1929

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1929

[Из записей Веры Николаевны в дневничке «в черном мягком переплете»:]

1 января 1929 г. (новый стиль)

[…] Ян спросил: «Зачем писатель зачеркивает? Затем, что хочет уничтожить. А потом — веяние Гофмана, Щеголева — стараются восстановить варианты. От этого повеситься надо!». […]

Да, — сказал Ян, — только Достоевский до конца с гениальностью понял социалистов, всех этих Шигалевых. Толстой не думал о них, не верил. А Достоевский проник до самых глубин их.

3 января.

[…] Ян спрашивал о моих работах. Говорили об Эртеле, об Овсянико-Куликовском. Рассказала ему о плане. Он одобрил.

Открытка от Н. Ив. Кульман: «Журнал в Сербии провалился из-за интриг». Мережковских это зарежет. […]

6 января.

[…] Утром он позвал меня: скончался Николай Николаевич1. Он очень огорчен, печален: «Думал ли я, когда я видел его 40 лет тому назад на Орловском вокзале, когда он ходил по платформе, — он вез прах отца, — был блестящ, молод с рыжеватыми кудрявящимися волосами, — думал ли я, что наши жизни столкнутся, что поклонюсь его праху в Антибах».

Решили завтра ехать в Антиб. Говорили, что прошлая Россия ушла, что для него лучше, что он умер, ибо едва ли что-либо, кроме горестей, у него было бы.

— Да, конечно, — сказал Ян, — ведь все лучшее погибло в войне, общей и гражданской. […] В правых рядах остались лишь худшие. […]

7 января.

Наше Рождество. День хороший, но холодно. Едем на панихиду по Николае Николаевиче. Подъехали к вилле Тенар на автомобиле около трех. Белый простой дом стоит в глубине двора широкого поместья. […] У дома офицер в форме. […] Входим, нечто вроде вестибюля, где толпится народ. Проходим в залу, где в гробу лежит Ник. Ник. Комната высокая в 3 окна, одна дверь; вероятно, другие завешены красного тона плюшевыми драпри. В щели пробивается солнце. Гроб дубовый, очень глубокий, — такого я не видала, — стоит на низких подставках, что тоже необычно. […] Николай Николаевич в черкеске, очень высок, стал очень худым, пропала грудь. Поразила правая рука, далеко вышедшая из рукава, она крепко держит резной черный крест. Почетный караул по обе стороны гроба. При нас сменился, стали казаки, высокие, стройные, серьезные в своих черкесках. Тишина. Простота. Молодой человек в визитке читает Псалтырь. […]

Я, когда подъезжала, очень волновалась при мысли о величии смерти, о том, что всякий у нас может прийти и поклониться покойнику. Когда вошли в залу, волнение еще усилилось от простоты в соединении с серьезностью, почетного караула и немногих присутствующих. Около стены огромный венок, прислоненный к крышке гроба, на которой прибита металлическая доска с надписью Nicolas Nicolaevitch. Вероятно, Nicolaevitch сочли за фамилию, а потому и начертали крупнее. За изголовьем, в углу, столик, покрытый белой салфеткой, с образами.

Панихиды ждали около часу. Ян волновался сильно, особенно, когда пришли казаки в черкесках и сменили караул — у него ручьем по щеке текли слезы. Было чувство, что хороним прежнюю Россию. Да, вот живешь, как будто даже все зажило, а чуть наткнешься на что-нибудь, так оказывается, что рана обнажена, и больно, очень больно.

К панихиде вышли Петр Николаевич с супругой, его дети — все в глубоком трауре. Служил Каннский батюшка, как всегда, хорошо. Пел казачий хор. После панихиды родственники подошли к гробу первыми — Петр Николаевич, за ним Милица Николаевна. Опустились на колени, помолились, поцеловали крест, руку, а Милица Николаевна еще и орден, георгиевский крест. Потом подошли племянники, его пасынок, падчерица, затем и остальные. Наши не пошли, а я прощалась. Вблизи поразило лицо, — стало маленьким, не похожим на портреты. Запаха не чувствовалось. Много принесли венков, были и трогательные пучки цветов, белая гвоздика, например. […]

Петр Николаевич и Милица Николаевна низко поклонились всем и «отбыли во внутренние покои». […] Петр Николаевич, который совсем не похож на Николая Николаевича, очень похож на Александра II, был очень взволнован, то и дело вынимал носовой платок.

