Эпилог длиною В СЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпилог длиною В СЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ

А почему эпилог?

У жизни есть великодушное свойство: конечная, она бессрочна. Это прекрасная небрежность или, напротив, предусмотрительность природы: она не назначает живому точного предела. И пока жизнь замечательного человека длится, связанная с жизнью мира, откуда взяться в ней литературному дроблению на главы и части, если никогда не известно заранее, как еще все обернется?

Жизнь стареющего Бора была, как и в прежние годы, замысловатой вязью событий и встреч, путешествий и дискуссий, нетерпеливых надежд и терпеливого труда, влекущих замыслов и рутинных дел… И как прежде, его жизни сопутствовали смерти и рождения. Взлеты начинающих. Излеты уходящих.

Может быть, и он уже стал УХОДЯЩИМ?

Не впасть бы в тривиальную ошибку: ах да, конечно, это неизменный удел «шестидесятилетних», как некогда прочертил Рэлей возрастной рубеж, за которым начинается уход — отставание от века. Память без труда подбрасывает примеры. Так было с великим Дж. Дж. Томсоном: не сумев принять идей теории относительности и квантовых идей, он задолго до смерти обратился в одну из «кембриджских окаменелостей» — по выражению Резерфорда, и «сам поставил себя вне современной физики» — по выражению Бора. Так было с великим Максом План-ком: не найдя примирения с квантовой революцией, он остался от нее в стороне, хоть и явился ее провозвестником. Так было с великим Гендриком Антоном Лоренцем: зачинатель электронной теории, он не смог признать квантовой механики и, наблюдая ее непонятные победы, отважился на трагическое самоотречение — «я не знаю, зачем я жил…». Вот так и Бор — подсказывает логика психологических параллелей, — вот так и Бор: перейдя рэлеевский возрастной рубеж, и он, наверное, забронзовел в собственном великом прошлом, а физика ушла вперед. И оттого-то заключительный этап его жизни достоин не более чем суммарного эпилога длиною в семнадцать лет… Осторожно! Параллели обманывают. Ничего похожего с Бором не произошло. Как всех, его не миновала старость, но, как немногих, миновало старение духа. Ему было семьдесят три, когда в 1958 году он вынес свой крылатый приговор одной несостоявшейся теории элементарных частиц:

— Нет сомнения, что перед нами безумная теория, но весь вопрос в том, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться еще и верной!

Отстающие от века и стареющие духом не ищут в разрыве со здравым смыслом критерий истинности новых идей. Это привилегия молодости. Удивительно ли, что фраза Бора облетела весь мир и стала притчей во языцех среди молодых исследователей далеко за пределами физики?!

Бор продолжал оставаться лидером квантовой революции и ревнителем нового стиля естественнонаучного мышления. И это не было заслугой только его сильной индивидуальности. История познания природы была с ним заодно.

Революционные представления о ходе вещей в природе и об устройстве нашего знания ее закономерностей не сменяются более глубокими, пока не перешагнули границ своей применимости. А дойти до таких границ — это требует труда поколений. И потому времени: исследование мира должно углубиться до неведомого прежде уровня физической реальности и проникнуть в него. Два столетия понадобились на это классической физике после Ньютона. Только тогда микровселенная атома заявила права на неклассическую — вероятностную — причинность с ее Принципом неопределенности и философией Дополнительности. А у квантовой физики на протяжении жизни Бора все было еще впереди.

Бору сама история естествознания помогла жить до конца в полете. Не на излете, а в сильном парении — до конца. Вокруг прозрений квантовой физики шла борьба идей. Ее новизну надо было защищать. И не только от сомнений Эйнштейна. Со стремительностью, незнакомой классическим векам, квантовая физика расширяла свои владения. И надо было оттачивать понимание уже незыблемых основ ее законодательства. Этим и жила в сфере физики вечно озабоченная мысль Бора.

