Последнее вещание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последнее вещание

В конце апреля в воздухе повеяло капитуляцией. Мы так устали ждать победу, что умышленно отвергали возможность увидеть ее ранее, чем через многие месяцы. Давным — давно была забыта легковерная зима под Москвой, когда весь фронт точно знал, что 1 марта мы перейдем старую границу, и в ротах митинговали в честь взятия шести городов: Орла, Курска, Одессы и еще чего?то.

Противник вел себя так же, как и полтора года назад.

Тем не менее, победа предчувствовалась во всем — в потрясающем ландшафте австрийских Альп, в письмах из дома, в позывных радиостанций, во внезапной осторожности, с которой стали ходить по передовой очень храбрые люди. 7 мая в Реймсе были получены подписи немецких уполномоченных под соглашением о капитуляции. В ту же ночь Военный Совет получил шифровку Толбухина — обращение к командованию и солдатам противника.

Это был приказ, прямой приказ — кладите оружие!

Он еще опирался на немецкие документы, на слова Денница, на тексты соглашения. Но сама определенность тона свидетельствовала, что отсюда, из этих жестких слов, выйдут регламенты лагерей для военнопленных, распоряжения о льготах за превышение нормы поведения, требование ста лет насильственной демилитаризации Германии. Шифровку настрого засекретили — от всех, включая командиров дивизий. В ее действенность почти верили, но яснее ясного была необходимость удержать войска от преждевременных радостей, от всякого чемоданства и сепаратного (каждый для себя) заканчивания войны.

Утром 8 мая мне вручили текст и инструкции. Поехали в левофланговую дивизию — 104–ю, занимавшую Радкерсбург.

Вещать было приказано с 16.00. Это была верная смерть — чрезвычайно обидная — смерть в последний день войны.

До этого мне пришлось единожды вещать днем. Это было в Белграде — во время боя за Королевский дворец. Но тот бой походил на карнавал. Нашей работе аплодировали тысячи горожан. В рупоре торчал огромный букет. Десять человек вышли из толпы, когда я вызывал добровольного диктора, знающего сербский язык.

И мы все были как пьяные от осеннего солнца, от запаха бензина и асфальта, от восхищения девушек, от бесспорной опасности — издали, усыпанная цветами, она походила на победу.

Сейчас я не чувствовал ничего, кроме тупой усталости. В Радкерсбург собрался ехать именно потому, что его каменные дома представляли укрытие, шанс, убежище.

Еще на подъезде к городу меня поразило странное молчание. Молчал весь немецкий берег. Молчал трехэтажный каменный дом на холме, с крыши которого немцы различали масть всякого куренка, преследуемого нашим солдатом.

Комдив полковник Обыденкин с торжеством сообщил мне, что немец удрал еще утром и разведчики не достигли еще немецких хвостов.

Я развернулся и поехал к правому соседу. Это была 73–я дивизия. Машина медленно ползла по крутым склонам. Огромная, тупорылая, с белым бивнем рупора, покачивающимся впереди, она напоминала мастодонта, захиревшего в цивилизации, но сохранившего грузный голос и странную легкость движений. На НП Щербенко, комдива 73–й, происходили необычайные события. Два часа тому назад сюда приезжала машина с капитаном, адъютантом командующего 2–й танковой армией де Ангелиса. Де Ангелис запрашивал условия капитуляции и просил прекратить стрельбу на участке армии. Это был конец войны. Стрельбу прекратили, адъютанта накормили обедом и отпустили с почетом.

В ожидании варягов и их златых кольчуг на горку начало собираться начальство — дивизионное и корпусное. Приехал комкор Кравцов и его начальник политотдела<…>Грибов.

Предстояло вещать с позиции, находящейся на равном расстоянии от обеих аудиторий — немецкого переднего края и горки с нашими генералами.

Был день, белый день. Единственным выходом было свалиться под откос, сломать оси и ноги. Но об этом не думалось.

Я плавно съехал с горки, развернулся, стал за домом. Пока грелись лампы, механически чистил сапоги валявшейся здесь же черной щеткой.

