5. Первое вхождение в аппарат

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Первое вхождение в аппарат

В июне 1950 года мне предложили стать штатным лектором Бакинского горкома КПСС. Я охотно согласился. Круто изменив свою жизнь и отвергнув более или менее обеспеченную медикоакадемическую карьеру, вступил в мир, который плохо себе представлял. Психологически перемена была непростой — я окунался в совсем иную обстановку, вроде бы перечеркивал несколько лет жизни и напряженных усилий. Наверное поэтому, как бы «наркотизируя» себя, порвал с больницей не сразу: еще шесть-восемь месяцев ходил туда на ночные дежурства

Тектоническому сдвигу в моей судьбе помог, конечно, случай. Но сам он не был случаен. Я готовился к нему Стихийно и сознательно. Отказ от медицинской аспирантуры в столице, добровольное заточение в экстернатуру исторического факультета университета, попытка поступить в Высшую дипломатическую школу в 1949 году (находясь весной этого года в Москве, я добился допуска к приемным экзаменам и сдал их, но, не принадлежа к коренной национальности, не получил рекомендацию от ЦК Компартии республики), наконец, лекционная деятельность по международной тематике — все это было частью «подготовительного» процесса.

За год до того райком партии стал поручать мне чтение лекций по международному положению. На одной из них в качестве рецензента появился передвигающийся с помощью костыля невысокий мужчина лет 30–35, с густой шевелюрой каштановых волос и едва заметным шрамом у левого виска. Резковатость черт лица скрашивалась его открытостью и сразу же «смывалась», как только появлялась улыбка — широкая и естественная.

С Владимиром Михайловичем Медведевым, моряком, инвалидом войны, штатным лектором горкома партии, мы впоследствии сблизились. Не слишком образованный, но умный и жадно читающий, Володя был хорошо вооружен здравым смыслом и жизненным опытом, которые помогали ему разбираться в жизни. Его отличали прямодушие, острое чувство справедливости, веселый нрав, доброжелательность к людям, неизменно подводившие его способность резать правду-матку и неумение хитрить.

Он имел свой кодекс поведения «мужика» и не прощал тех, кто из него выламывался. Были у него, не часто, и мрачные минуты, вызванные фронтовыми воспоминаниями или неприятием существовавших в республике порядков, которые он осуждал с искренне и всецело усвоенных официальных партийных позиций, и тогда он выпивал, впрочем, не слишком сильно. Для меня Владимир Михайлович, как еще несколько человек, с которыми счастливо свела жизнь, остался чистым образом русского человека, воплощением его великодушных черт.

Так вот, побывав на лекции, инспектор, видимо, вынес неплохое впечатление. Через некоторое время мне предложили выступать с лекциями по линии горкома, а спустя еще несколько месяцев с подачи Володи утвердили на работу лектором. Наверное, стоит описать, как это происходило. Ритуал утверждения много говорит о времени и нравах.

Начну с того, что со мной, кандидатом на должность в самом низу иерархической лестницы, побеседовал в присутствии еще одного секретаря ЦК сам Багиров (он, как тогда было принято, одновременно являлся первым секретарем столичного горкома). И это было не только проявлением его всесилия и типичного тогда тщательного отношения к подбору кадров, но и «атавизмом» прежних времен, когда отношения между партийными руководителями и работниками были более короткими.

Вызова на беседу мы — два секретаря горкома, я и еще один товарищ — ожидали в просторной приемной, где находились два десятка приглашенных. За десять минут до назначенного срока появился секретарь ЦК Ягубов. Но он не зашел (не осмелился?) в кабинет первого, а принялся расхаживать взад и вперед по приемной. Его пригласили к Багирову ровно в 15 часов. А еще через пять минут секретарь, обращаясь к нам, воскликнул: «Бакинский комитет, быстро!»