Теперь раскрывались не столько возможности его личности, сколько возможности, заключенные в его прежних свершениях.

Вот поэтому — и только поэтому — эпилог.

Продолжалась жизнь.

Были будни и праздники. Будни сливались в непрерывную череду. Праздники взрывали —ее деятельную монотонность, как импульсные пики зеленую кривую на экране лабораторного осциллографа.

…3 марта 46-го года институт на Блегдамсвей отмечал свое 25-летие. Без парада — тесной семьей. В нее уже успели войти новички из первого послевоенного поколения теоретиков — тех, для кого квантовая механика сумела превратиться в университетскую классику. Бор рассказывал им об эпохе бури и натиска. И, рассказывая, сам молодел от воспоминаний. А вечером в студенческом клубе с шуточным названием «Скобки» будущие физики и математики, совсем как на традиционных Кавендишев-ских обедах в честь открытия электрона, стоя на стульях с бокалами карлсбергского пива в руках, повторяли заключительные строки веселой песенки «Отцы науки»:

Средь дорог, готовых нас обмануть, Один Нильс Бор знает верный путь!

Он вел свой институт прежним — доказано: верным — путем. П1ироко были раскрыты двери для молодых талантов — датчан и чужеземцев: на Блегдамсвей работали физики из 35 стран! Вот только привычное выражение «широко были раскрыты двери» нуждается в пояснении. Каждому приезжавшему вручался ключ от института: он мог приходить и работать в любое время. И еще вручался ключ от библиотеки: каждый собственноручно делал запись о взятой книге для сведения других. А если приезжего поселяли на мансарде старого здания — так бывало еще в 50-е годы, — он получал и третий ключ. У иных шли круглосуточные эксперименты, а иным идеи новых расчетов приходили на ум в бессонницу, и ночной сторож должен был, кроме датского, знать английский да еще немного разбираться в физике. На эту должность принимали по конкурсу. А в институтском буфете, куда после часа дня собирались разноязычные сотрудники, лежали на столах отрывные блокноты и ручки — для тех, кто и во время ленча захочет спорить, доказывать, вычислять. И там одновременно из разных углов доносилась английская речь, изломанная всеми вариантами акцентов. …Год от году институт расширялся. Это началось сразу после войны. Еще в дни шестидесятилетия Бора Датская академия вручила ему дар Карлсбергского фонда — 100 тысяч крон на развитие исследований по его усмотрению. И тогда же другие датские фирмы увеличили этот дар до 400 тысяч. Возник «Фонд Нильса Бора», заметно возросший позднее — в дни его семидесятилетнего юбилея. Но замыслы Бора требовали несравненно больших ресурсов.

Стимулы и мотивы, которые раньше показались бы ему совершенно чуждыми чистой науке, теперь приобрели существенную важность. Он думал об ядерной энергетике. Она противостояла атомной бомбе. Он мечтал о мирном Атомном центре в Дании. Его институт должен был готовить для этого центра физиков-исследователей и физиков-инженеров. Он обратился за средствами к правительству. Получил половину необходимого. Но сумел из неправительственных источников получить и вторую половину. На той же муниципальной земле, в глубине институтской территории, вырос новый пятиэтажный корпус. Крытая галерея соединила его со старым зданием 20-х годов. И под землей разрослись лабораторные помещения. Реконструированный циклотрон переместили в специально построенный зал высокого напряжения. Подземные переходы связали новые и старые постройки. Все вместе постепенно принимало разветвленно причудливые очертания. Бор говаривал: «Смотрите, как прекрасно все получается…» И добавлял вопреки очевидности: «А кроме того, тут же есть симметрия!» Это оттого, что он любил симметрию, но еще больше — свой институт.

Завершение каждой строительной операции было праздником. И, пожалуй, самым большим из них стало открытие 6 июня 1958 года Атомного центра в Рисе.

