сотрудников факультета еврейской национальности. Гена показал мне одно из его творений, где была изображена привлекающая внимание шестиконечная звезда Давида и содержалась резкая критика горбоносых еврейских заговорщиков, замышлявших разрушение славной России-матушки. Там было что-то и о рождаемости в России, откуда следовало, что евреи размножаются с большей скоростью, чем русские.

Дома этой части города страдали от той же загадочной нехватки денег в городском бюджете, которая являлась причиной ужасного состояния дорог. Суммы, отпущенные на строительство, имели тенденцию уменьшаться в ходе выполнения работ, оставляя бетонные корпуса завершенными лишь наполовину. То есть построены были только нижние этажи, а на верхних торчали бетонные колонны с железной арматурой. По ночам, когда из-за полярного круга дули холодные ветры, эти недостроенные дома как-то странно завывали. Но нетерпеливые люди переезжали в нижние этажи недостроенных домов, желая наконец обрести жилье после многих лет ожидания в списках очередников.

Геннадий давно отказался от мысли получить благоустроенную квартиру. Об этом ему прямо сказал декан, когда они с женой впервые приехали в Вологду в конце восьмидесятых годов. И теперь он навеки обречен гнить в доме общежитского типа. Коридоры в его доме, похоже, делались по одному стандарту, с небольшой коррекцией в зависимости от назначения и места здания: неокрашенные бетонные стены и тяжелые стальные двери, тускло освещенные мигающими на низких бетонных потолках лампами дневного света. Правила требовали известить коменданта общежития о моем приезде. Дежурная с чувством собственной значимости, прищурившись, смотрела на меня через плексигласовое окно своей кабинки у входа.

– Документы! – резко бросила она в качестве приветствия.

Я не думал, что ее действительно интересовали мои документы, но в этот момент Гена взял меня под руку и стал упрашивать не поднимать шум:

– Это только для записи в ее журнале. Я не могу принять тебя, если она не запишет номер твоего паспорта.

– Коммунизм закончился год тому назад. Помнишь? Полицейского государства больше не существует. – Я был раздражен и хотел спать, а эта ищейка с пышной прической и пытливым взглядом заставляла меня все еще бодрствовать.

– Мачей, – Гена назвал меня по-польски, – это то, о чем я тебе рассказывал раньше. Ничего не изменилось в Вологде, кроме цен. Пожалуйста, просто дай ей свой паспорт и не напрашивайся на неприятности.

Она жадно схватила паспорт, и я видел, как ее толстые пальцы листали каждую страницу с визами и штампами.

– Канадец, – сказала она с одобрением и повелительно кивнула нам головой, разрешая пройти.

Лена, жена Геннадия, встретила нас у двери. Она была жгучей брюнеткой с чернильно-черной челкой и большими грустными глазами, взгляд которых, казалось, был погружен куда-то внутрь себя.

– Вы что-то запоздали, – сказала она, приветствуя нас. Гена рассказал ей про троллейбус. Что-то в его торопливой и сбивчивой речи подсказало мне, что за порядок в доме Мишурисов отвечала Лена. Они встретились в университете, и Гена обхаживал ее целый семестр, прежде чем она неохотно согласилась выйти за него. Парочка поженилась непосредственно перед защитой Геной диссертации.

Лена имела степень магистра и преподавала математику «хулиганам» в местной средней школе. Их общий заработок составлял примерно тридцать долларов в месяц. Это обычный средний доход семьи в Вологде, диктуемый раскинувшимся оптическим заводом – главным работодателем города. Завод выпускал прицелы для танков, прозрачные фонари кабин реактивных истребителей и различные линзы и объективы для гражданских фото- и кинокамер. Бизнес развивался плохо, и люди по всей Вологде продавали фотоаппараты, которые им выдавали вместо части зарплаты. Два новых фотоаппарата подпирали книги на Гениных полках.

Моя комната в студенческом общежитии на Бельведерской теперь казалась мне дворцом по сравнению с квартирой Мишурисов. Гостиная, где стояла раздвижная кушетка двойного назначения, служила и спальней. Пол в гостиной был покрыт каким-то оранжевым эластичным материалом, который можно встретить в залах для занятий тяжелой атлетикой. Занавеска в гостиной закрывала вход на кухню, где хитроумная на вид плита соседствовала с унитазом. Глядя на блестящее синее сиденье унитаза и лежащую в нескольких футах от него грязную сковородку, я решил, что обедать мы поедем в город.