Багировский кабинет оказался не очень большим, куда меньше кабинетов 70-х и 80-х годов. Сам хозяин, в подтяжках, сидел в кресле, перебирая пальцами кучку зажатых в руке неочиненнмх карандашей. Затем встал и в течение большей части разговора ходил по кабинету (говорили, что он воспроизводит манеры Сталина). Заглянув в «объективку» (справку обо мне), Багиров сразу спросил: «Ты сын Нерсеса?» — и в благожелательном тоне осведомился, что он делает. Далее последовали вопросы о моем образовании, книжных вкусах, работе в больнице и обстановке там, о том, к чему проявляют интерес слушатели на лекциях и, наконец, что побуждает меня идти в партийный аппарат.

Встреча с «самим», безусловно, произвела большое впечатление и вызвала гордость тем, что папу знают. Поразило поведение присутствующих партийных иерархов — безмолвное, почтительное, а у некоторых даже, показалось, боязливое. Напротив меня сидел секретарь горкома В. Я. Зевин, умный и порядочный человек, сын одного из 26 бакинских комиссаров. Его руки лежали на столике, и я не мог отвести глаз от подрагивавших пальцев с синеватыми ногтями. И неудивительно: каждое приглашение к хозяину кабинета, как я узнал позже, было испытанием, которое далеко не всегда оканчивалось благополучно. Вообще багировский гипноз был таков, что секретари горкома, я это видел несколько раз, разговаривая с ним по телефону, вставали. И, как правило, не осмеливались звонить ему сами.

Итак, 26 лет от роду я стал лектором Бакинского горкома партии, а спустя два года — руководителем лекторской группы. Коллектив оказался сильным профессионально и приятным по-человечески. Лекторы, в большинстве своем люди от 30 до 40 лет и моложе, специализировались по вопросам внутренней политики и истории КПСС (П. Валуев, Н. Сизов, Н. Макеев, А. Долгаева, Н. Эристова) и международного положения (В. Медведев и я). Впрочем, такого разделения труда придерживались далеко не всегда, и было принято подменять друг друга. Неписаной нормой было чтение восьми — десяти лекций в месяц. Почти все, кроме того, преподавали, занимались научной работой. Я тоже вскоре стал преподавать в Политехническом институте.

К нам примыкала группа внештатных лекторов, людей разнообразных специальностей. С некоторыми из них, международниками, например, с Захаром Владимировичем Гребельским, я дружу до сих пор.

Располагались мы в Доме политического просвещения, массивном здании постройки 30-х годов. Его директор Г. Мехтиев, наш неформальный начальник — официальное руководство «сидело» в горкоме, — был человеком уважаемым, ко всем относился ровно, не делая различий по национальному признаку. Из работников Дома мне особенно запомнилась Л.Х. Джавадова, которая выделялась добротой и благожелательностью к людям, бескорыстием и искренним, абсолютным приятием возвышенных официальных установок. Ее глубоко огорчало, что им часто не следуют на практике. Здесь же размещался вечерний университет марксизма-ленинизма, его возглавлял Дж. Махмудов, но основную работу, как часто водится, делал его заместитель Б. Мангасарян.

Читать лекции о международном положении было не очень просто: материалы из Москвы почти не поступали, опирались главным образом на газетные и журнальные статьи. Правда, было и преимущество — большой интерес к этой теме практически повсюду. Особого контроля сверху за содержанием лекций не существовало, но лекторы были фактически под надзором слушателей, особенно в так называемых интеллигентских аудиториях. Отсюда порой поступали доносы в ЦК и Бакинский горком. Как-то один из нас имел неосторожность упомянуть в лекции о трудностях в снабжении населения товарами, сославшись на слова тещи, которая вернулась из Саратова. Результатом явилось обсуждение на бюро ЦК, где товарищу указали, что нельзя делать выводы, «опираясь на болтовню тещи», и удостоили выговора.

В лекционный конвейер я включился довольно легко, но к обстановке в аппарате приспосабливался не без труда. Те порядки, с которыми я столкнулся впервые в больнице, здесь цвели пышным цветом. Тут полностью доминировали азербайджанцы, которые далеко не всегда отличались высокими деловыми качествами. В ЦК, например, на ответственном посту заведующего отделом был лишь один (очевидно, сохранявшийся для «галочки») армянин — несменяемый, как у нас говорили, «вечный» П. Арушанов, и один-двое русских.