Как быстро он поднялся на равнинно-холмистой земле километрах в тридцати западнее Копенгагена! Всего четыре года назад — в феврале 54-го — Датская академия технических наук создала Комитет по атомной энергии во главе с Бором. Всего два года назад — летом 56-го — он выбрал после долгих поисков это живописно-пустынное место около Роскильде — старой епископальной резиденции вблизи от скалистых берегов фиорда, где эпическим памятником прошлому навсегда застыли в неподвижности останки кораблей древних викингов. И вот уже отплывала отсюда в будущее белая флотилия конструктивно безупречных зданий для ядерных реакторов и атомных лабораторий. Вся Дания воспринимала этот старт как праздник. И люди со смехом вспоминали недавние сообщения в газетах о парламентских дебатах вокруг ассигнований на Рисе: два пункта сметы вызвали взрыв разногласий — расходы на собачью конуру и на флагшток…6 июня король и королева, иностранные гости и парламентарии Дании смогли воочию убедиться, что по крайней мере один из спорных расходов был утвержден: над Рисе развевался датский флаг. Маленькая Дания совершила созидательный подвиг, казавшийся в ту пору доступным только большим державам. Принимая высоких гостей в прекрасном лекционном зале, старый и нестареющий Бор излучал всю свою приветливость.

…А через два года — в 60-м — он, семидесятипятилетний, открывал еще один исследовательский центр. Уже не в Дании, а в Швейцарии. Это был гигантский ускоритель протонов в Женеве, построенный ЦЕРНом — Европейской организацией по изучению ядра и элементарных частиц. 14 государств объединились в начале 50-х годов для того, чтобы создать — по образу и подобию подмосковной Дубны, объединившей усилия физиков социалистических стран, — интернациональную лабораторию под девизом: «Никаких исследований в коммерческих и военных целях!» Не только из почтительных чувств физики ЦЕРНа пригласили Бора «перерезать ленточку» в Женеве. Он имел право на это.

За восемь лет до торжественной церемонии — в 52-м году — у него, на Блегдамсвей, собралось совещание по определению наилучших размеров будущего ускорителя-гиганта. И тогда же под его руководством приступила к стажировке в институте многоязычная группа молодых физиков. Он был их патроном. А когда через пять лет — в 57-м — копенгагенская группа переезжала в Женеву, чтобы начать осваивать новую машину задолго до ее официального пуска, на Блегдамсвей уже съезжалась другая группа теоретиков, представлявшая другую научную организацию: Северный институт атомной физики со звучным именем НОРДИТА.

Это был скандинавский вариант ЦЕРНа: пять североевропейских стран объединились с теми же исследовательскими целями. Их штаб-квартирой стал боровский институт. И в 60-м году на открытии синхрофазотрона в Женеве Бор присутствовал, кроме всего прочего, как глава НОРДИТА. Он оставался на председательском посту в этом научном сообществе до конца жизни. И, несмотря на обязанности, иногда обременительные не по возрасту, это было для него непрерывным праздником: гут под его влиянием осуществлялась хоть и малая, но действующая модель открытого мира в послевоенной атомной науке. Отблеск его любимой идеи.

Отблеском его любимой идеи сверкнуло на Блегдамсвей и другое:

Виктор Вайскопф (ставший директором ЦЕРНа): Это именно в институте Нильса Бора русский и американский физики впервые опубликовали совместное исследование по ядру, и это только в институте Нильса Бора физики из Пекина работали вместе с физиками из Америки.