Когда мы вышли за ворота, то розовые снега на горах поразили нас красотой. День был изумительно прекрасный. Мы отправились пешком до площади, где автобусы. Сели. Много русских2. […]

8 января.

[…] День обещал быть тоскливым, нудным. И вдруг Георгий Иванов3. Приходу его были рады, ведь давно не видали знакомых.

Они завтра уезжают. Жили у Винтерфельда. Будто у Одоевцевой плеврит. […] Поболтать было приятно. Он пишет роман, она пишет роман. Он завидует нашей жизни, но она не может жить нигде, кроме Парижа. […] Едва выжила месяц в Бретани. […] О Ходасевиче он сказал: он умен до известной высоты, и очень умен, но зато выше этой высоты, он ничего не понимает. […]

9 января.

[…] Письмо от З. Н. [Гиппиус. — М. Г.]: Чехи прекратили пособия — это минус 380 фр. […] О французах ничего не известно. В Зеленой Лампе З. Н. читала об эмиграции. […]

Ян все не придет в себя, все волнуется. Смерть Ник. Ник. выбила его из рабочей колеи. […]

17 января.

[…] Ян очень волнуется, как и чем будем жить. После смерти Ник. Ник. он бросил писать.

20 января.

[…] Ян вспомнил, что в день смерти Эртеля он отправился в анатомический театр, и груды кусков тела, трупы уничтожили у него страх смерти. Долго опять говорили об Эртеле. Ян хочет сегодня начать писать о нем. Как он мало оценен. О его личности никто ничего не знает.

Ян сказал: «Не нужно было ездить на панихиду по Ник. Ник. До сих пор не могу успокоиться». И правда […] его художественное настроение гораздо более хрупко, чем самое тончайшее стекло.

23 января.

[…] Подсчитали — на Бискру денег не хватит. Решено: ночевка в Марселе, потом Дижон, где, если понравится, проживем еще месяц. Это, пожалуй, не глупо.

24 января.

[…] Ян пишет об Эртеле4. […] Пришли 2000 фр. из «Посл. Новостей», […] 3000 фр. от французов. […]

26 января.

Ян плохо спал. Подсчитал: в Дижоне жить нельзя, нельзя в Париж приехать без копейки. Он прав.

Из письма Амфитеатрова5, полученного сегодня: «Знаете ли, мудрено даже выразить мое восхищение этою Вашей вещью: до того она растет из книги в книгу. Недавно в одной итальянской лекции о русской литературе я сказал, что из Вас вырастет русский Гёте, но покуда без „Фауста“, которым, однако, по всей вероятности, станет „Жизнь Арсеньева“. Это было еще до 3-ей книги. Теперь слова мои подтверждаются. […]»

31 января.

[…] В Каннах дали телеграмму Нилусу, что с 18-ого берем квартиру. Пили кофий у англичан. […]

В 5 ч Марсель. Доехали до старого порта, но темно было и того волшебного впечатления, как в ту месячную ночь 18 лет тому назад, не было. […] Решили остановиться. Будет стоить столько же, даже дешевле, чем приехать ночью в Париж, а устанем меньше. […]

1 февраля.

[…] Ночью было крушение поезда на главной магистрали, а потому мы до Валенса ехали окружным путем. […] В Дижон приехали около 8 ч. вечера. Взяли 3 номера вразброд, по 25 фр. Обедали. […] Выпили 3 б. вина, и я чувствую себя так, как давно не чувствовала.

2 февраля.

[…] Купила на вокзале завтрак-коробку, на трех хватило и всего 14 фр. Ехать было очень хорошо. В Париже […] 2 часа ездили, нашли [комнаты. — М. Г.] лишь в International. Вечером у Цетлиных. […]

3 февраля.

