1932
1932
[Записи В. H. переписаны на машинке. Привожу выдержки:]
1 января. Пятница.
[…] завтра 9 лет со смерти мамы. […]
Обедали в кабинете, где тепло. Обед был более, чем скромный. Только к чаю Ян купил по крохотному кусочку фаршированной индейки. […]
Перед сном мы втроем — Ян, Галя и я — пошли гулять. Поднялись наверх и Ян сказал:
— Как я дурно себя чувствую, замирает сердце.
— Это от подъема, — сказала Галя.
Но он поднимался очень медленно.
Выйдя на дорогу, он стал ругать Шаляпина: — Сукин сын, мерзавец! В своем интервью с Поляковым он подчеркивает, что поет в пользу безработных, п. ч. «ведь это русские». Значит, боится слиться с эмигрантами. […] он не аполитичен, он в душе такой буржуй, что представить себе трудно, жаден ужасно. Как же ему должны претить большевики. Помнишь, что Рахманинов рассказывал. […]
2 января.
[…] Ян волнуется из-за норвежского издательства. Если бы дело это устроилось, то мы были бы на весь год спасены. […]
Думала поехать завтра в церковь, но рассчитала — не хватит денег. […] При бедности самое тяжелое — праздники. […]
3 января.
[…] Вырубов пополнел, стал блестящ по виду, все так же весел, неистощим. […] Какая свобода! […] какая легкость разговора, перескакивание с темы на тему, и все без задержки, без напряжения. […]
О Савинкове: Он случайно встретился с ним накануне отъезда его в Россию […] Савинков был выпивши и стал звать его зайти куда-нибудь. Вблизи оказался ресторан. […]
— Савинков, как вы знаете, — рассказывает Вырубов, — только и интересен, когда выпьет. Он все время нас ругал: «Эмиграция ничего не хочет сделать, союзники равнодушны, нужно теперь действовать иначе».
— Но как иначе?
— А так, идти туда к ним, сделаться любовником жены Троцкого, жениться на дочери Ленина, втираться в семьи большевиков, а затем убивать их. […]
Говорили о Толстых, возмущались его падением, его «Черным Золотом». […]
— Ну, в «Петре Первом» дело историческое, можно спорить. А тут ведь сплошная подлость. Денисов бывал у нас, но никаких деловых нефтяных разговоров мы не вели. […] Тут подлость, он лучших друзей оклеветал.
— А говорят, он должен приехать заграницу, — сказал Ян.
— Он, кажется, уже приехал в Берлин, — ответил Вырубов.
— А мне все кажется, что он вернется в эмиграцию и опишет всех этих большевиков, — сказал Ян, — и мы все ему простим. […]
Разговор шел о дочери Герцена, Наталье Александровне. Она живет в Женеве, ей 87 лет, говорит по-русски с акцентом. В большевицкой революции ее больше всего возмущает, что «большевики курили книги». […]
7 января.
[…] Елки не зажгли. Такой маленькой у нас еще не было никогда. […] такого безденежного Рождества тоже не было. Еще вчера, слава Богу, Ян наткнулся на конверт с 200 фр. и это нас вывело из отчаянного положения, т. к. сегодня уже не было бы денег на базар. […]
Днем гуляла с Яном. Много молчали. Он грустен. Жаловался на старость, «ничего не радует. Раньше, бывало, вспомнишь, что к обеду жиго и красное вино, обрадуешься, а теперь полное безразличие, даже неприятно». […]
10 января.
Таких грустных праздников еще никогда не проводили. Все в дурном настроении и каждый на другого влияет дурно. А денег ни откуда не присылают — просто горе! […]
Жаль мне Галю да Леню. Оба они страдают. Много дала бы, чтобы у них была удача. Яну тоже тяжело. Сегодня он сказал мне: «было бы лучше нам вдвоем, скучнее, может быть, но лучше». Я ответила, что теперь уж поздно об этом думать.
11 января.
[…] Леня получил открытку от Илюши: «…Роман ваш всей редакции очень понравился. Проводить его не пришлось, чему я очень рад». Мы все ожили, Леня сразу повеселел. […]
20 января.