Однако в широкой сфере мировой политики история не посылала праздников, как он их ни жаждал. Уже в 4б-м году, когда в человечьих сердцах еще гулкой болью отзывалась память о 40 миллионах погибших на недавней войне, прозвучала фултоновская речь Черчилля — безрассудный призыв к «холодной войне» с Советским Союзом, сыгравшим решающую роль в разгроме гитлеризма и спасении самой Англии. По следу Черчилля враги мира в мире стали воздвигать стену недоверия между Западом и Востоком — повыше и попрочнее, чем до войны. Любимая идея ОТКРЫТОГО сотрудничества всех государств без различия социальных систем, казалось, должна была быть отринута Бором как пустая фантазия — порождение беспочвенного прекраснодушия. Но он упрямо не оставлял своих надежд. И маленькая модель желанного сотрудничества, достигнутого на крошечном пятачке его института, все виделась ему прообразом большой модели, объемлющей мир. Он по-прежнему верил в лучшие времена и делал то немногое, что мог, дабы они реально наступили.

Были путешествия и встречи…

Он говорил, убеждал, писал меморандумы. Совсем как в дни Лос-Аламоса. Сначала — в первые годы после войны — над ним еще тяготел горчайший опыт общения все с тем же Черчиллем. И отступничество Рузвельта еще воспринималось как урок. Словно забыв о «Вызове цивилизации», где он уже изложил свои взгляды открыто, Бор все пытался «предложить эти взгляды вниманию американского правительства, не возбуждая публичного обсуждения деликатных вопросов». Так действовал он в 46-м и 48-м годах, когда дважды снова побывал в Соединенных Штатах.

…Осенью 46-го его привело за океан 200-летие Принстонского университета. Была научная конференция и прочее. Но его волновали не юбилейные торжества, а приватные встречи с государственными деятелями страны, покуда еще монопольно владевшей А-бомбой.

…В феврале 48-го он приехал тоже в Принстон, но уже для работы. Роберт Оппенгеймер, ставший после Лос-Аламоса директором Института высших исследований, пригласил его в качестве постоянного сотрудника с правом приезжать и уезжать по собственному желанию. Он приехал вместе с Маргарет. Поселился в коттедже, где верхний этаж снимал его молодой ученик из Голландии — первый копенгагенец послевоенного поколения — Абрахам Пайс, Бор попросил его об ассистентской помощи.

Через год Эйнштейну исполнялось 70 лет. Готовился обширный том, ему посвященный. Бор согласился написать детальную статью об истории и сути их вечной философско-физической дискуссии. В Копенгагене он уже продиктовал Розенталю черновую версию. В Принстоне работал с Пайсом над беловиком. И ему снова был отведен пышный и пустующий кабинет Эйнштейна. Но все время ощущалось незримое присутствие великого оппонента.

Однажды, подыскивая нужное течение очередной фразы, Бор остановился у окна и повторял: «Эйнштейн… Эйнштейн…» Внезапно отворилась дверь, и бесшумно вошел Эйнштейн. Он крадучись двинулся к столу, где лежала раскрытая табакерка Бора. (Это была к тому же старая табакерка Резерфорда!). Потом Эйнштейн объяснил, что врач «запретил ему покупать табак, но не запретил воровать его». Бор продолжал твердить у окна свое заклинание. И вдруг, найдя наконец искомую фразу, уверенно произнес: «Эйнштейн!» — и повернулся к ассистенту. А перед ним высился у стола сам Эйнштейн во плоти. Это было сродни переживанию Гамлета в ночном Эльсиноре. Прошли мгновения остолбенелой немоты, прежде чем к Бору вернулась речь. И тогда все трое рассмеялись…

Рассказ об этом происшествии сразу облетел Принстон. Но мало кому стало известно, что в те же дни в своей квартире на Диккинсон-стрит Бор еще чаще произносил как заклинание другие слова: «Открытый мир… Открытый мир…» Его вечерними собеседниками бывали Маргарет и тот же Пайс.

Бор готовил новый Меморандум американским властям, развивающий давно знакомые и совершенно им ненужные идеи. Пайс уверял, что к тому времени Бор уже «освободился от иллюзий относительно реакции официальных лиц на атомную проблему». Но все-таки й этот Меморандум он адресовал государственному секретарю Соединенных Штатов. А потому вернее сказать, что то был последний всплеск его иллюзий. Окончательно он простился с ними два года спустя, когда прямо обратился к ООН со своим широкоизвестным ОТКРЫТЫМ ПИСЬМОМ К ОБЪЕДИНЕННЫМ НАЦИЯМ.