[…] М. Ал. [Алданов. — М. Г.] […] как всегда, мил, любезен и пессимистичен. Завтракал он с Деникиным, который уехал из Капбретона из-за Бальмонта: «вечные скандалы, требование вина, пива в 3 часа ночи. А когда предлагали воды, он говорит — Бальмонту воды?! Поэту воды?! — Стыдно было перед французами». […]

4 февраля.

[…] Завтракали у Зайцевых. Встретили по-родственному. Верочка тиха и печальна. Много всяких неприятностей. […]

6 февраля.

Переезжаем на рю дю Бош, где жили Михайловы. Берем пока комнаты. […]

10 февраля.

[…] отправились на вечер евразийцев6. Кое-что узнала нового: Евразийцы за православную Всем[ирную] Церковь. Они открыли Федорова7, философа, библиотекаря Румянцевского музея (с ним переписывался Эртель).

Ильин8 отбивал нападения, что евр[азийцы] близки по духу к большевикам. — Эта близость — веревка на шее удавившегося. Они дети славянофилов. […] Евразийцы прежде всего свободны. Христос принес свободу личности.

Первым говорил Федотов9. […] Вышеславцев10, танцуя, остроумно говорил о марксистской философии, как очень элементарной. […]

11 февраля.

[…] Вечером […] к Зайцевым. Было человек 25. Боря читал «Анну». Я кончила бы на предпоследней главе. […] Мы уехали раньше всех. Верочка была недовольна.

13 февраля.

[…] Потом Яна расспрашивали о «Жизни Арс.». […] он кратко сказал: «Вот молодой человек ездит, все видит, переживает войну, революцию, а затем и большевизм, и приходит к тому, что жизнь выше всего, и тянется к небу». […]

15 февраля.

[…] Предложение вместо вечера «постричь» несколько человек. Не знаю. Но, если бы миновала чаша эта, была бы счастлива и довольна. Мотив: «Нужно сберечь Бунина».

Но общее впечатление очень печальное. Я как-то поняла, что почти никому наш приезд не доставил удовольствия. Пожалуй, пора уйти «под сень струй».

Портит мое настроение и предстоящий вечер. Напрасно мы не пожили в Дижоне. Меньше истратили бы денег и нервы были бы покойнее.

16 февраля.

Был Шмелев. Похудел. Стал тише. О себе говорил в более спокойных тонах. Устроил радио, восхищается. Рассказывал об обеде Гукасова, когда он всех громил. Оказывается, его «панораму» Маковский не хотел печатать, ибо ему «не позволяет редакторская совесть давать такой мрак читателям». Хвалил Бальмонта, восхищался его стихами «кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Бальмонты теперь под Бордо. […]

21 февраля.

Вернулись от Шмелевых, радушно угостили. […] Ив. С. был тих, он увлечен радио. Мы слушали вечерню из Лондона. Решили завести радио и себе. Шмелев рассказывал, как его пороли, веник превращался в мелкие кусочки. О матери он писать не может, а об отце — бесконечно. […]

22 февраля.

Переезжаем. […]

24 февраля.

Приходил прощаться Илюша [Фондаминский. — М. Г.]. Едет с радостью на Бельведер. Был и Алданов и Лоллий Львов. […]

26 февраля.

Вернулись с говорящей фильмы11. Любопытное изобретение. Но человек все больше и больше вытесняется машиной. […]

27 февраля.

[…] Готовлю обед. Был Рощин. Ни копейки! Забегал он и к Нилус. У них уже желтая повестка — если не заплатят до завтра полудня, то придут описывать. Я покормила Рощина, но дать могла лишь 3 фр., а Ян 2 фр., т. к. у самих одни долги. Сказала ему, чтобы он пришел обедать в воскресенье. […]

2 марта.

[…] Была Нина Берберова, вся в зеленом, проста, решительна и беспощадна. П. Ал. [Нилус? — М. Г.] вздумал при ней читать рассказ. Она, даже не слушая его, сказала, что ей пора домой. Потом, выслушав, сказала Галине: «Пойдем» и увела ее в ее комнату. П. Ал. читал очень тихо, сконфузясь. Вот олицетворение беспощадности молодости! А у меня разрывается сердце от жалости к людям.