Сразу 2 смерти: из «Возрождения» узнали, что умер Чириков, а из телеграммы, присланной нам, — что завтра похороны В. Н. Ладыженского. […] Он был нам настоящий друг и верный человек с редкими душевными качествами. Ни одной жалобы, ни одного стона, а жизнь его была все последние годы очень трудная, даже тяжелая. […] Отчего умер Чириков? Они были приятелями. Эта смерть еще более неожиданная, никаких не было слухов, что он нездоров. Вероятно, сердце. Да, оба они не берегли себя. […]
21 января.
Вчера мы хоронили Влад. Ник. Ладыженского на кладбище Сосад. […] похоронен он удивительно хорошо, даже в «фамильном» склепе. […]
Кладбище идет террассами. Дорожка замыкается церковью-часовней. […] Иконостас темный, дубовый. […] мужчины подняли на плечи гроб и понесли. […] Служил священник Любимов. […] Был и хор. […] Похоронили его так, как дай Бог всякому. […]
Дома нас ждал Ян. Мы ему все рассказали. […] Я сказала, что мне на Сосаде так нравится, что я не имела бы против лежать там, а Ян сказал: «Нет я предпочитаю кладбище в Пасси — идут трамваи, проходят люди, все лучше…». […]
30 января.
[…] На днях ходили в Клозон. […] На обратном пути я интересно разговаривала с Федотовым. […] Он не любит женские монастыри, находя, что женщинам нужна половая жизнь, больше, чем мужчинам — это включает и материнство. Иначе развивается истерия и др. болезни, а потому, может быть, в женских монастырях встречается чаще произвол и всякие извращения. […] Касались мы многих предметов, начиная Святыми и кончая Ремизовым, которого он очень ценит и любит. […]
Вечер. В Гурдоне я кое-что записала: Опять Гурдон. Почти 6 лет мы не были в нем. Все то же самое. Только иное время года — зима.
Мы закусывали в кабачке. Мука от кошек. […] Ян сказал, что он мог бы здесь жить и писать: «Был бы богат, купил бы этот замок и жил бы». […]
Довольно легко, даже Ян, дошли до Пре-дю-Лака, где сели на автобус. Леня был так голоден, что купил себе какой-то очень грубой сизой колбасы, и тут же съел ее с большим аппетитом. Рассердился, что мы с Галей не последовали его примеру. […]
11 февраля.
[…] Он [Бунин. — М. Г.] жаловался, как он устал от всего. От одиночества, от того, что он никого не видит, что даже в Париж мы не можем теперь ехать, а главное, что то, что мы получаем, все висит на волоске. […]
— Я так устал от вечной благодарности, голова утомилась кланяться. Ведь подумай, как я живу, никого не вижу, нигде не бываю, перестал писать. А если о себе не напоминать, все забудут. А я не могу писать при таком однообразии жизни. […]
Я посмотрела на Яна. Он, в своей меховой шапке, был очень печален той особой печалью, которая сильна была и у Юлия Алексеевича. У меня защемило сердце. Когда он стал говорить, что чувствует, что писать больше не будет, я сделала усилие над собой, чтобы не поддаться его настроению и сказала, что так нельзя. […]
Ян вообще ничем не может себя забавлять — он даже ни в одну игру не играет. Это важная черта в его характере. Он может наслаждаться только подлинной жизнью, и никакая игра ни в какой области его не занимает. Поэтому ему так трудно жить. Ведь все эти Новые грады, Новые корабли, Новые дома тоже в некотором роде игра, более возвышенная, но игра. […] Ведь теперь Фондаминский весь живет «Новым градом»1. […] Ян сказал мне:
— Главное, что мне вся эта затея кажется ничтожной, и я не могу серьезно о ней говорить. И зачем название «Новый Град»? Претензиозно и даже безвкусно. Да и кто там? Федотов? Степун? […] Остальные еще хуже, все эти Бердяевы. […] А в Россию нам не вернуться, раньше жила где-то на дне надежда, а теперь и она пропала. Надолго там заведена песенка.