Гена опять завел свою обычную песню о ценах, но Лена оборвала его несколькими резкими словами, смысл которых, как я понял, сводился к следующему: «Если богатый иностранец хочет тратить свои деньги, то позволь ему это делать».

Мы обедали в римской католической церкви, которую советская власть превратила в ресторан. Церковь была построена в готическом стиле, из красного кирпича, с остроконечными арками, богато украшенными витражами со свинцовыми узорами в окнах и просторным нефом, переделанным под зал ресторана. В меню большая часть блюд была зачеркнута, как нам объяснили, по причине плохого снабжения Вологды говядиной и свининой. Мы были единственными посетителями, что говорило о трудных временах, переживаемых Россией в первый год ее постсоветского существования. Ресторан, как объяснил Гена, был кооперативный, то есть принадлежал всему коллективу работников, которые его обслуживали. Однако официант, он же совладелец ресторана, не показался мне слишком озабоченным тем, останутся клиенты довольны его обслуживанием или нет. Казалось, его больше интересовали события в мексиканской мыльной опере «Богатые тоже плачут» на экране черно-белого портативного телевизора над баром.

Обед в ресторане обошелся под три тысячи рублей, и официант был очень доволен, получив банкноту в десять долларов. Гена предложил завершить обед десертом в единственной в Вологде синагоге, которая, как и городская католическая церковь, при коммунистах превратилась в гастрономическое предприятие.

– Русские православные храмы были превращены в складские помещения, – сказала Лена. – Я думаю, они просто побоялись превратить храмы в рестораны или кафе из-за возможных протестов горожан.

Русские всегда четко разделяли людей, употребляя слова «они» и «мы». Слово «они» означало существующую власть, а «мы» относилось ко всем остальным. Создавалось впечатление, что «они» всегда зажимали «нас».

По дороге в синагогу, ставшую небольшим кафе-мороженым, по улице, обсаженной лиственными деревьями, мимо нас, громко сигналя, на большой скорости промчался кортеж из двух «Волг» и сияющего белизной «вольво» (единственный автомобиль западного производства, который я видел в Вологде). Гена тихим голосом пробормотал:

– Мафия.

Сказал он это таким тоном, каким обычно в фильмах говорят слова «КГБ» или «гестапо» – со страхом и трепетом. Криминальный синдикат в Вологде контролировал среди прочего и распределение водки. В государственных магазинах выпивку приобрести было невозможно, для этого надо было выстоять длинную очередь у грузовика, который останавливался рядом с магазинам. Естественно, каждая бутылка стоила в два раза дороже, но из-за навязанной мафией монополии покупатели вынуждены были платить эту цену. Передвижные магазины обычно охранялись двумя вооруженными «качками» с бычьими шеями.

Здание синагоги было окрашено в бледно-голубой цвет. Поверх мозаичной, из цветного стекла звезды Давида липкой лентой была закреплена советская звезда, окруженная разноцветными рождественскими огнями. В заведении продавали «Пепси» в стеклянных темных бутылках, на прилавке были красиво уложены шоколадные батончики «Сникерс». В начале девяностых годов «Сникерсы» были символом капитализма, их низкая стоимость позволила им первыми среди западных товаров проникнуть через «железный занавес».

Мы заказали ванильное мороженое – единственный сорт, который имелся в наличии. Оно было подано в розовых пластиковых бокалах для шампанского, заляпанных жирными отпечатками пальцев. Лена раздраженно заметила, что за прошедшие полгода обслуживание подорожало в шесть раз.

– И когда же остановится эта инфляция? С каждой неделей на нашу зарплату я могу купить все меньше и меньше, – с горечью пожаловалась она.

Причиной, по которой цены на мороженое, да и практически на все остальное, устремлялись вверх со скоростью ракеты, был установленный еще в советские времена порядок, по которому предприятия получали прибыль в размере лишь малой части от себестоимости изготовленной ими продукции. В 1992 году Россия, как до того и Польша, запустила собственную версию программы так называемой шоковой терапии. Реформы ввел Егор Гайдар, протеже польского министра финансов. Дородный академик Гайдар к тому времени был по распоряжению президента Ельцина назначен исполняющим обязанности премьер-министра. Задача, которую поставил президент перед Гайдаром, была и простой и одновременно ошеломляющей: разработать общую программу перехода России от социализма к капитализму. Первым шагом Гайдара было освобождение цен, которые при коммунистическом правлении искусственно поддерживались на смехотворно низком уровне, без какого-либо учета колебаний спроса и предложения. Либерализация цен оказалась самой страшной для населения первой стадией рыночных реформ, в которой стоимость товаров и услуг росла быстрее, чем заработная плата, искусственно сдерживаемая на низком уровне.