Если в других республиках, согласно неписаному, но твердо соблюдавшемуся закону, вторым секретарем ЦК был русский, то в Азербайджане, по-видимому, из-за влияния Багирова, дело обстояло иначе.

Даже в Бакинском комитете — партийном органе города с неазербайджанским большинством — преобладали представители «коренного населения». Азербайджанцами были председатель исполкома городского совета и большинство секретарей райкомов в Баку. И что особенно важно, такое положение уже утвердилось и воспринималось как признанная норма, как естественный порядок вещей. И если иные «некоренные» считали его несправедливым, то вслух об этом не говорили.

Другой чертой было прямо-таки преклонение перед Багировым. Конечно, свою роль тут играли и действительный престиж первого секретаря, и гипноз непогрешимости, который окружал в те годы «вождей» разного калибра, неосознанная приниженность людей, полурабский рефлекс послушания. Представление о Багирове как о главной движущей силе всего хорошего, что происходит в республике, о мудром, всемогущем, добром, заботливом (иначе говоря, как о Сталине в миниатюре) настойчиво и каждодневно внедрялось в сознание людей. На всех собраниях и заседаниях, в печати и по радио, отдав свое «великому вождю», затем, конечно поскромнее, воздавалась неумеренная хвала Багирову.

В неразрывной связи с этим была неуклонно внедрявшаяся ориентация на безропотное и безусловное выполнение указаний начальства. Наш «босс», заведующий Отделом пропаганды горкома Мамедов, отсекая малейшие иные поползновения, любил говорить: «Товарищ Багиров учит нас: “Опусти голову и работай”». И в этой фразе — «опусти голову» — была заключена целая философия. Потом, в Москве, я убедился, что все эти прелести отнюдь не только республиканского производства, они лишь приобрели там особенно уродливый и гротескный характер. Пирамида «Сталиных» разных ранжиров в ту пору была частью системы.

Четыре года, проведенных на работе в горкоме, дали мне немало в том, что касается постижения аппаратной «кухни», овладения лекционной технологией, познания приемов политического манипулирования и особенно знакомства с настроениями так называемых простых людей. Я читал лекции, составлял документы и писал речи для начальства, но главные события, оставившие наибольший след в моей жизни, в душе и мировоззрении, происходили за рамками этих будней.

Если не ошибаюсь, осенью 1949 (или 1950) года в Баку появилась комиссия Наркомата Госконтроля СССР (его главой был близкий к Сталину Мехлис). Руководил ею заместитель наркома, старый большевик, известный «великому вождю», Емельянов. Скорее всего это явилось результатом кремлевских интриг — кто-то подсиживал Багирова. Комиссия принялась активно и целеустремленно искать злоупотребления высших должностных лиц республики. И, как рассказывали, накопила достаточно фактов, способных поставить нашего первого в затруднительное положение. Его, озабоченного, не раз видели входившим ранним утром в ЦК (обычно он приезжал на работу в двенадцать-час дня, тогда на сталинский лад работали до трех-четырех часов ночи), где он закрывался в своем кабинете с несколькими приближенными. Пошли разговоры о пошатнувшемся положении «хозяина», и кое-кто в верхах, держа нос по ветру, стал, очевидно, колебаться.

А Емельянов, который в Баку вел себя строго, решил, вручив копию итогового документа в республиканский ЦК, проветриться, съездить на пару дней в Кисловодск — за пределы Азербайджана, где будет, как он думал, вне досягаемости Багирова. Но столичный ревизор недооценил первого. Со времен дагестанских волнений в органах госбезопасности в этом регионе были расставлены люди Багирова. Говорили, что с их помощью и были состряпаны компрометирующие Емельянова фотографии. Они были отосланы Сталину, и комиссия вместе с ее выводами почила в бозе. А еще через пару недель Багиров громыхал на созванном республиканском партийном активе. Он разоблачал «недобросовестность» и «пристрастность» комиссии и ревизоров. Но поразило и врезалось в память другое: не обращаясь, казалось, ни к кому конкретно, он кричал в зал: «Тут некоторые решили, что Багиров закачался, и повели себя беспринципно. Ну что ж, они много лет сидели в президиумах, теперь больше сидеть не будут».

