Холмы Тасканы
Холмы Тасканы
Были первые дни февраля, а Тоскана купалась в солнце. Под Флоренцией начинали развертываться бутоны на плодовых деревцах.
И дороги! Пепельно-серые дороги Италии, вьющиеся по холмам, выложенные камнем, с увитыми ежевикой уступами по одну сторону, с отлогими по другую, куда сбегают вниз корявые оливковые деревца, либо виноградники, либо плантации кукурузы. И песня. Всегда крестьянская песня. В прозрачном воздухе ее слышно так отчетливо, что угадываешь даже настроение поющего.
И сады. Апельсиновые и лимонные рощи за каменными оградами, в которые сверху вмазаны темно-зеленые осколки битых бутылок. Они коварно блестят и играют под солнцем, а за оградой девичий голос выводит мелодию итальянской песенки, и всегда в этих мелодиях мечта.
За поворотом слышен скрип высоченной двухколесной арбы, выкрики и хлопанье бича. Из-за уступа появляются две тяжелые, неподвижные воловьи головы. Впряженная в ярмо пара серых волов мягко шлепает широкими, плоскими копытами по теплой пыли. Старый крестьянин в черной шляпе, прихрамывая, гонит упряжку. Его алый кушак красиво врезается в общий тон свежей зелени, голубого марева тосканских холмов. С арбы свесила босые ноги горбоносая смуглая девушка, с улыбкой свежей, словно морская пена.
Фиакр, в котором ехало семейство Суриковых, обогнал волов и на мгновение окутал арбу облаком пыли. Голенастая гнедая лошадь с султаном из красных страусовых перьев над головой несла его рысью в загородную прогулку. Длиннейший кнут торчал справа у козел, а кучер поминутно оборачивался и что-то кричал хрипловатым веселым голосом, поясняя иностранцам, где они едут. И как каждый итальянец, он дополнял пояснения энергичными жестами. Пассажиры мало что понимали, но вежливо слушали.
На холмах тут и там виднелись старинные виллы. Белые, с черными пролетами аркад, красными черепитчатыми крышами, стояли они среди фруктовых садов. Кое-где уже закипало цветенье миндаля — из розовой пены поднимались к небу почти черные силуэты кипарисов, без которых немыслим пейзаж мастеров Возрождения. Суриков наслаждался богатством и свежестью красок, синевой убегающих от него холмов, придорожными часовенками из ноздреватого камня, водоемами с чистой струей, извергающейся из грубо высеченной львиной пасти. Сегодня почему-то под пиджак он надел русскую косоворотку, вышитую крестом. Он снял шляпу, и густые волосы его теребил тосканский теплый ветер. Василий Иванович вбирал в себя всю эту красоту вместе с весенними ароматами, сверканием и радостью бытия. Рядом с ним сидела жена, очарованная, сияющая, а напротив на узком сиденье, крепко вцепившись в железные поручни скамеечки, сидели две его дочки, вертя головами в соломенных шляпках, немые от восхищения и новизны впечатлений.
Девочки умели хорошо вести себя в путешествии и постоянно восхищали всех своей оригинальностью и миловидностью. Когда извозчик привез своих пассажиров обратно во Флоренцию, он соскочил с козел, помог вылезти иностранцам и в приливе чувств вдруг бесцеремонно похлопал своей грязной заскорузлой ладонью девочек по щечкам, словно это были жеребята: «Экко льи бамбини! Бамбини русси! — Вот так девочки! Русские девочки! — загремел он хриплым басом на всю улочку перед гостиницей. И сейчас же в окна соседних домов с любопытством стали высовываться флорентийские матроны посмотреть — что за русские бамбины?
Улочка, на которой стояла гостиница, была хоть и в центре города, но настолько узка, что если по ней ехал фиакр, то прохожим приходилось прижиматься к стенам или заходить в двери домов. Была она выложена камнями, под уклон к середине — для стока воды, и Василию Ивановичу представлялось, что именно по этим плитам ходил Данте в своих мягких башмаках с загнутыми кверху носами.
Совсем недалеко была улица Уффици, ведущая в сокровищницу итальянского искусства. Их было две галереи: Уффици и Питти. Уффици на правой стороне реки Арно, Питти — на левой стороне, на цветущем холме Боболи. Суриков чуть ли не с детства знал, какие произведения там сохраняются. И теперь он ежедневно ходил туда, сначала в Уффици, где были любимые им две картины Тициана: «Флора» и «Венера Урбинская», прекрасная, обнаженная, с собачкой у ног и служанкой, роющейся в сундуке. Суриков обходил всю галерею, подробно осматривая каждую вещь, потом переходил чудо средневековой архитектуры — крытый мост Понте Веккио и, пробегая между множеством ювелирных, обувных, посудных лавчонок, выбирался на тот берег, поднимался в гору и проводил еще несколько часов среди картин Рафаэля, Тициана, Тинторетто.
Однажды он захватил с собой этюдник, и это послужило появлению еще одной акварели: вид на Флоренцию, с ее изумительным собором Санта-Мария дель Фиоре. Собор этот поражал Василия Ивановича своим куполом, что поднимался над всплесками черепитчатых крыш, и белый каркас, обхватив этот купол, вытягивал его к небу и венчал легкой башенкой с одной луковицей. А рядом стояла строгая розовая колокольня Джотто. И все это было окутано лилово-серым, весенним маревом…
В письме Чистякову Суриков писал:
«…Из Рафаэля вещей меня притянула к себе его «Мадонна Гран Дюка» во Флоренции. Какая кротость в лице, чудный нос, рот и опущенные глаза, голова немного нагнута к плечу и бесподобно нарисована. Я особенно люблю у Рафаэля его женские черепа: широкие, плотно покрытые светлыми густыми, слегка вьющимися волосами. Посмотришь на его головки, хотя пером, например, в Венеции, так другие рядом не его работы — точно кухарки. Уж коли мадонна, так и будь мадонной, что ему всегда удавалось, и в этом его не напрасная слава».
В десятом зале галереи Уффици Василию Ивановичу понравился портрет старика работы Тинторетто. Он был просто наляпан краской по черному контуру, и Василий Иванович писал Чистякову: «…Кто меня маслом по сердцу обдал, то это Тинторет. Говоря откровенно, смех разбирает, как он просто неуклюже, но как страшно мощно справлялся с портретами своих красно-бархатных дожей, что конца не было моему восторгу. Все примитивно намечено, но, должно быть, оригиналы страшно похожи на свои портреты, и я думаю, что современники любили его за быстрое и точное изображение себя. Он совсем не гнался за отделкой, как Тициан, а только схватывал конструкцию лиц просто одними линиями в палец толщиной; волосы как у византийцев, черточками… Тут его манера распознавать индивидуальность лиц всего заметнее. Ах, какие у него в Венеции есть цвета его дожеских ряс, с такой силой вспаханных и пробороненных кистью, что, пожалуй, по мощи выше «Поклонения волхвов» Веронеза. Простяк художник был. После его картин нет мочи терпеть живописное разложение…»
Четыре дня пробыли Суриковы во Флоренции. На пятый день маленький, шумливый итальянский поезд потащил их, ныряя меж тосканских холмов, поближе к волнам Тирренского моря, к извечному миру Древнего Рима.
Василий Иванович неотрывно глядел в окно низкого вагончика. Перед его глазами сменялись один другим полные поэзии и благодатной свежести пейзажи, а внутренний взор его еще не мог оторваться от виденного. Он, как бы издали, особенно четко почувствовал Микеланджело в архитектурном решении капеллы Медичи, где белый мрамор, обрамленный коричнево-бурым, создавал холодный покой своими ложными окнами, выходящими в никуда, с четырьмя гениально решенными статуями «Утра», «Вечера», «Дня» и «Ночи», почти сползающими с гробниц.
Теперь перед ним в бесконечной красоте своей стоял на площади Сеньории «Персей» — создание Челлини, античный герой с отсеченной головой Медузы в руке. Теперь дворик — патио монастыря Святого Марка с фресками Очетти на стенах, с колоколом, в который звонил Савонарола незадолго до своего сожжения, был исполнен для Василия Ивановича особого интереса и значения. И вся Флоренция с удивительными узкими улочками, висячими фонарями на углах, громадными соборами, что словно каменные песни поднимаются к небу, — все это он полюбил навсегда. И он знал, что когда-нибудь непременно вернется сюда.