Он отбросил прежние опасения помешать «деликатным усилиям» тех, кто делал мировую политику за закрытыми дверями. Теперь он верил только в «усилия всех поборников интернационального сотрудничества — отдельных деятелей и целых народов». Он рассказал в Письме многолетнюю историю собственных попыток добиться успеха. И обильно процитировал все прежние меморандумы, носившие гриф секретности. Он сам трезво произнес слово УТОПИЯ, но показал, что у человечества нет иного пути, кроме претворения этой утопии в ЖИЗНЬ. (Как ныне трезво говорят на всех дипломатических перекрестках: «Иной альтернативы нет!»)

Он закончил Открытое Письмо в Копенгагене 9 июня 1950 года. Но в залах заседаний и в кулуарах ООН шли дебаты по другим проблемам. Письмо Бора не удостоилось даже тени того внимания, какого заслуживало. Широкоизвестным оно стало позднее. В августе 55-го года — ровно через десять лет после Хиросимы — Бор произносил вступительную речь на первой Женевской конференции по мирному атому. Его слушали физики-атомники 72 стран. Меньше всего он говорил о физике. Больше всего — о программе открытого мира. «Физика и человечество» — так назвал он ту речь перед беспримерным по многолюдности собранием ученых. Он знал, что в повестке дня такие научные сообщения, как доклады советской делегации о первой атомной электростанции и американские — о мирных ядерных реакторах. Он вдохновлялся ощущением, что чаяния его, быть может, начинают сбываться. И 1200 коллег Бора, съехавшихся с разных концов земли, узнавая из его собственных уст то, что написал он Объединенным Нациям, щедро ему аплодировали.

В декабре 57-го он рассказывал о своем Письме университетской аудитории в Оклахоме. Незадолго до того он признался Руду Нильсену:

— Квантовая теория больше не влечет меня к своим проблемам. Ныне первостепенная проблема — найти путь к предотвращению ядерной войны.

Ему внимали в Оклахоме две с половиной тысячи студентов. Он приехал к ним, только что получив премию «Атомы для мира» (75 тысяч долларов и золотая медаль). И молодые американцы одобряли решение избрать именно его первым лауреатом этой премии.

Во всех путешествиях последнего десятилетия своей жизни — по Европе и по Ближнему Востоку, по Индии и Гренландии, по Америке и Советскому Союзу, на физических конгрессах и в лекционных турне, в деловых поездках и во время юбилейных визитов, в официальных беседах и в дружеском застолье, — всюду и всегда заговаривал он об Открытом Письме.

Это сделалось его страстью. Потребностью души.

Появилась тоненькая белая брошюрка с текстом Письма. Отпечатанная в университетской типографии, она походила на репринт из научного издания. Он носил ее экземпляры с собой. Он дарил их собеседникам — ближним и дальним. В близких и далеких краях.

…Когда в мае 61-го года он, семидесятишестилетний, по третьему разу приехал в Советский Союз, тбилисские физики во главе с Элевтером Андроникашвили — учеником Ландау — пригласили его прилететь в Грузию. И он прилетел в сопровождении Маргарет и уже почти сорокалетнего Oгe с женой. Грузины были изнуряюще гостеприимны. И в горах Кахетии, за Гомборским перевалом, у прозрачного родника, он «вынул откуда-то» (Элевтер не заметил, как это произошло) свою белую брошюру с Письмом и надписал: «Профессору Андроникашвили е наилучшими пожеланиями и сердечной благодарностью. Нильс Бор». А потом, когда в горном лесу подходил к концу веселый пикник и он с неожиданной легкостью допивал вторую бутылку полюбившейся ему хванчкары, все услышали его тихий тост (записанный Вахтангом Гомелаури почти дословно):