В радиусе трех километров в обе стороны два передних края видели нас. Видели и готовились — слушать. Экипаж, бледный и решительный, стоял у подвала. Я взмахнул рукой. Рупор откашлялся по — профессорски и заревел: «Война кончена».

Чтение приказа занимало девять с половиной минут. Добавьте паузы. Через три чтения я израсходовал половину заряда аккумуляторов. Мы выключили рупор и собрались ехать в другую дивизию. Казалось, война заканчивалась и для нас. Второе вещание могло начаться не ранее двенадцати часов — в темноте и относительной безопасности.

Не тут?то было.

Ко мне прибежал адъютант и передал приказание Кравцова: выдвинуться на пятьсот метров вперед, вещать текст еще два раза.

Пятьсот метров вперед означало четыреста метров от противника, открытая дорога, открытая местность.

Мой техник, хороший семьянин, осторожный человек, взбунтовался. Я укротил его злым взглядом. Поехали.

Было светло, совсем светло. Когда начали вещать, в сторону немцев была дана провокационная пулеметная очередь. Мы ждали. Я слышал, как осекся голос Барбье в кабине. С четырехсот метров нас достала бы и револьверная пуля. Но немцы молчали, слушали; казалось, что лес, скрывавший их передовую, дышал напряженным вниманием.

Тогда, отвещав приказ предписанные два раза, я озорно отпраздновал свое окончание войны — вальсом Штрауса, исконной музыкой разлагателей. Развернулся и медленно пополз в 214–й полк. Здесь должны были состояться последние вещания.

В штабе у приемника, топыря уши, сгрудились 23–летний полковник Давиденко, храбрец и умница, его майоры и капитаны. Слушали Белград. Из его плохо понимаемых передач родилось большинство слухов последних дней войны.

Около часа ночи в машине включили динамики, а я сошел в подвал, прилечь на полчаса. От пяти бессонных ночей, от физически ощутимого риска ныли кости, как от длительной перебежки под огнем.

Телефонист возбужденно передал мне трубку. Замполит полка майор Филюшкин, собрав у трех телефонов своих батальонных работников, читал им сообщение об окончании войны. Словно в телевизоре, вырисовывалась смятая бумажка, его четырехклассные, запинающиеся буквы. Но когда заместители, не сговариваясь, заорали «ура!», я не выдержал и крикнул вместе с ними.

Война была окончена.

В этот миг раздались взрывы — семь, десять, двенадцать. Было ясно, что они производятся образцово — одновременно, по приказу. Только разница в расстояниях производила впечатление некоторой последовательности взрывов.

Ровно в полночь армия де Ангелиса, обманувшая нашу бдительность симуляцией покорности, помчалась на запад, к добрым англичанам, сдаваться им в плен.

Прикрывающие отход саперы в назначенный срок взорвали мосты.

К моменту взрыва между нами и ними было пятнадцать километров, испорченная дорога, их страх, наша пьяная, усталая радость — радость окончания войны.

Через час мы сидели у Давиденко. Его комендант разбился в лепешку, собирая этот стол. Парами стояли большие, одинаковые бутыли — спирт, вода, спирт, вода.

Вкусно пахли дары благодарного населения — жареные гуси. Они были приготовлены настолько основательно, что всем стало ясно: комендант врет, оправдываясь импровизацией. Он знал о празднестве по крайней мере сутки тому назад.

Спирт разлился по самым отдаленным закоулкам тела. Над столом поднялся раскрасневшийся Давиденко, «наш Чапаев», как его называли в дивизии.

Он сказал: «Мы очень много слышали про немца за последнее время. Сначала нам говорили: разбить зверя; потом: добить зверя; потом: добить зверя в его собственной берлоге. И вот мы забрались в берлогу. Слышим: до победы остались месяцы; потом: недели; потом: немногие дни. И когда мы спорили, остаются часы или минуты, война окончилась. Взяла и окончилась. Ее больше нет, товарищи, и если завтра придется драться с фрицем, то об этом не напишут в сводках. И за это не дадут орденов». Так сказал Давиденко.

Наутро мы бросились догонять фрицев.