Кем же был Багиров? В моем представлении — это типичная фигура руководителя («вождя») сталинской эпохи, особенно поздней, со всеми присущими ему чертами, окрашенными вдобавок местной и национальной «патологией». Если оставить за скобками этические категории и оценки, следует признать: речь идет о сильной, незаурядной и яркой личности, человеке с ясным умом, недюжинным организаторским талантом, с широким кругозором и неординарным политическим инстинктом, волевом и решительном. Сталин явно умел подбирать кадры, находить и по-своему «выращивать» нужных ему людей. Думаю, не случайно даже в брежневском руководстве самой выдающейся политической фигурой оставался сталинский хозяйственник Д. Н. Косыгин, а он вряд ли особо выделялся в предшествующий период.

Разумеется, все эти качества соединялись с властолюбием, которому система позволила безмерно разрастись, безжалостностью и великой неразборчивостью в средствах при достижении цели, полным моральным релятивизмом. Неудивительно, что и в Азербайджане, но тогдашней моде, не обошлось без обнаружения антипартийной группы.

Еще одно свойство, очевидно, тоже характерное для того времени: плотный личный контроль Багирова над органами государственной безопасности и тесная связь с ними. Он настолько привык к помощи этой структуры, что частенько использовал ее даже в тех случаях, когда ему надо было срочно кого-либо отыскать.

Багиров отлично владел искусством демагогии и политического манипулирования людьми. Вот образчик того, как это делалось. В одном из районов республики были обнаружены запасы молибденовой руды. Москва требовала срочно их освоить, и встал вопрос о специалистах. Багиров (память у него была исключительно цепкая, «слоновья») вспомнил о Якове Шике — химике и специалисте по цветным металлам, четверть века назад работавшем под его началом в ЧК. Испуганный Яша, как его называли в кругу друзей, занятый на какой-то небольшой должности в Министерстве местной промышленности, был доставлен вместе с министром в багировскую приемную. И, не веря своим глазам, увидел, как до того третировавший Яшу министр почтительно пропускает его вперед, в кабинет. Хозяин встретил ласковыми упреками. «Что же ты, Яша, совсем зазнался, забыл своих старых товарищей, не даешь о себе знать, не обращаешься ко мне! У тебя что, все в порядке?» После недолгого смущения, понукаемый Багировым, Яша выдавливает из себя: «Да я пытался…» Багиров как бы нарочито настораживается: «Как, когда?» Яша, переминаясь с ноги на ногу: «Да вот в прошлом году сына не мог в институт устроить (то было время страстей по поводу космополитизма. — К. Б.), я позвонил Лене, попросил помочь. Но она сказала, что такого человека, то есть меня, не знает. Пришлось ехать в Казань, там знакомые помогли». Лена, Елена Ивановна, фамилии не помню, тогда заведующая Общим отделом ЦК и, как повсюду в этой должности, человек, весьма близкий к первому секретарю.

Начала работать с ним в 1920 году, в ЧК, машинисткой. Рядом с ним оказалась и на скамье подсудимых на бакинском процессе 1956 года, на котором Багиров одобрительно назвал ее «собакой партии», каковой она «и останется до конца».

