Венера и Лавиния
Венера и Лавиния
Толстая книга в белом переплете с золотым тиснением — «Картинные галереи Европы» — лежала раскрытая перед Суриковым. Он сидел за столом, подперев голову и целиком уйдя в далекий мир гениев, живших три столетия назад, и в тоже время мир доступный, раскрывающийся каждому, кто хотел постичь его. Мир великолепного искусства, принадлежащего всему человечеству.
На странице была гравюра: репродукция портрета дочери Тициана — Лавинии. Портрет этот находился в Берлинском музее.
Гравюра, конечно, высушивала всю мощь и богатство тициановского колорита. Но Суриков представлял себе тяжелую золотистую ткань платья Лавинии, прекрасной венецианки, державшей на поднятых руках серебряное блюдо с фруктами, и лицо чудной красоты, свежее, молодое, с черными глазами, и ее белокурые, какие бывают только у северных итальянок, волосы, перевитые жемчужными нитями.
По описанию он знал, что занавес у окна, перед которым стоит Лавиния, — малиновый, и что за окном пропасть голубого воздуха, и в дымке — итальянский пейзаж с лагуной меж зеленых волнистых холмов. Он смотрел, как свободно лежит нить жемчуга на девичьей шее Лавинии, поставленной Тицианом спиной к зрителю и повернувшей к нему свое прелестное лицо. Все было в ней грацией, все было торжеством красоты и чистоты.
Суриков перелистывал книгу, перечитывал отрывки жизнеописания Тициана, и перед ним во весь рост вставала фигура великого мастера, знаменующего целую эпоху в мировом искусстве.
Когда Тициан писал в Аугсбурге портрет испанского короля Карла Первого, под властью которого находилась тогда в числе многих стран и Южная Италия, он обронил нечаянно кисть. Король, нагнувшись, поднял ее и вручил мастеру со словами: «Цезарь может поднять ту кисть, которая его обессмертила».
И все же первого колориста в мире — Тициана, создавшего новое течение в живописи после сухого, готического средневекового искусства, этого гиганта Возрождения, Микеланджело упрекал… в плохом рисунке! Он считал, что Тициану недостает твердости и определенности в контурах… Суриков вдруг вспомнил круглый зал Академии, мраморную фигуру Екатерины Второй в римской тоге, восседающую над советом чиновников в зеленых мундирах, и слова Бруни: «Вы не умеете рисовать…»
Суриков рассмеялся и подумал: «Ну уж если Микеланджело упрекал великого Тициана в плохом рисунке, так где уж нам-то!» Он закрыл книгу и вдруг решил:
«Еще часа на полтора дневного света! Успею!..» Стоял один из воскресных дней ноября, когда вдруг перед самой зимой природа расщедрилась на несколько тихих и теплых ярких дней. Прибитые осенним дождем листья устилали дорожки желтым ковром. Быстро шагая и ничего не замечая вокруг, Суриков пересек Румянцевский сад. На скамьях, обрадованные теплом, беспечно сидели васильеостровцы, подставляя лица осеннему солнцу. Он не замечал их, как не замечал молодых петербургских щеголей, что проносились наперегонки по набережной в «эгоистках» — одноместных экипажах, запряженных английскими рысаками. Суриков выбежал на набережную и вскоре достиг Дворцового моста. Нева неслась под ним неприветливая, холодная, сверкая золотым отсветом, солнце близилось к закату.
«Успею или нет? — думал Василий, щурясь на воду, похожую на расплавленный металл. — Если старик дежурит сегодня, то пустит…»
Придворные служители Эрмитажа знали Сурикова. И особенно благоволил к нему старый плешивый смотритель с бакенбардами, которые важно покоились на его шитой золотом ливрее. В воскресенье галерея закрывалась рано. К тому же дело шло к зиме, и дневной свет кончался после пяти часов пополудни.
Суриков прибежал к Эрмитажу, когда вход посетителей был уже прекращен. За стеклянными дверями стоял старик с бакенбардами. Он увидел художника и, укоризненно улыбаясь, приоткрыл дверь:
— Что же это вы нынче так поздно?
— Мне ненадолго!.. К итальянцам… Пустите! Пробегусь и тотчас обратно. Не задержу!..
— Ну… идите! Да скоренько! Уже все господа выходят.
Не снимая пальто и шапки, Суриков единым духом взлетел по мраморной лестнице. В залах уже почти никого не было. Со стен фламандского зала на Сурикова метнулись могучие полотна Снейдерса: рыботорговец копошился в грузе огромных светлобрюхих рыб с разинутыми пастями и вытаращенными глазами. Омары, крабы, устрицы, черепахи — чего только не было на этом холсте! Дальше — изобилие плодов во фруктовой лавке, потом полный прилавок битой дичи и зайцев в охотничьей…
Василий бежал, как по рыночным рядам, до того все это было живо и щедро написано.
Но даже Рембрандт, которого Суриков очень любил, не заставил его замедлить шага. В этот раз он не остановился, как обычно, в душевном волнении перед «Возвращением блудного сына», разглядывая выразительные отцовские руки, всепрощающе обхватившие плечи оборванца, в раскаянии припавшего к стопам отца…
И наконец вот он — большой зал с верхним светом, где среди гениев итальянского Возрождения — Рафаэля, Веронезе, Леонардо да Винчи — находился и Тициан. Суриков остановился перед тициановской «Венерой».
Он знал наизусть каждый мазок, каждую деталь этой картины. Венера в свете умирающего дня, падающего сверху, как бы уходила в глубь картины. Мальчишка — купидон — держал перед ней зеркало в тяжелой черной раме. Он напружил толстенькие ножки свои и уперся ступнями в полосатое покрывало кровати. В зеркале отражалась часть лица прекрасной обнаженной женщины, и отраженный зеркалом глаз был похож на огненный глаз дикой лошади. Вишневый бархат с меховой опушкой, в который завернулась красавица, уже почти погас в надвигающихся сумерках, но обнаженное тело светилось на темном фоне, и матовым блеском переливалась жемчужная серьга в ухе женщины. Дивной красоты рука Венеры, с длинными пальцами, женственно прикрывала грудь, и тускло поблескивали, обвивая пясть руки, золотые венецианские бусы…
Суриков застыл перед этим чудом живописного мастерства.
«Вот она, лучшая картина Тициана! Венера. Она, конечно, гораздо сильнее и глубже, чем Лавиния… Какой рисунок! Хоть его и не видно в контурах, а все же он чувствуется поразительно четко! Какое в ней мерцание, словно луна!..»
Суриков снял перед картиной шапку. Он, быть может, в сотый раз стоял перед ней, и каждый раз она потрясала его, как впервые. Он стоял неподвижно, и то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения и восхищения гулко и часто билось в нем сердце.
«Бессмертие!.. Дар бесценный!» — думал он.
День уже почти совсем угас, но Венера еще мерцала в полутьме прекрасными обнаженными плечами. Вот и зеркало с отраженным диким глазом померкло во мраке, и купидон, держащий его. Суриков надел шапку и, неслышно ступая на носках, пошел по пустынным залам к выходу, бережно унося в себе ощущение глубочайшей радости познавания.