Однако России капитализм был еще более чужд, чем прозападной Польше. При коммунистическом правлении миллионам поляков все же было позволено проводить некоторое время на Западе, отрабатывать там проживание в таких местах, как Чикаго, Лондон или Гамбург. (Я сам принимал на работу с дюжину таких дешевых польских рабочих на свое производство в Монреале.) Эти туристы-труженики возвращались домой с изрядным запасом заработанной твердой валюты и бесценным личным опытом, полученным из первых рук, о том, как правильно управлять пиццерией или строительной компанией (или же как это делать неправильно, на примере моей компании «Брежко»). Более того, в Польше при коммунистическом правлении была разрешен даже некоторый частный малый бизнес, там никогда не проводилась коллективизация в сельском хозяйстве, и в памяти населения еще сохранялись основы экономики свободного рынка. Иное дело – Россия. В 1917 году Россия стала красной, отгородила себя от внешнего мира и отправила в тюрьмы талантливых предпринимателей как деятелей черного рынка и врагов государства. В результате в таких местах, как Вологда, люди знали о капитализме только плохое, то есть лишь то, что слышали от других. Теперь же их жизнь, возможно, менялась к лучшему, и было совсем неважно, как это называется.

Чтобы как-то развеять сомнения в сознании людей, отцы Вологды решили обучить подрастающее поколение тому, что можно и чего нельзя делать в коммерции. Для этого был выбран вологодский пионерский лагерь, где предполагалось совместить отдых подростков с приобретением ими основных практических знаний о капитализме. Пионерские лагеря были частью коммунистической системы летних лагерей для молодежи, где наряду с плаванием, футболом и другими развлечениями в течение шестидесяти лет в сознание внедрялась ленинская идеология. Так что в методическом плане подготовка молодежи в вологодском лагере лишь немногим отличалась от других лагерей. Двенадцатилетний сын Гены принял участие в этом эксперименте. Когда я услышал, чем обернулось это злополучное начинание, я решил повидаться с директором лагеря.

Гене потребовалось несколько дней на то, чтобы получить для меня разрешение на посещение пионерлагеря имени Крупской (тогда, в 1992 году, еще было необходимо получать подобные разрешения на все). В ожидании разрешения мы коротали время, путешествуя на лодке по реке к монастырю XVI века, который был только что возвращен государством Русской православной церкви. Монастырь находился в нескольких милях вверх по реке от Вологды и располагался на отмели, поросшей высокой травой, которая доходила до животов пасущихся там коров из ближайшего совхоза. Побеленные монастырские зубчатые стены с бойницами и луковицы куполов отражались в реке. Мы проплыли мимо колонии бобров и пришвартовали лодку к накренившемуся причалу. Над водой эхом разносились какие-то голоса. Подняв головы, мы увидели фигурки людей, одетых в коричневое, которые быстро двигались вдоль фортификационных сооружений. Это были молодые послушники, о чем говорили их редкие и жидкие бородки. Одетые в рясы из грубой материи, туго подпоясанные толстой веревкой, они толкали большие тачки с известковым раствором и деревянными брусьями. Так восстанавливалась русская православная вера после семидесяти лет атеизма.

Внутри монастыря все разваливалось. Крыша провалилась, сломав балочные перекрытия, колокольня наклонилась и грозила упасть. На местах, где раньше висели бесценные иконы, зияли дыры, оставленные топорами коммунистов. Я нашел на полу фрагмент иконы, разбитой и брошенной в кучу мусора вместе с ржавыми гвоздями и железными дверными петлями.

– Возможно, этой иконе было лет триста, – сказал Гена, сдувая пыль с темной лакированной поверхности. На ней был изображен святой, точнее, его половина – тесак вандала вырезал центр иконы ниже его янтарного нимба. – Тебе лучше оставить ее здесь, – посоветовал Гена. – Могут возникнуть неприятности с таможней на границе. Они проверяют иностранцев на предмет незаконного вывоза икон.