И я вспомнила в сотый раз Ростовцева, как он в первый год эмиграции говорил:
— В Россию? Никогда не попадем. Здесь умрем. Это всегда так кажется людям, плохо помнящим историю. А ведь как часто приходилось читать, например: «не прошло и 25 лет, как то-то или тот-то изменились»? Вот и у нас будет так же. Не пройдет и 25 лет, как падут большевики, а, может быть, и 50 — но для нас с вами, Иван Алексеевич, это вечность. […]
После завтрака пили кофе […] Разговор вел И. И. [Фондаминский. — М. Г.]. […] Он сидел на стуле почти посредине комнаты и казался очень большим, массивным. […]
— Мне кажется, что в христианстве 2 правды: «правда Божеская» и «правда человеческая». Христос сошел в мир в самом простом виде простого человека. Почему? Ведь ни в одной религии этого никогда не было. И люди как-то об этом забыли. Сначала помнили о Божией правде и так до Возрождения, когда начался гуманизм и т. д. И тут, как бы забыв о Боге, вспомнили «правду» о человеке. Стали думать, как бы человеку жить на земле хорошо. И хотя это и была правда о человеке, мне кажется, что христианином может быть только тот, кто понял, что в каждом человеке есть божественная правда. — И он по-еврейски на память прочел начало Библии. […]
— А только один писатель об этом сказал, — засмеялся Ян и постукал себя по лбу: — это я в «Бернаре»2.
— Да, да, — подхватил И. И. — «Я хорошо исполнял свое дело. Я был хорошим моряком». — А теперь, — продолжал И. И., — весь мир заражается правдой о человеке без Бога, Китай, например. […] Вот многие удивляются, почему я не крещусь, раз я христианин. […] я просто не чувствую себя готовым. […]
5 марта.
[…] Послали Зайцевым телеграмму. Верочка сейчас, вероятно, волнуется. Последнюю ночь у них Наташа, последняя ее девичья ночь. […] Мужа ее все хвалят. […] Мне очень жаль, что не увижу ее эти дни.
6 марта.
[…] Вчера Ян сказал мне, что он желал бы поехать в Париж, но со всеми нами. Но как это сделать? […] Я устал, запутался. Чувствую, что сделал глупость, три года стараясь написать продолжение «Жизни Арсеньева», нет не могу. Мне надо переменить обстановку, уехать куда-нибудь. […]
Как я предвидела, что много горя принесет нам Бельведер. Ведь какая была находка: ежегодно на 3 месяца уезжать — законный повод встряхнуться. А Ян был недоволен. И что же? Стало еще хуже. Жизнь без всяких впечатлений и никаких денег — работоспособность каждого очень понизилась. […]
20 марта.
[…] Событий за это время было немало. Главное свадьба Наташи, которую мы пережили издали.
Из письма Н. И. Кульман: «[…] Настроение торжественности, взволнованности и даже умиленности охватило всех — молодость и большая привлекательность невесты и жениха, симпатии, которыми пользуются Зайцевы и Соллогубы, самый обряд с его замечательной красотой, проникновенное пение хора — все это создало особую атмосферу». […]
Боря написал чудесное письмо Яну, но у меня нет его под рукой.
[В архиве это письмо сохранилось. Привожу отрывки из него:]
«Дорогой Иван, пишу тебе тем самым пером, которым Вера только что кончила эпическое и обстоятельное описание Наташиной свадьбы. […] Нынче я из „Возрождения“ говорил с Н. по телефону. Из Фонтенбло тоненький, звонкий голос сразу сказал „Папа“? Разговор был короткий. […] мне очень мешали, но голос фонтенблосский веселый. Потом другой, пониже, тоже веселый. „Ну, как вы себя чувствуете, Андрей?“ — „Чудно“.
Вот это факты. Надо думать, что „молодые“ и правда в хорошем настроении.
А старые засели в некое парижское Притыкино. Ты, верно, знаешь, что мы переехали в Булонь. […] В день Наташиной свадьбы, утром, я впервые увидал из своего окна […] St. Sulpice и Notre Dame, по случаю очень ясной погоды. Это мне было приятно. Потом приятно то, что вышел пасьянс „Наполеон“ на Наташино счастье загаданный — а до того 6 раз не выходил и сейчас, только что, еще 2 раза не вышел. Это глупость, конечно, но пишу уж все.
[…] Благодаря вечеру, удалось переехать и выдать Наташу замуж, но все же есть долги и будущее очень неясно. Слава Богу, что Он дал мне легкий (в этом отношении) характер. […]»
[Запись И. А. Бунина:]
10. III. 32. Grasse.
Темный вечер, ходили с Галей по городу, говорили об ужасах жизни. И вдруг — подвал пекарни, там топится печь, пекут хлебы — и такая сладость жизни.
[Из дневника Веры Николаевны:]
22 марта.
[…] Третьего дня были на «Утре Лоло». […] Зал был полон. […] Лоло мне сказал: «А жаль, что Иван Алексеевич не пришел. Мы хотели сделать ему овацию». А он именно этого больше всего и боялся.
Публика была, конечно, сплошь русская. И когда она в таком большом количестве, то удручает очень. […] главным образом люди пожилые и старые. […]
1 апреля.
Совершенно неожиданно, по настоянию Яна, еду в Париж2. […] Я ему не жаловалась, точно его осенило сверху. Одно жаль, он хочет, чтобы я пробыла не больше 2-х недель, а у меня 30 домов навестить, Национальную библиотеку, Венсенскую, Тургеневскую, словом, не знаю, как успею. […]
3 апреля.
Сегодня едем. Грустно оставлять своих, хотя они оба радуются за нас. А Ян, как всегда перед моим отъездом, мил, нежен и очень ласков. […]
Вчера были у Фондаминских. […] от них узнали новость: Скобцова постриглась тайно, хотя пострижение было в Сергиевском подворье при всех. […] Имя ее Мария. Но в миру она должна называться по-прежнему, Елизаветой Юрьевной. Евлогий ей сказал: ваш монастырь — весь мир. […] Вот круг — от левой эсерки к монашеству. […]
3 апреля.
Вагон третьего класса. […] Сейчас Галя сказала:
— Знаете, почему И. А. так решительно и настойчиво уговаривал вас ехать в Париж? Он мне сказал: — Меня тронула ее кротость, ее полное смирение. Ей в голову не приходит, что она может тоже захотеть поехать. Такая скромность. […]
4 апреля.
Спала часа два: […] Пишу письмо Яну. […] Галя спит, занимая три четверти лавки. А я все никак не могу глаз отвести от жемчужно-серого пейзажа […]
6 апреля.
Вчера были у Зайцевых. […] Кричали так, что Боря сказал: — Я по крику догадался, что это вы пришли. — Квартира у них приятная. […] Две комнаты, ванна, кухня с проведенной горячей водой. Убрано по-студенчески, просто, чисто. Вид у Бориса ужасный — провалены щеки с румянцем. Третьего дня был у Зернова: истощение, расширение сердца и нервы. […] А к завтраку у них было приготовлено всего 2 мерланки, вот тебе и усиленное питание. […]
Ночь с 9 на 10 апреля.
Вернулись от Цетлиных. Были, кажется, все их знакомые, а потому было «неуютно». Сильное впечатление произвел на меня Мережковский: худ и испуган. Он весь вечер перебегал от одного к другому и говорил что-то с паническим видом. Конечно, о своем вечере, о том, что им есть нечего. За чаем сидел рядом с Галей. Я с ним не сказала ни слова. З. Н. не было — она не совсем здорова. […] Вечер их налаживается. Участвовать будет Плевицкая, Вертинский, Тэффи, Аминад. […]
Потом они с Тэффи, давясь от смеха, проектировали программу: она прочтет фельетон, в котором она насыпала Мережковскому за Пилсудского, когда тот сравнивал его с Христом. А Аминад — стихи, где он «воспел» Д. С.
[…] Ходасевич сидел со мной. Он, как всегда, оставил приятное впечатление. Ругал писателей, что они мало работают — «Только Тэффи и я трудимся, а остальные перепечатывают старые вещицы». Это, конечно, зло, но злость мне в нем нравится. […]
Ночь с 10 на 11 апреля.
Только что вернулась из Трокадеро. «Русский вечер». Очень приятно было послушать «Евгения Онегина». […] Балет Нижинской хорош. […] Хорош был и гармонист-казак. […] А когда вышли цыгане и одна девчонка плясала с такой отчаянностью, что мы пожалели, что с нами нет Яна — он пришел бы в восторг. […]
Керенский вчера был весел, легок, жив. Много болтал, когда все «метрошники» ушли и оставшиеся гости вместе с хозяевами уселись в кружок у стола. Он очень все время веселился — незаменимый человек в обществе. И откуда у него берутся еще силы? […] Алданова он назвал «первым учеником». Думаю, что М. А. это было неприятно. Продавали билеты на его доклад, который состоится в понедельник […]
13 апреля.
Из вчерашних писем вижу, что Ян изнемогает без нас. Написала ему, чтобы он приехал, что, если боится ехать один, пусть едет с Рудневым, который на два дня отправляется в Грасс к Фондаминским. […] Лене одному, может быть, будет и свободнее, пойдет туда, сюда. […]
15 апреля.
Собираюсь сегодня пойти в библиотеку на рю де Лилль, просмотреть «Русские Ведомости». […]
К Манухиной. […] говорили о святых католических. […] она говорила, что хорошо бы переводить их и частью издавать, что, может быть, я приняла бы в этом участие. Меня это предложение очень радует. […]
У Мережковских. Комната З. Н. Она мила. Говорили о постороннем. Затем вошел Мережковский. Вид его страшен. Глаза сверкают черным огнем. Сев на постель, он с места в карьер стал снова говорить о том, чтобы «застраховаться» на случай получения Нобелевской премии. Я сказала, что Ян едва ли согласится, что он суеверен, да и едва ли дадут русским. Он остался недоволен. В это время влетел черный кот, я вскочила и заспешила уйти. Все заахали, закричали. От них к Аминаду. […] замучен, но мил, добр, умен. […] Он нам с Галей напомнил чем-то Яна. […]
17 апреля.
[…] Шестовых не застала. […] Пошла к Зайцевым, купила яблок, но и их не застала дома. Рери3 отговаривала меня слушать Кульмана. […] но я все же решила итти. Там я поняла причину, оказывается, кроме Кульмана выступают сегодня Куприн, Зайцев, Осоргин. […] В перерыве я пошла в артистическую. Там все участники: Куприн, тихий, трогательный, кроткий. И читал хорошо, было приятно его слушать. Зайцев сиял в смокинге, собирался ехать на вечер Бальмонта, но не поехал — было уже поздно. Осоргин подошел ко мне очень радостно, стал пенять, что я не повидалась с ним до сих пор. […]
Кульман в своей лекции ни разу добрым словом не помянул Осоргина. […] зато Яна, Зайцева, Куприна, Шмелева хвалил очень. Народу было порядочно. К концу приехал Алданов, мы с ним возвращались вместе. […]
18 апреля.
Чувствую себя плохо. Неужели грипп?. […]
20 апреля.
Вчера проспала 20 часов. Я решила день пролежать, но не в постели, а на постели. — Лекцию Керенского слушала сквозь сон. Под конец он так оживился, что я одолела свое состояние. […]
21 апреля.
Ян приезжает с Леней. Пишет, что ему жаль оставлять Леню одного. […]
22 апреля.
Наши приехали. Очень радостно было их видеть. […] У Яна вид хороший. Настроение прекрасное. Леня без нас поправился. […]
Завтра четверть века нашей совместной жизни. Ян предложил мне ресторан, а я предложила купить кулебяку и всяких вкусных вещей и позавтракать дома. Накормим «детей» [Кузнецову и Зурова. — М. Г.], пригласим Капитана. Ян засмеялся и сказал: «Да, если бы собрать все деньги, которые мы с тобой за эти 25 лет истратили на рестораны, можно было бы дом купить».
Грустно мне очень. Все вспоминается последний день дома. […] Грустный вечер, хотя и с большими надеждами. Многое оправдалось, многое оказалось тщетным, но все же жаловаться на свою судьбу не могу.
24 апреля.
На сегодня много всего: Лувр с Леней, концерт духовный у Инвалидов, потом всенощная и соборование. Хочу завтра причащаться, чтобы седьмая неделя была свободнее. […]
[В середине мая Бунины вернулись в Грасс. Записи Веры Николаевны возобновляются в июне:]
12 июня.
[…] и какое у нас невежество относительно католиков даже до сих пор. И многие повторяют, что французское сердце от ума, а вот русская душа — это другое дело. А куда же тогда деть М-ель Шапен? Такой доброты и деятельности я не знаю среди русских женщин, это напоминает доктора Гааза, но он был немец. […]
17 июня.
[…] Но как бы ни восхищаться католиками, я нахожу, что мы все должны оставаться в православии и лишь вносить, не насилуя, то лучшее, что есть у них. Вчера долго и горячо спорила с Ек. М. [Лопатиной. — М. Г.]. Она так стоит за католиков, что желала бы, чтобы все перешли к ним. И сама только боится, а то перешла бы. И по большой страстности своей натуры уже как-то ничего не видит величественного в православии. […]
23 июня.
[…] Вчера у нас обедал И. И. [Фондаминский. — М. Г.]. Ян завел разговор о «Николае Переслегине»4, который он читает.
— Жаль, что некому написать об этой книге. Нет критиков равного уровня. Это не о Шмелеве или Федине писать.
— Неужели вам нравится? — спросил И. И.
— Да, хотя наряду с тем, что он касается очень важных вещей, есть и пошлость и, конечно, уязвимые места. […]
— Но чего-то в нем нет, несмотря на такой блеск и одаренность, — продолжал И. И. […]
1 июля.
[…] Мы стали очень мало есть. Принесла Клодиа юбку, а платить нечем. Дала на нитки 6 фр., остальные обещала в понедельник или вторник. […]
15 июля.
Две недели не записывала. Чувствовала себя дурно. Был вызван к Яну Маан и за одно меня осмотрел. Оказывается, я очень истощена. Нельзя даже по саду вверх ходить. Ян уже больше трех недель теряет кровь. Похудел, побледнел. Все чаще приходит мысль, что без второй операции дело не обойдется. Жаль его ужасно и страшно за него. […] Мне «детей» жаль. Им очень хочется куда-нибудь проехаться. Но они кротко проводят целые дни за работой в саду или в доме. […]
24 июля.
Ян пугает меня своей бледностью. До сих пор кровь. […] К французскому врачу он обращаться не хочет. Маану звонить тоже не хочет. Пригласить его — дорого. Да и советов Ян все равно не исполняет. […] Чувствую себя плохо. И Ян беспокоит, и Леня не устроен. […] Он все больше и больше стоит на том, что осенью уедет в Ригу, а я очень беспокоюсь за него. […]
7 августа.
Совершенно неожиданно написала фельетон «Заморский гость» — о приезде в Москву Верхарна. […] Если бы мне Бог помог печатать один фельетон в месяц, т. е. зарабатывать 200–350 фр. в месяц, я была бы несказанно счастлива и это могло бы немного облегчить нашу жизнь. […]
Здесь Зайцевы (Кирилл), наняли над нами комнату в 300 фр., с правом готовить в кухне. […]
1 сентября.
[…] Этот месяц прошел с Зайцевыми. Их приезд был приятен. Они довольно легкие люди и нашего уровня, а это уж не так часто встречается. Мне очень приятно говорить с ним, «детям» — с ней. Вот, где чувствуешь разницу поколений. […]
3 сентября.
[…] Крымов5 был у нас в среду. […] Зеленый яркий галстук туго подтягивал его крахмальный воротничек, курточка розовато-коричневая с золотыми пуговицами, сиреневая рубашка. В очках, через которые ярко голубели ирисы глаз. […] Разговаривал он только с Яном, ни на кого другого внимания не обратил. Снял только Яна и снялся с ним вдвоем. Лет ему за 50. В прошлом он издатель «Столицы и усадьбы», писал некогда в «Московских Ведомостях», знает очень многих. Они живут под Берлином. […] Видается с Горьким, Алексеем Толстым. […]
Ян: — Зачем вы печатаете по новой орфографии, да еще Бог с маленькой буквы пишете?