Услышав имя Лены, Багиров смачно выругался и, нахмурившись, нажал кнопку. Через минуту она появилась в двери. Довольно бодро переступила порог, но, увидев Яшу, почувствовала недоброе и остановилась. Зато партийный глава тоном, не предвещавшим ничего хорошего, бросил: «Что ж ты остановилась, подойди поближе, поближе. Ты знаешь этого человека?» Лена произносит не без труда: «Это Яков Исаич, Яша». Тогда хозяин кабинета разражается гневной тирадой, не гнушаясь нецензурной брани: «Ты кто такая, чтобы не узнавать наших старых товарищей, я тебя вышвырну отсюда…» и т. д. Лена изгоняется и начинается деловой разговор о необходимости срочного создания предприятия на базе открытого месторождения и назначении Шика его главным инженером.

Как видно, сцена была разыграна достаточно грамотно, хотя, возможно, был тут и элемент искренности. В тот же вечер Яша, весь светящийся, окрыленный, прибежал к нам и рассказывал, вновь и вновь возвращаясь к деталям, о состоявшемся разговоре: как мудр Мир-Джафар, каким простым, заботливым и доступным он остался и тому подобное. Это же Яша рассказывал направо и налево. Такие истории получали широкое распространение и, естественно, укрепляли багировский престиж.

Любое слово Багирова в республике считалось законом. На всех конференциях, собраниях, совещаниях, где он присутствовал, перед ним ставились специальные микрофоны. И «вождь», не вставая, с места бросал короткие реплики или произносил пространные речи, бесцеремонно прерывая ораторов, которым оставалось, как правило, лишь переминаться с ноги на ногу и повторять время от времени: «Совершенно правильно, товарищ Багиров, совершенно справедливо, товарищ Багиров».

Вот несколько вполне типичных багировских реплик. Республиканское совещание интеллигенции. С заглавным докладом выступает заместитель председателя Совета министров Окюма Султанова, красивая женщина, которую сам Багиров и поставил на этот пост и которой, как сплетничали, симпатизировал. Она начинает говорить о состоянии культуры и образования в республике, но уже через несколько минут ее прерывает Багиров: «Вот ты приводишь цифры, рапортуешь об успехах, а если бы ты была до конца честным коммунистом, ты бы сказала: «Центральный Комитет, товарищ Багиров, вы ошиблись, когда направляли меня на эту работу, она мне не но плечу, снимите меня»…»

Встреча в зале заседаний ЦК с участниками прошедшей в Москве осенью 1952 года при участии Сталина дискуссии но экономическим проблемам социализма. Выступает один из тех, кто ездил в столицу, говорит долго, обстоятельно, скучно, хотя и сыплет научными терминами. Багиров встает, некоторое время прохаживается вдоль стены за столом президиума, затем уходит в угловую дверь (признак недовольства, говорили — по сталинскому образцу), наконец, возвращается и, усевшись, бросает в микрофон, обращаясь к выступающему: «А я радовался, думал, есть у нас теперь свои крепкие азербайджанские экономисты. Нет, ты не соловей, ты скорее дятел».

И еще один эпизод, характеризующий и манеры Багирова, и атмосферу того времени. Другое республиканское совещание интеллигенции, где он выступает с многочасовым докладом об исторических связях Азербайджана и России. Доклад как доклад — с массивной пропагандистской начинкой, совсем неплохо написан и хорошо, внятно произнесен. Но запомнилось иное. Походя Багиров заявил, что в Управлении железной дороги завелась банда саботажников и «их завтра там не будет». Во время доклада ему принесли чай, на его вкус, остывший, и он, не стесняясь, принялся распекать официантку. Когда же совещание закончилось, Багиров, сопровождаемый охранниками, пошел через фойе, и люди вмиг отпрянули, образуя широкий пустой коридор.

Самое же, на мой нынешний взгляд, знаменательное в том, что все это, сегодня воспринимаемое как дикость любым нормальным, демократически настроенным человеком, представлялось тогда подавляющему большинству из нас, если не всем, делом нормальным, естественным.

Поэтому падение Багирова произвело эффект разорвавшейся бомбы, тем более что оно последовало за его возвышением (как близкого не только Сталину, но прежде всего Берии человека) в марте 1953 года в ранг кандидата в члены суженного Президиума ЦК КПСС, созданного сразу же после смерти Сталина.