— …Эта природа и песни напомнили мне далекую Шотландию… И мне вспомнилась шотландская легенда… Жители затерянной в горах небольшой деревни знали одну песню, которую очень любили. Однако с течением времени она была забыта». В один прекрасный день появился в той деревне странствующий музыкант… Вся деревня стала просить пришельца спеть им «потерянную песню»… Он признался, что знает ее, однако боится, что она принесет деревне большое несчастье. Но люди настаивали… Прослушав . песню, народ разошелся по домам, а на второй день все юноши этой деревни стали собираться в поход… Они разбрелись по свету и, вооружившись мечами, сражались со страшными драконами… Сейчас всем известно, что огнедышащие драконы рождены человеческой фантазией. Однако в наше время человек сам создал новых, вполне реальных драконов, гораздо более грозных… Эти новые драконы грозят уничтожить весь человеческий род. И с ними нельзя бороться, вооружившись мечом. Чтобы бороться с ними, все люди должны понять опасность. Они должны сплотиться для этой борьбы… Люди должны добиваться прочного мира. …Ваши замечательные песни говорят нам, что вы — из числа тех людей, кто будет сражаться с драконами, созданными человеческими руками.

А на следующий день, 17 мая, самолет уже перенес его в Москву, и вечером он вместе с Маргарет пришел на заранее условленную встречу с московскими литераторами. И снова он увлеченно говорил за круглым столом об идеях Открытого Письма. И радовался, что его понимают с полуслова. В Книге почетных гостей писательского клуба он оставил запись:

«Это было прекрасным и воодушевляющим событием для моей жены и для меня — встретиться с группой известных русских писателей и поэтов и обнаружить, что все мы мыслим в одном и том же ключе истинной человечности.

Нильс Бор».

Такое же воодушевляющее единомыслие обнаружил он в часы общения с учеными Дубны… Как молодо просияло бы его по-стариковски отяжелевшее лицо, если бы дубенцы напророчили ему тогда, что пройдет десятилетие, и в начале 70-х годов советские физики, создав в лаборатории Дубны первый изотоп трансуранового элемента-105, предложат назвать этот прежде неведомый элемент нильсборием! «В честь его неоценимых заслуг, научных и общественных, перед человечеством», — скажет академик Георгий Флеров…

В те дни последнего приезда в Москву он подарил свою заветную белую брошюрку и Капице, и Ландау, и Тамму… А в Копенгагене она неизменно вручалась иностранным гостям института.

С годами это Открытое Письмо начало восприниматься как своеобразное завещание великого ученого-естественника, который не был политиком, но стал прогрессивным общественным деятелем по велению совести и разума.

Были вокруг рождения и смерти…

Его род разрастался на земле, и редело его поколение. По законам природы время приносило и время уносило. Иногда он по праву ощущал себя словно бы патриархом. Чем далее, тем все более — по праву.

Когда в день его семидесятилетия съехалась в Карлсберг вся семья и в зимнем саду собрались вокруг него двадцать человек — Маргарет, четыре сына с женами и одиннадцать внуков мал мала меньше, — он, довольный, ощутил себя перед объективом фотоаппарата настоящим патриархом. А ко дню его семидесятисемилетия внуков стало пятнадцать и он уже превратился в прадеда. И уже повторялись в его роду имена: жили на свете маленький Нильс и маленькая Маргарет, маленький Кристиан и маленькая Ханна…

Он полюбил в часы тисвильских и карлсбергских досугов возню с детьми своих сыновей, как некогда любил возиться с ними самими. Теперь в обществе внуков и внучек ходил он навещать старого соседа по Вересковому дому художника Вильяма Шарфа. И тот сохранил живое воспоминание об его стариковской фигуре, обвешанной с ног до головы малышами, совершенно так, как это бывало и с его молодой фигурой четверть века назад. Теперь детям своих детей читал он вечерами исландские саги и сказки Андерсена, сцены из Диккенса и Марка Твена, декламировал Гете и Шиллера, пересказывал юмористику Вудхауза и Ликока и даже пытался объяснять Кьеркегора. Теперь детям своих детей показывал он за столом фокусы с поющим стаканом или салфеточным кольцом, возвращавшимся к нему, как бумеранг.