Вечером, когда мы вернулись в Вологду, нас ждала записка с просьбой позвонить в пионерский лагерь, оставленная надменной дежурной по дому, где жил Гена. При этом она не преминула заметить Гене, что не служит его личным секретарем. Поскольку единственный телефон был только у дежурной, то на следующее утро мы отправились на переполненную людьми почту, чтобы позвонить директору лагеря.

После долгого ожидания Гена наконец дозвонился, и ему было разрешено привезти с собой «иностранца». Это слово в Вологде произносили так, будто оно означало «человека, приносящего нежелательные проблемы».

Служащий пионерлагеря отправил нас туда на машине, которая развозит овощи пионерам. Мы тряслись по дороге лесозаготовителей, обгоняя тракторы с трейлерами, груженными стволами елей и сосен, проезжали через большие просеки, где от леса остались лишь одни пни, торчащие среди кустов на болотистой местности. Примерно через час такой езды показались стальные ворота с надписью «Пионерлагерь имени Н.К. Крупской».

– Лагерь был назван в честь супруги Ленина, – сказал Гена, нервно перебирая сумку со сладостями для сына.

Водитель включил понижающую передачу, коробка недовольно зашумела, и мы въехали на крутой деревянный настил, с которого открывался вид на футбольное поле с проплешиной на одной из его половин. Перед нами предстал весь лагерь – несколько белых бараков военного типа и большое бетонное здание, где помещались администрация лагеря, комната отдыха и столовая. Мы проехали мимо ряда гипсовых статуй пионеров в натуральную величину, с пионерскими галстуками, в шортах и со сталинскими значками. Гипсовые фигуры отдавали нам салют поднятой вверх ладонью руки с отведенным в сторону локтем. Около центральной площадки для парадов, окруженной аккуратными рядами круглых камней, окрашенных белой краской, и двумя высокими флагштоками, находилось массивное мозаичное панно, на котором был изображен Ленин с нехарактерной для него веселой улыбкой. Он обращался к массе восхищенных подростков и вместо своей традиционной рабочей кепки держал в руках букет цветов. Над головой Ленина красовался пионерский девиз, сохранившийся еще со времен революции: «Всегда готов!» Имелось в виду – готов служить партии, а если понадобится, то и разоблачать своих родителей.

Идея создания пионерских лагерей принадлежала Феликсу Дзержинскому. Дзержинский, уроженец Польши, был основателем тайной полиции в Советской России. Он также основал в 1925 году в пригороде Москвы и первый пионерский лагерь, как стали впоследствии называть эти летние лагеря для подростков по всей России. К концу 1930-х годов, когда нацисты в Германии приняли свою концепцию пионерских лагерей, программу «Гитлерюгенд», в советской империи уже семь миллионов детей в возрасте от десяти до четырнадцати лет отдыхали в летних лагерях, где им внушались вполне определенные идеи. Там детей учили плавать, маршировать и шпионить друг за другом, им также преподавали основные догматы марксистской идеологии. Пионеры были первой ступенькой в партийной иерархии, наиболее способные из них вступали в комсомол (Коммунистический Союз Молодежи, из рядов которого выдвинулись многие олигархи и министры правительства России в конце 1990-х годов), а затем постепенно переходили на высшую ступень – в ряды КПСС.

Директор лагеря Жанна Николаевна приветствовала нас у входа в главное здание. Представительного вида женщина с седыми вьющимися волосами, в белом халате и с выражением хозяйки дома на лице, протянула нам для рукопожатий свою полную руку. Я был для нее первым человеком с Запада, с которым она встретилась, пояснила она, блеснув золотыми коронками зубов в растерянной улыбке. Нечто подобное мне приходилось слышать и раньше, во время поездок вдали от проторенных дорог. Играя в подобных случаях роль посла Запада, я всегда чувствовал некоторую неловкость, понимая, что, если я что-нибудь не так скажу или сделаю, то по мне люди будут судить о ведущих индустриальных мировых державах.

Жанна Николаевна руководила лагерем имени Крупской с 1969 года.

– С того года, когда вы послали человека на Луну, – заметила она, как будто я лично проектировал космический модуль «Аполло». В прошлом она была пионеркой, затем комсомолкой и теперь имела партийный билет коммунистической партии. Я спросил, не тяжело ли ей видеть, что работа всей ее жизни вдруг неожиданно пошла прахом. После долгой паузы она ответила: