ЖИТИЕ ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА, РАССКАЗАННОЕ ИМ САМИМ И ДОПОЛНЕННОЕ ЕГО РОДНЫМИ И БЛИЗКИМИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЖИТИЕ ВАСИЛИЯ ВАСИЛЬЕВИЧА, РАССКАЗАННОЕ ИМ САМИМ И ДОПОЛНЕННОЕ ЕГО РОДНЫМИ И БЛИЗКИМИ

Мне хотелось бы, чтобы меня некоторые помнили, но отнюдь не хвалили; и только при условии, чтобы помнили вместе с моими близкими. Без памяти о них, о их доброте, о чести — я не хочу, чтобы и меня помнили.

В. Розанов. Уединенное

Январь 1919 года. Умирал Василий Васильевич долго и тяжело. В большом нетопленом деревянном доме священника Беляева в Красюковке, что вблизи Свято-Троице-Сергиевой лавры, куда писатель с семьей переехал из Петрограда к сентябрю 1917 года, стоял нестерпимый холод. Один из близких друзей вспоминал: чтобы согреть как-нибудь, его накрыли всеми шалями и шубами, какие только нашлись, а на голову надели какой-то нелепый розовый капор, из тех, в которых прежде ездили дамы в театр. Так он и лежал под грудой тряпья, худой, маленький, бесконечно жалкий и трогательный в этом комическом розовом капоре — остатке его прежнего «дома». Он не жаловался, ничего не просил, только иногда говорил, точно с самим собой, «по-розановски»:

— Сметанки хочется… каждому человеку в жизни хочется сметанки.

Умирал в сознании, спокойно. Весь последний, 1918 год в письмах к своему другу Эриху Голлербаху — самых раздирающих по отчаянию за Россию, которую «нужно строить сначала», — постоянно возникала тема голода: «Семья наша голодна (12-й день — ни хлеба, ни муки). Хоть бы кашки немного». Или в другом письме: «ТВОРОГ и со сметаной, коей весь грустный год я даже не пробовал. И с молоком. И немножко сахара толченого. „Как прекрасное былое“».

Иногда, правда, перепадали и сытые дни. 29 августа 1918 года он писал из Сергиева Посада: «Сегодня сыт: а знаете, милого творожку я съел чуть-чуть, — не более раз 4-х за зиму. Хотя покупал, но — детям и жене. Они так жадно накидывались и поспешно съедали, что жаль было спросить: „Дайте и мне“. А — ужасно хотелось.

Теперь только о еде и думаю. Припоминаю, как ночью, кончая занятия „в счастливые дни Нов<ого> Вр<емени>“, откидывал салфетку, и отрезывал у-зень-кую серединку пирога с капустою, и, не удержась, через ?, 1 час — еще и еще. Ах, как вкусно было. То же если с говядиной пирог холодный ночью — я достану „из форточки“ молока и, налив ?, ? стакана, отрежу еще пирожка и — СКУШАЮ.

Господи, как сладко даже вспомнить. Увы, теперь „сладко“ только воспоминания, и пуста еда».

В комнату, где он умирал, входили и выходили люди. Неотступно сидела дочь. Когда священник Павел Флоренский, который, по словам Розанова, на 62-м году его, Розанова, жизни, пришел ему «на помощь в идеях», предложил исповедоваться, то Василий Васильевич отвечал: «Нет… Где же вам меня исповедовать… Вы подойдете ко мне со снисхождением и с „психологией“ как к „Розанову“… а этого нельзя. Приведите ко мне простого батюшку, приведите „попика“ самого серенького, даже самого плохенького, который и не слыхал о Розанове, а будет исповедовать грешного раба Божия Василия. Так лучше»[15].

Затем продиктовал младшей дочери Надежде свое обращение к литераторам России, завещая хранить тепло души и жизни человеческой. В этом розановском Завете писателям говорилось: «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится и что они должны больше и больше стараться как-нибудь предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой. Что ничего нет хуже разделения и злобы и чтобы они все друг другу забыли и перестали бы ссориться. Все это чепуха. Все литературные ссоры просто чепуха и злое наваждение»[16].

И припомнилось письмо к П. Б. Струве, написанное им в первые месяцы большевистского террора в России, случившегося попустительством обманутого русского народа: «И вот, при всем этом — люблю и люблю только один русский народ, исключительно русский народ… У меня есть ужасная жалость к этому несчастному народу, к этому уродцу народу, к этому котьке — слепому и глупому. Он не знает, до чего он презренен и жалок со своими „парламентами“ и „социализмами“, до чего он есть просто последний вор и последний нищий. И вот эта его последняя мизерабельность, этот его „задний двор“ истории проливает такую жалость к Лазарю, к Лазарю-хвастунишке и тщеславцу, какого у Христа и у целого мира поистине не было к тому Евангельскому великолепному Лазарю, полному сил, вдохновения и красоты»[17].

А потом весь погрузился в воспоминания, в детство, такое далекое и такое же голодное. В родную деревянную Кострому с ее вечно не прекращающимися дождями. Впечатление идущего дождя сохранилось на всю жизнь. «У нас были сад, свой домик, и я все это помню. Но я гораздо ярче помню впечатление мелкого моросящего дождя, на который я с отчаянием глядел, выбежав поутру, еще до чая, босиком на крыльцо»[18].

Так начиналась жизнь, так она и заканчивалась. Когда-то в трехстах верстах от Костромы, в Ветлуге, 20 апреля (2 мая) 1856 года родился мальчик. Окрестили Василием в честь отца Василия Федоровича, молодого и красивого, служившего чиновником лесного ведомства. Он умер, когда Васе было четыре года, и мальчик отца не помнил. И вот теперь жизнь пронеслась перед внутренним взором умирающего как единый быстротечный миг.