Развенчание «вождя» произошло на объединенном пленуме Бакинского и Центрального комитетов Компартии Азербайджана в начале июля 1953 года. Снимать его приехали секретарь ЦК КПСС Поспелов и один из руководителей орготдела Шикин, бывший армейский политработник, слывший специалистом по такого рода «погромам». Инкриминировались Багирову связи с Берией, осведомленность, если не сообщничество, в его антипартийных, подрывных планах.

По словам Поспелова, приехав по вызову в Москву, Багиров, как обычно, принялся звонить Берии (это подтвердил находившийся в его номере секретарь ЦК Ягубов). Не дозвонившись, связался с Микояном и Байбаковым (бакинец, выдвинутый в ту нору — не без помощи Багирова — на пост министра нефтяной промышленности СССР), осведомляясь, где «Лаврентий». Те отвечали туманно, а на следующий день с Багировым в ЦК беседовали совместно Хрущев и Маленков. Без всякой подготовки, внезапно, ему было сказано: «А мы арестовали Берию». Видимо, растерявшись, Мир-Джафар произнес: «Я так и знал». Тут на него насели: «Почему? Что ты знал?..» Тогда, окончательно растерявшись, он стал отрицать, что звонил Берии.

На пленуме Багиров уже не был похож на себя. И общая обстановка, когда вчерашние соратники и лизоблюды дружно отрекались от него, и его собственное выступление — все выглядело иначе. Вчерашний «вождь» говорил в общем довольно спокойно, но изредка оглядывался на президиум. И уже не было ни привычной уверенности и повелительного тона, ни безапелляционности, ни указаний. Сделан был, правда, один наступательный ход. Извинившись перед партией за то, что не затрагивал этот вопрос раньше, Багиров обязался обратить внимание президиума ЦК на «странные» обстоятельства, при которых Микоян (ближайший соратник Хрущева в то время) оказался на свободе, тогда как 26 бакинских комиссаров были оставлены англичанами в тюрьме и расстреляны.

Должен признаться, что пленум потряс меня. Он стал одной из вех в моем созревании и нравственном формировании. Громоподобным было впечатление от мгновенного и беспощадного низведения «вождя» из положения безусловного повелителя-самодержца до положения беспомощного обвиняемого. Гнетущее чувство рождал столь же мгновенный переход верхушки политической элиты республики от раболепной поддержки Багирова к полному отступничеству от него. Это был лишь первый урок такого рода, за ним последовали другие — в хрущевские и постхрущевские времена, в период перестройки и тем более после нее. Разница, однако, в том, что они уже не оставляли таких следов на моей задубевшей политической коже.

Дальнейшая судьба Багирова была такой же, как у многих. Его сняли, изгнали из Баку и назначили заместителем начальника по кадрам объединения Куйбышевнефть. Летом 1956 года он стал главным обвиняемым на организованном в Баку закрыто-открытом процессе, посвященном трагедии 1937–1938 годов. Со слов моего доброго знакомого, присутствовавшего на суде, Мир-Джафар держался смело. Говорил, что всегда был и остается предан партии, неизменно проводил ее политику, что так же, как он, действовали в 30-е годы и члены нынешнего руководства (кивок в сторону Молотова, Хрущева, Микояна и некоторых других). Но судьба его была предрешена, он был расстрелян.

Из политической кухни этого периода запомнилось еще одно событие — вечерний звонок из Москвы поздней осенью 1952 года, вскоре после XIX съезда КПСС, второму секретарю ЦК Компартии Азербайджана. Он извещал, что Молотов и Микоян уже не являются всенародными кандидатами на выборах в Верховный Совет (ими неизменно бывали все члены Политбюро). Они, по воле Сталина, выразившего им недоверие, не вошли в Бюро[17] (фактически новое название прежнего Политбюро) вновь созданного широкого Президиума ЦК, о чем нам, в руководстве Отдела пропаганды, известно не было. Соответствующее же указание вследствие какого-то разрыва бюрократической цепочки пришло с опозданием. И уже вывешенные на улицах города их портреты снимались той же ночью.

XIX съезд почему-то в памяти особенно не отложился, если не говорить о короткой речи Сталина. Впоследствии в Международном отделе ЦК я слышал, что основой для нее послужил подготовленный там проект тоста на приеме в честь иностранных гостей съезда. Но, как бы там ни было, речь носит явный след вмешательства руки самого Сталина. Он умел не только манипулировать людьми, но и разговаривать с «массами» на простом и убедительном языке искусство, почти утраченное сегодня. Недавно мне попалось на глаза его обращение к народу в связи с капитуляцией Японии: ясный, лаконичный текст, без обременяющих, ныне обязательных красивостей, заменяющих мысль и призванных скрыть ее дефицит. Мне подумалось, что, скажем, простая и в то же время емкая фраза обращения «Это означает, что наступил конец второй мировой войны» — сегодня звучала бы примерно так:. «Вторая мировая война, которая обожгла своим пламенем и обагрила кровью почти все континенты земли, унесла десятки миллионов жизней и причинила пародам неисчислимые страдания…» и т. д.

Работа в аппарате, мое «взросление» лишь укрепили зародившуюся еще в больничные годы мысль о необходимости уехать из Азербайджана. Прежде всего хотелось вплотную заняться в любом качестве, научном или практическом, — проблемами международных отношений. А город на Каспии был для этого не самым подходящим местом. Здесь, правда, существовало Министерство иностранных дел, но как чисто номинальный институт — этакая потемкинская деревня. Оно состояло из нескольких человек, неизвестно чем занимавшихся, а его руководитель одновременно являлся министром здравоохранения. Не было и соответствующих научных структур.

Не менее важно было и другое. Становилось все яснее, что для меня и мне подобных в республике нет перспектив, что суждено всегда быть на подхвате у «коренных», притом не двигаясь вперед, а скорее отодвигаясь назад. Дискриминация явно нарастала, грозя перерасти чуть ли не в сегрегацию. Некоторые области деятельности, особенно научные, гуманитарные, постепенно превращались в клубы для привилегированных — для азербайджанцев.

Средством достижения цели я избрал поступление в Академию общественных наук при ЦК КПСС (АОН). Весной 1952 года, взяв отпуск, поехал в Москву на разведку. Многого не узнал, но у меня сложилось впечатление о хороших возможностях самообразования в академии, и это подкрепило стремление попасть в ее стены. Познакомился с некоторыми аспирантами и в академической колонне прошагал 1 Мая через Красную площадь, впервые увидел «живьем» Сталина на Мавзолее. Признаюсь, был подхвачен волной энтузиазма, с которым на его приветствия отвечали демонстранты.

Как раз в эти дни защищала кандидатскую диссертацию его дочь, аспирантка академии Светлана Сталина. Меня провели на защиту, тема была какая-то филологическая. Понятно, что одно ее имя производило сильное впечатление. Но мне очень понравилась сама диссертантка — и внешностью (молодая, миловидная, статная женщина с рыжеватыми волосами), и особенно простотой и скромностью, с которой держалась. Соискательница вполне убедительно отвечала на вопросы и возражения, и видно было, что звание зарабатывается честно.

Поступив в академию, я не раз встречал ее (на лыжных прогулках, с сыном). Светлана Иосифовна осталась в АОН преподавателем. И первое впечатление от нее — умного, скромного, искреннего человека — у меня лишь укрепилось. В 1956 году, насколько помню, после XX съезда партии, она ушла из АОН, а может, ее «ушли». Обстановка вокруг нее стала меняться сразу же после съезда — возникло какое- то кольцо изоляции. Многие из тех, кто раньше подобострастно ее приветствовал, теперь старались проскользнуть мимо. А на собраниях и заседаниях рядом с ней иной раз никто так и не садился…

Мне, однако, сначала предстояло решить самую трудную задачу — получить рекомендацию от бюро ЦК Компартии Азербайджана, без нее в академию не принимали. Я отнюдь не преувеличиваю: дело казалось почти безнадежным. Скажем, мой начальник, заведующий Отделом пропаганды и агитации ЦК Искендеров, вернувшись с заседания бюро, где мне все-таки дали рекомендацию, не скрывая ни удивления, ни недовольства, бросил: «Слушай, в чем дело? Ведь ты армянин. Каким образом тебе дали рекомендацию?»

Но но порядку. Помог опять-таки случай. Вторым секретарем ЦК к тому времени стал Виталий Юнусович Самедов. Очень умный, даровитый, пожалуй, даже талантливый человек, сын русской и азербайджанца, он, прожив несколько лет в Самаре, вернулся в Баку и быстро сделал политическую карьеру. Насколько могу судить, он был склонен к менее одностороннему, более ровному подходу к национальному вопросу. Ему случилось побывать на моей лекции в вечернем университете марксизма-ленинизма. И, видимо, у него сложилось благоприятное впечатление. Во всяком случае, он через помощника несколько раз обращался ко мне с просьбой прочитать эту лекцию в разных аудиториях.

Уповая на возникший контакт и набравшись храбрости (или нахальства?), весной 1953 года я обратился к Самедову с просьбой о рекомендации. По его подсказке написал заявление и без вызова на бюро был рекомендован. Вступительные экзамены прошли удачно. На кафедре истории КПСС, по которой я «проходил»[18], меня, даже вопреки правилам, поздравил председатель комиссии, доцент Рябцев.

В академии в то время существовал странный порядок — отметки сохранялись в тайне от абитуриентов. Позже на собственном опыте я понял, чем он вызван: экзаменационные оценки дела не решали, принимали по разумению или даже произволу мандатной комиссии в ЦК. И все же я уговорил девушку в учебной части, и она по секрету сообщила, что я набрал по четырем предметам сумму 20 баллов. Это, видимо, сыграло роковую роль, вызвав у меня сильный приступ самоуверенности. И когда мне предложили побеседовать с руководителем другой кафедры, где, очевидно, был недобор, я отказался.

Я вернулся домой в благодушном настроении. Но время шло, вызова же в академию не было. А в начале августа мне позвонил Оруджев, один из двух азербайджанских коллег, с которым ездил на экзамены. Он, набравший 14 баллов, получил телеграмму о зачислении. Прождав еще несколько дней, я не на шутку забеспокоился и обратился к Самедову. В моем присутствии он позвонил в Москву, в Отдел пропаганды и агитации.

Там подтвердили, что экзамены я сдал успешно, но другие претенденты из Азербайджана имеют передо мной преимущество по «некоторым важным критериям» (опять проклятая национальная политика!). Сослались также на то, что я отказался от беседы на другой кафедре. Самедов выразил мне сочувствие и посоветовал предпринять новую попытку в следующем году.

Однако я пал духом. Продолжал ходить на работу, читать лекции, писать служебные бумажки, но из меня, казалось, вынули какую-то деталь, вырабатывавшую энергию и оптимизм.

На академию я больше не надеялся — ведь пятый пункт, национальность, казался непреодолимым барьером. Но выручил все тот же Самедов. В апреле следующего года мне позвонил его помощник и сказал, что товарищ Самедов спрашивает, почему я не подаю заявление о рекомендации в АОН. Я ответствовал, что очень сомневаюсь в целесообразности новой попытки, и попросил о встрече с Виталием Юнусовичем. Она не состоялась, но через неделю мне вручили выписку из решения бюро ЦК с рекомендацией в АОН. И я во второй раз прошел через уже знакомую процедуру: зубрежка, реферат, экзамены. Теперь, однако, в академии многое изменилось, от абитуриентов перестали скрывать их оценки, а национальная принадлежность уже не играла прежней роли. И хоть на этот раз экзамены сдал чуть хуже, был принят и 1 сентября 1954 г. уже сидел за партой.