Крымов: — Новая орфография не большевиками выдумана. А Бог с маленькой буквы — но ведь и человек с маленькой пишется.
(Когда мы это рассказывали Зайцеву, то Кирилл Осипович заметил: — А вы не сказали ему, что и свинья с маленькой пишется?)
Восхищался Толстым: — Сидел он у меня до самого рассвета и много интересного рассказывал. Я считаю, что из прежней литературы только 4 писателя, Иван Алексеевич. Вам, может быть, эта компания не понравится — вы, Куприн, Горький и Алексей Толстой. […]
Потом он спрашивал о своих произведениях. Ян сказал ему, что он во всех и во всем видит только скверное, точно ничего нет хорошего ни в людях, ни в религии. Даже тяжело читать. […]
29 сентября.
Канун моих именин, заказали немного лучший обед и завтрак. В доме так мало денег, что нельзя завтра будет никуда отправиться. […]
Интересное письмо получили от Манухиной. Много верного написано в нем о Скобцовой. «[…] Задалась хорошей и мудрой целью — организовать общежитие для женской эмигрантской молодежи6. […] Денег, конечно, никаких, но веры в предначертанье благого, в помощь Божию — большая. […] Очень хорошее впечатление осталось у меня от этой монахини совсем нового духа и душевного стиля. Много в ней светлой веселости, врожденной доброты, и при этом разумность, даже рассудительность и деловитость русской женщины-хозяйки. […]». […]
Вчера от папы письмо. Ему […] поднесли целый поднос подарков, восемьдесят вещей, в честь его восьмидесятилетия. Но что это за вещи. […] Семь иголок, гвозди, пузырек с подсолнечным маслом, одно яйцо, одно яблоко, четыре конверта. Но были и лучше: кальсоны, воротничек, 2 больших носовых платка, духи, одеколон. […] Видимо доволен, т. ч. и гости его не утомили. Но у него грудная жаба, значит, каждый момент может быть конец.
13/30 сентября.
[…] письмо от С.: папа почти голодает, нет ни сахару, ни масла. С. советует посылать ему деньги через Торгсин. […] Легко сказать, но трудно сделать. […] Я совершенно без копейки, у Яна тоже очень плохо. […] Вчера не могла заснуть пол ночи. Разные проекты. […]
1/14 окт., Покров.
[…] Вчера была у всенощной. Ян дал мне 15 фр. — «последние». В церкви было очень хорошо. И я молилась усердно. Больше всего о папе, о возможности послать ему нужное. […]
Возвращалась, как и шла в церковь, морем. […] Шла и думала, что мама чувствовала и о чем мечтала накануне моего рождения. […] Я вышла не в ее вкусе, ей нужно было иметь дочь совершенно из иного теста. […] Мы же на редкость были несозвучны, и много заставляли друг друга страдать. С папой, особенно в детстве, было легче. […]
[Из записей Ив. Ал. Бунина:]
Понед., 3. X. 32.
В городе ярмарка St. Michel, слышно, как ревут коровы. И вдруг страшное чувство России, тоже ярмарка, рев, народ — и такая безвыходность жизни! Отчего чувствовал это с такой особ, силой в России? Ни на что непохожая страна.
Потом представилось ни с того, ни с сего: в Париж приехал англичанин, разумный, деловой, оч. будничный человек. Отель, номер, умылся, переоделся, вышел, пошел завтракать. Во всем что [что-то. — М. Г.] такое, что сам не узнает себя — чувство молодости, беспричинного счастья… Напился так восхитительно, что, выйдя из ресторана, стал бить всех встречных… Везли в полицию соверш. окровавл[енного].
[Из записей Веры Николаевны:]
12/25 октября.
День Ангела Яна. Празднуем его фазаном. […] Сегодня получен чек от Гербера в 3000 фр. за «Чашу жизни и другие рассказы» на шведском языке. […]
Взволновала меня мысль о «подвижной библиотеке религиозных книг» […]
[Запись И. А. Бунина:]
18. X. 32.
Лежал в саду на скамье на коленях у Г., смотрел на вершину дерева в небе — чувство восторга жизни. Написать бы про наш сад, — что в нем. Ящерицы на ограде, кура на уступе верхнего сада…
[Из дневника Веры Николаевны:]
6 ноября.
[…] Нужно сознаться, что я не дождусь, когда, наконец, разрешится на этот год вопрос о Нобелевской премии — устала ждать. […] Ян спасается писанием — второй том «Жизни Арсеньева» понемногу развивается. Отвлекает его от всяких мыслей. […]
Письмо от Амфитеатрова. Очень грустное. Им очень плохо. […] Он пишет: «„Иисус Неизвестный“ Мережковского, по моему неизвестен только самому автору, по крайней мере, тщетно искал в нем хотя бы одной новой мысли, а тем более „нового слова“. Сплошной монтаж (в старину плагиатом звали) в перемежку с кимвалом, пусто гремящим. Я очень рад, что мне не пришлось писать об этой книге в печати. […]» О себе: «Естественная смерть в сентябре пропустила случай взять, искусственную презираю: грех велик перед Богом — боюсь».
Вот, действительно, жизнь. И чего, чего не перепробовал Амфитеатров за свою долгую жизнь, был богат и знатен, а стал нищ и почти безвестен.
7 ноября.
Медленно проходит томительный день. […] Ян днем спал. Он с утра пишет. Писал и вчера весь день. […] Я долго не могла уснуть. И почему такая тревога? Какой бы ни был исход, радостей он принесет меньше, чем печалей, во всяком случае, мне. […]
14 ноября.
Четыре дня прошло со дня присуждения Нобелевской премии7. От Шассена письмо, в котором он выразил возмущение академиками и стыд за них. Значит, шансы Яна были велики и только не посмели. […]
Дом наш принял это известие сдержанно. Все-таки хорошо, что дана настоящему писателю, а не неизвестному. Но только он богат и, кажется, денег себе не возьмет. […] Сердцем я не очень огорчена, ибо деньги меня пугали. Да и есть у меня, может быть, глупое чувство, что за все приходится расплачиваться. Но все же, мы так бедны, как, я думаю, очень мало кто из наших знакомых. У меня всего 2 рубашки, наволочки все штопаны, простынь всего 8, а крепких только 2, остальные — в заплатах. Ян не может купить себе теплого белья. Я большей частью хожу в Галиных вещах. […]
Ян спасается писанием. Уже много написал из «Жизни Арсеньева». […] работает он, как всегда, по целым дням. […]
19 ноября.
[…] Мережковского во всех почти газетах называют единственным кандидатом на Нобелевскую премию. Почему? И что страннее всего, даже в «Сегодня», где писали, что «Бунин в Стокгольме у всех на устах». […]
30 ноября.
Опять давно не писала. Труден стал дневник. Главного не скажешь, а не главного очень мало.
Письмо от Верочки Зайцевой. Очень талантливо дала Сирина. Я так его и чувствую. […] Пишет, что он «Новый град» без религии. Глядя на него не скажешь: «Братья писатели в вашей судьбе что-то лежит роковое». […]
20 декабря.
Ян и Галя уехали [в Париж. — М. Г.]. Леня готовит обед. […] Ян мне сегодня раза 3 сказал, что ехать ему очень не хочется. Это меня немного волнует. […]
31 декабря.
Последний день этого високосного года, даже последние 4 часа. Сейчас ровно восемь. Если в эти дни ни с кем из моих близких ничего несчастного не случилось, то я буду считать этот год счастливым. […] У меня, благодаря чтению хороших книг, выработалось спокойное отношение ко всему, что происходит.
[…] Кроме того, моей души коснулись 2 величайшие души, жившие на земле: Тереза Святая и Жюльена Норвич. […]
Мое писание подвигается медленно. […] За весь год написала я только 2 фельетона: «Заморский гость», «Завещание», а «Москвичи» были написаны в прошлом году. […]
Я научилась в этом году хорошо переносить одиночество, ибо я его не чувствую. […] Об Яне я не скучаю. Лишь беспокоюсь. Буду счастлива, когда они вернутся. Он пишет нежные, но очень короткие письма. Галя же делится с нами почти всем. […]