У Тэффи было многолюдно, просто и, если бы не моя болезнь, приятно. Но драло горло ужасно. Я почти все время молчала. […] Много видела тех, с кем начинали эмиграцию, и как все постарели.

6 марта.

[…] Милюков сравнивал свой юбилей с «Зарубежным съездом»12 и нашел его «более удачным, чем съезд 1926 г. — съезд демократии». — Вот поистине бог бестактности.

17 марта.

Завтракали у Ельяшевич. […] Гуляла по Елисейским полям с Ф. О. Она «презирает себя», что не изменяла мужу. «Было много, много искушений». […] Мне как-то не представляются искусители. […]

19 марта.

[…] Степуны обедали. Он, как всегда, был блестящ. В нем редкое сочетание философа с художником. М. б. одно другому мешает, но в обращении он прост, неистощим. Наташа [жена Степуна. — М. Г.] прелестна, в этот раз мне понравилась куда больше. Я как-то поняла, что ценит в ней Степун и чем она дорога ему. Она, конечно, идеальная жена и своего легко не уступит. […]

20 марта.

Зашла вечером к Мережковским. У них Адамович, — готовятся к «Зеленой лампе», кот. будет в понедельник. Читает Оцуп13 «Гоголь и Белинский», но «незабудки тут для шутки», Белинский неинтересен. Нужно взять Гоголь и христианство, почему Гоголь «не вместился в христианство? А м. б. в церковь?» — «Он попал в щель между церковью и христианством. Он самый мрачный писатель. От него пошел нигилизм. Он сам — хаос».

Я поняла, что им просто хочется внедрять свои идеи — а все Оцупы лишь терпятся, т. к. нет лучших. Удивительная у них энергия, свежесть чувств, как будто они только начинают жить. […] Дм. С. хочет читать об Атлантиде и ею обрабатывать «молодежь».

24 марта.

Лекция Степуна. […] Степун был блестящ. Умерен, изящен. Революцию делает молодежь, преступники и фантазеры. Результаты положительные — вопреки революции. […] Он считает революцией настоящей только большевицкую.

Прений я не слышала. Пошли с М. Ал. [Алдановым. — М. Г.], Тэффи и Зайцевым «праздновать наше десятилетие». Сидели в кафе. […]

26 марта.

Вчера на «Зеленую лампу» Мережковские не приехали — заболела З. Н. […]

1 апреля.

Вечером пошла [к] З. Н. Думала, никого не будет, но Манухина пришла. […] Разговор о Розанове14. М. принесла «Темный лик», только что прочла. — «Розанов, по-моему, возрожденец. Христа не понимает, как русские крестьяне. Он слишком любит плоть и все через нее». «Я согласна, что начало 20 в. в России было веком Возрождения».

14 апреля.

Волнуюсь о вечере. Едва ли продадутся все билеты. Впервые была у Мережковских на — «Воскресенье». Пришла первая. У З. Н. опять процесс в легких. Печень, селезенка. […] Дм. С. читал о «Содоме и Сионе» […], об однополой любви. Было занятно и слушать, и смотреть на тихих мальчиков, чинно сидевших в ряд. Была и Одоевцева. За мной пришел Ян.

17 апреля.

Вечер Яна у Цетлиных.

[Записи возобновляются уже в Грассе:]

5 мая.

[…] Вчера в 12 ч. мы с Илисом [Фондаминским. — М. Г.] разговлялись скромно в кухне. Ян уже спал. Я подарила каждому по шоколадному яичку, влитому в скорлупу с раскрашенной физиономией.

6 мая.

[…] Проснулась с мыслью, что в жизни не бывает разделенной любви. И вся драма в том, что люди этого не понимают и особенно страдают.

Завтракали в кабинете с Яном. Я всегда испытываю счастье, когда он после болезни начинает жить нормальной жизнью. Особенно остро я чувствовала это на Суэцком канале в 1910 году на Рождестве […]

11 мая.

Из письма Карташева (открытка): «Пасха была радостная. Кедровы вернулись из Америки в вел. Пятницу и украсили нашу заутреню свои пением. Было хорошо, полно, все устроилось густо по-русски: красные свечки, колокола, масса народу. Нет выше нашей богослужебной красоты, особенно, если знать богослужение».

Всегда, при всяком общении с Карташевым я испытываю трудно-передаваемое впечатление чего-то настоящего, большого. […] О чем бы он ни говорил, всегда глубоко, интересно и значительно. Всегда самого интересного коснется, самое важное затронет. […]

21 мая.

«Есть чему улыбаться, если бы ты знала, в каком я напряжении уже 3 дня, и ничего не выходит. Зачем я озаглавил „Жизнь Арсеньева“!» «Писать трудно, или уже надо было писать автобиографию или совсем другое». «Прав Кульман, когда говорил, что нельзя печатать неоконченную вещь».

Я успокаивала, говорила, чтобы он издал написанное, а там, что Бог даст. Он немного успокоился и просил принести ему снизу оттиски Ж. Ар. — значит, еще не потерял надежду.

— «И как трудно — уже дошел до живых лиц, многие еще не умерли». Был ласков, нежен, как бывает в редкие минуты. […]

26 мая.

Письмо от Ек. М. [Лопатиной. — М. Г.]: приезжает сегодня к нам. […] Ек. Мих. мила. Много говорили о церкви. Д. опять перешел в католичество. В Риме к нему отнеслись милостиво. Теперь он в монастыре и Папа велел быть с ним милостивым, т. к. он «?me Slave». A Каллаш про него сказала, что он взял визу «aller et retour».

27 мая.

[…] Ездили мы с Яном в Канн. […] Ян купил белый картузан и синюю полосатую курточку — мой выбор. Все одобрили. Галине купили красные туфельки ночные, а я себе — голубые, Ек. Мих. — зубную щетку, а Ил. Ис. — торт. Словом, это был день подарков. Все были веселы.

28 мая.

[…] Ян восхищаясь Ек. Мих. говорит: Я сказал ей, что когда покупал куртку, посмотрел в зеркало и подумал: «Не хорош стал!» А она напомнила мне: «Помните, мы шли по Арбату и вы говорили — чувствую, мир перевернуть могу, а шея гусиная длинная, и в тяжелых калошах!» «Нет, — прибавил Ян, — я и молодым кое-что понимал».

5 июня.

Ек. М. в восторге от рассказов Галины. Она думает, что из нее получится настоящая писательница. […]

6 июня.

Проводила m-me Lopatin. […] В это свидание с Ек. Мих. я много от нее получила. Она рассказала мне все свои главные романы. […] Ек. Мих. до сих пор молода, чувственно воспринимает жизнь, полна интереса и вкуса к ней. […]

17 июня.

Опять прогулка наверх, опять лунный пейзаж — слоистая гора, вековой дуб, кипарисы. Ян мечтал жить там.

Разговора не было. Так, перекидывались фразами. […]

20 июня.

[…] За завтраком мы с Ил. Ис. говорили о Мережк. о том, как с ними трудно работать, что без ссор З. Н. не может. […] Очень хвалил, даже восхищался Яном, за то, что он тактичен и умен. Не дает в «Посл. Нов.» статьи, которые им печатать невозможно. А З. Н. всегда это делает. […]

21 июня.

Письмо от М. Ал. [Алданова. — М. Г.]. Он в «еще более мрачном настроении, чем обычно». […] Мы долго говорили о нем, хвалили за ум, за работоспособность, несмотря на его «поднятый воротник». Я говорила, что его главная мука — это боязнь заболеть психически. […]

23 июня.

[…] Статья Философова о Степуне. Разнес его в пух и прах, чувствуется тут вмешательство З. Н. Местами Философов остроумен, местами несправедлив. […]

28 июня.

[…] Илюша вдруг заговорил как-то особенно хорошо: — Когда вам будет очень плохо или тяжело, скорее идите в свою комнату и старайтесь заняться чем-нибудь интересным. И кричать не надо.

— Это верно, но я кричу, когда мне уж побить человека хочется. Конечно, отчасти это от печени.

— А мне иногда на стену лезть хочется или головой о нее биться, а я сдержусь — начну читать что-нибудь интересное и все проходит.

Когда он все это говорил, лицо его было необыкновенно прекрасным — точно пробегали по лицу какие-то неземные тени. Я не удержалась и сказала ему, что я очень благодарна ему за все. Он удивился, встрепенулся. […]

— Вот все вас добрым называют, но дело тут не в доброте. Вы и строгим и даже суровым быть можете, а главное, в вас высокий строй, что реже и ценней.

Он, кажется, обрадовался этим словам и согласился:

— Вот, дураки, меня не понимают — добрый, размазня. А у меня, когда я молод и здоров был, энергия с пальцев стекала.

29 июня.

Сейчас прочла в «Пути» — «Мистика Райнера Марии Рильке» и восхитилась Рильке. Я совсем не знала его. […]

3 июля.

[…] Начала 2-ой том Пруста. Гораздо прозрачнее первого. […] Не успела ничего сделать по-английски. Скучно как-то без Илюши. У него драгоценная черта — от всего брать maximum и всему радоваться. Как жаль, что у него нет детей, он был бы хорошим отцом. […]

Перед отъездом он внезапно сказал: — А есть у вас образ? — Я показала ему образок Яна, благословение матери. — Хорошо бы повесить его в столовую. А? — Я поняла, ему самому неловко, а хочется, чтобы дом был благословлен.

9 июля.

[…] Ходили с Яном по саду, говорили о том, что он пишет, т. е. об интеллигентных революционерах. — «Это самое трудное, пожалуй, из всего, ведь надо написать целый класс людей, не впасть в шарж».

10 июля.

[…] Была у З. Н. Поняла, почему ей хочется меня, тут все дело в Яне. Она не все понимает, […] решила сдержаться и передать Яну все в смягченных тонах.

И какое непонимание у З. Н. Яна и всех человеческих чувств, какое неумение смотреть на все со стороны. Что тут удивляться Галине, когда существует Володя? [Злобин. — М. Г.]

22 июля.

[…] Была у Мережковских, взяла следующие тома Пруста. […] Они все очень огорчены, что не будет войны с Китаем. — «А вот все Илюши, Милюковы за величие России». «Илюша очень хороший, но он не русский, не чувствует России по-нашему, он хороший еврей». «Вишняк не принял статьи Адамовича, где тот доказывает, что искусство не должно быть для искусства». […]

23 июля.

[…] Горевала, что 7 лет потеряно из-за кухни. Надо нагонять, пока еще есть силы и возможность. […]

24 июля.

[…] Звонок по телефону. Неклюдов. — Можно ли зайти? — Пожалуйста, очень рада, только я одна дома.

Пришел. […] Он знал Тютчевых и Анну Федоровну и Китти-красавицу15. Знал и отца их, рассказал, почему его дипломатическая карьера была окончена. Его назначили в Турин, где в то время был очень скучный двор. Все уехали в отпуск, оставив Тютчева за старшего. Ему стало скучно и он удрал во Флоренцию. […] выясняется самовольная отлучка Тютчева. Николай I отозвал его и больше не назначал Т[ютчева] заграницу. […]

30 июля.

Письмо [из России. — М. Г.]: «У нас упорно говорят, что Академия Наук рассматривает вопрос об уничтожении буквы М, т. к. в ней миновала всякая надобность за отсутствием мяса, масла, муки, молока и пр. Остался один Микоян, но ради одного слова, не стоит сохранять целую букву». […]

31 июля.

[…] Ян кончил следующую книгу «Арсеньева». Очень сильно.

Какие-то органные, надземные в ней есть звуки.

1 августа.

[…] Письмо Яну от И. И. [Фондаминского. — М. Г.]. […] Предлагает издать «Арсеньева». […] Просит написать о Чехове. Роман Сирина16 — «настоящего мастера» — интересен и бездушен. Зайцев уже продал 75 экз. «Анны». […]

6 августа.

[…] Был Адамович. Он считает Марину Цветаеву умнее Ходасевича, хотя Ходасевич никогда не скажет глупости, тогда как она — сколько угодно. […]

9 августа.

Приготовили комнату для Капитана. Кончается моя уединенная жизнь в «собственной» комнате. Опять туда и сюда. […]

10 августа.

[…] После завтрака мы с З. Н. [Гиппиус. — М. Г.] долго разговаривали: […] 1) о Прусте она сказала, что он все возится с личностью и это ценно, 2) Об «Я». Я сказала, что с некоторых пор стала чувствовать что все, чем оно было засорено за годы жизни, стало отставать и я стала чувствовать его так, как в 5, 6 лет. Она сказала, что это начало мудрости. 3) О Шестове: «Шестов очень способный, но у него нет Бога. Вот почитайте Шеллинга». […]

2 сентября.

[…] Ян был в Ницце у Зайцевых, я — у З. Н. […] Ходасевич написал З. Н., что Ян очень доволен его рецензией. Я передала ей письмо Яна, в котором он благодарит «за поддержку коммерции». Она очень удивилась. […]

3 сентября.

[…] Вспоминаю, как З. Н. говорила о своих сестрах. Она их действительно любит. Даже лицо у нее делается добрым, просветленным. Ее сестра Татьяна, оказывается, духовный, кроткий человек, настоящая христианка. Она в тюрьме всех мирила, о ней очень жалеют. Арестовали ее из-за провокатора.

Я расспрашивала, похожа ли она на З. Н. — «Нет, совсем, она кроткая. Она художница. А другая сестра — скульпторша». Последнюю З. Н. считает талантливей.

[Возобновляются записи И. А. Бунина. Видимо отрывки переписаны из уничтоженного им дневника:]

11. IX. 29.

Завтрак в Antibes y Сорина — с Глазуновым17 и его женой, Тэффи и Тикстоном. Глазунов вполне рамоли, тупой, равнодушный, даже сюртук как на покойнике. «Вернетесь в Россию?» — «Да-а… Там у меня много обязанностей… Относятся ко мне чрезвычайно хорошо…» И даже рассказал, как кто-то очень важный снял с себя и возложил на него цепь с красной звездой. Получает 200 р. пособия большевицкого.

[Из дневника Веры Николаевны:]

17 сентября.

[…] Ян читал главу из романа Сирина. […] Сирин человек культурный и серьезно относящийся к своим писаниям. Я еще не чувствую размера его таланта, но мастерство большое. Он, конечно, читал и Пруста и др. соврем. евр. писателей, я уж не говорю о классиках. […]

18 сентября.

[…] У З. H. живая переписка с Ходасевичем, который в последнем письме издевается над Степуном18.

25 сентября.

[…] Пришел мой «Овсянико-Куликовский»19. Галина обрадовалась больше всех. […]

13 октября.

Одна в Ницце. Странное чувство. Город кажется мертвым (воскресенье). На набережную не выходила, боюсь встретить знакомых. Хочется один день провести в уединении. […]

Идя на вокзал, я вдруг поняла, что не имею права мешать Яну любить, кого он хочет, раз любовь его имеет источник в Боге. Пусть любит Галину, Капитана, Зурова — только бы от этой любви было ему сладостно на душе.

14 октября.

За Всенощной чувствовала себя такой, как в 8 лет — то же чувство непонятности жизни. […]

Как-то не так надо жить. Что-то настоящее мы упускаем.

Причастие меня взволновало меньше, чем в прошлый раз, в Великую Субботу. На мгновение почувствовала свою одинокость, ни единой души близкой в церкви. […]

29 октября.

Были Кульманы. […] О Шмелеве говорят уже со сдержанным восторгом, о Бальмонте — с умилением. […] По правде сказать, Кульман гораздо лучше сочетается с Шмелевым, чем с Буниным. […]

Они очень нормальные люди: наслаждаются жизнью, когда нужно, горюют, когда полагается, словом, нет неврастении, какая есть в каждом из нас — зачем, к чему? […]

13 ноября.

У Мережковских «как пышно, как богато». В отличном настроении. Премия Нобеля, данная Томасу Манну, не расстроила. Д. С. развивал мысль, что будет хуже. Деньги истратишь, а уже после этого никто не поможет, а разве это много?

19 ноября.

[…] Ездила с Яном в St. Jacques. Все ищем дом на круглый год. Там хорошо, тихо, совсем деревня, есть поместье, но летом, вероятно, очень жарко.

От Зурова никаких вестей, стало от этого тревожно20.

23 ноября.

Утром шум. Я кончала молитву. Вышла в переднюю: вижу высокий молодой человек с чемоданом и Капитан, Значит, Зуров приехал, как и думали — приедет неожиданно. Сразу бросилось в глаза, что на карточке он не похож — узкое лицо, менее красивое, нос длиннее, глаза уже и меньше — но приятные.

Ян уже встал, но еще находился в спальне. […] читал корректуру «Жизни Арсеньева». […] Ян вышел на шум, в очках и знакомство состоялось: […] Зуров вспыхнул, вытянулся по-военному, просто, сдержанно поздоровался. […]

Зуров привез каравай черного мужицкого хлеба, коробку килек, сала, антоновских яблок, клюквы и нам по маленькой корзиночке, с которыми дети ходят по грибы, по ягоды.

Впечатление приятное, простое, сдержанное. Много рассказывал о Латгалии (части б. Псковской губ.), где он бродил последние годы. Народ наш он знает, любит, но не идеализирует. За обедом пили водку под кильки. Потом говорили о народе, о литературе. Ян прочел «Я все молчу» и «Темир». […] Зуров слушал внимательно, местами хорошо улыбался. Вообще улыбка его красит. У него хорошая кожа, густые брови, белые зубы, красивое очертание губ, хотя рот мал.

29 ноября.

Газеты принесли известие о смерти Надежды Ивановны Алексинской. Я весь день вижу ее бодрой, оживленной — то в белом больничном халате, то в изящно-простом платье за обедом в вилла-жюифской столовой. […] Мне пришлось наблюдать Н. И. в два периода моей жизни и оба раза в госпитале «Вилла Жюиф». […] трудно было не восхищаться ею. […]

[Из переписанных Буниным записей:]

?-XI-29.

Солнечный день, на пути в Cannes — обернулись: чисто, близко, четко видные полулежащие горы несказанно-прекрасного серого цвета, над ними эмалевое небо с белыми картинными облаками. Совершенно панно.

30-XI-29.

Если бы теплая, большая комната, с топящейся голландской печкой! Даже и этого никогда не будет. И уже прошла жизнь. […]

[Записи Бунина возобновляются лишь в 1931 году. Из записей Веры Николаевны:]

3 декабря.

[…] З. Н. говорила опять о Савинкове, об его трещине, которая выявилась и в его романах. Вечная мука — можно ли убить? — Вероятно, ни Пилсуд-ский, ни Муссолини об этом не мучались. […]

9 декабря.

[…] Вечером долго разговаривали с Питомцем [Л. Зуровым. — М. Г.]. Он рассказывал об Острове, об имении дяди, где он проводил лето (в 45 в. от Острова). Он знает помещиков, купцов, крестьян. Ян прочел его «Псковщину» — отдельные заметки, она еще не кончена. Ян сделал несколько замечаний.

12 декабря.

[…] З. Н., видимо, хочет видеть Зурова. […] вероятно, и любопытно, и уже враждебно настроена. […] Затем, оказывается, Ходасевич обижен на Яна, что он недоволен его статьей, что он называет его «символистом». Затем еще обижен за то, что Ян пишет о символистах. Затем, оказывается, что Яну платят монархисты. Вот до чего додумываются!

18 декабря.

[…] Гуляли вечером втроем: Ян, Скабарь [Зуров. — М. Г.] и я. Говорили о литературе. У Скабаря хороший вкус — из Тургенева «Первая любовь» и природа. Ян сказал, что хороша «Поездка в Полесье», его думы о жизни. Оценил Скабарь и «Семейное счастье» Толстого, о котором редко кто вспоминает. Ян похвалил его за это.

31 декабря.

[…] Он [Зуров. — М. Г.] всему радуется, на все обращает внимание, и это утомляет Яна. Ян […] очень не весел. Томит его мысль о Париже. Денег нет, вечер устраивать трудно, а без него не обойдешься. Но я как-то спокойно на все смотрю, полагаюсь на волю Божью. Он же мучается. […] От этого и в доме тяжелее стало. Яна все стало раздражать, и смех, и лишние разговоры. […].