Это под конец жизни его щедрое отцовство возвращалось к нему, как некогда брошенный бумеранг. Множество снимков задокументировало его дедовскую любовь.

…Вот он, оседланный ликующим внуком, катает мальчишку по саду в Тисвиле. А вот, громадный, как Гулливер, играет с малышами в мяч под колоннадой Помпейского дворика.

…Вот он, отчаянно раскрыв рот, экспериментально обучает хмурого внука трудному искусству засовывать ложку в рот без помощи взрослых. А вот увлеченно инструктирует другого внука на убегающей под уклон лыжне.

…Вот он сосредоточенно демонстрирует ребятам нечто важное в карлобергской гостиной.

А позади на стене виден большой портрет сильного юноши с закатанными рукавами. Внуки знают: это их безвременно погибший дядя Кристиан. И знают, что портрет написан другом погибшего — художником Юлиусом Поульсеном.

— Сколько исполнилось бы дяде Кристиану?

— Сорок три…

— Сорок четыре… — Сорок пять…

Любопытство подрастающих не иссякает. Каждый год прибавляет по единице.

Когда вокруг никого нет, Бор иногда подолгу стоит возле этого портрета и молча думает. С каждым годом в его высокой фигуре все заметней классически ожидаемая согбенность патриарха — массивность давно и прочно живущего на земле человека. Седые брови все явственнее нависают над глазами. Скульптурно тяжелеют щеки и рот. Все чаще ему хочется опуститься в кресло напротив и думать, покойно сложа на коленях занятые погасшей трубкою руки. Молодые, нечаянно застав его в такую минуту, останавливаются на пороге и неслышно отступают.

Все понимают, о чем он думает.

Порою понимают неверно. Он не думает о смерти. А если думает, то не о своей. А если о своей, то без трагизма. Ему азбучно ведомо: жизнь и смерть — абсолютные несовместимости. И лучшие слова об этом были сказаны за две тысячи лет до него: там, где есть смерть, там нет нас, а там, где есть мы, там нет смерти. А вместе с тем смерть — неизбежный предел жизни и потому входит в ее состав, как мгновенье. Тут не о чем беспокоиться… Смерть никогда не была темой его размышлений. Темой была жизнь. И единственное, чего он хотел бы от конца жизни, — смерти без умирания.

В те минуты наедине с собой и Кристианом он думал и о других утратах. Сравнительно недавних и горчайших.

…В январе 47-го умерла тетя Ханна. Ее и вправду унесло время: ей было восемьдесят восемь. Ее неукротимый дух оставил памятный след в жизни всей семьи. И в жизни самой Дании. Благодарный Копенгаген, знавший образцовую школу фрекен Ханны Адлер, отмечал в 59-м году столетие со дня ее рождения. Он, ее любимый племянник, (странно и забавно было в семьдесят четыре года сызнова ощутить себя мальчиком-племянником), написал предисловие к книге, ей посвященной, где впервые вслух рассказывал о своем детстве. И только горчее горького было, что Харальд уже ничего не мог прибавить к этим воспоминаниям.

…Харальд умер в январе 51-го, всего на четыре года пережив тетю Ханну. Его унесло не время. И не трагический случай. Он погиб от той застарелой болезни, что мучила его с молодости. В больнице его питали уже через трубочку. А он не терял своей всегдашней веселости. Радовался тем часам, что проводил у его постели брат. Подтрунивал над очевидной и неутешительной дополнительностью жизни и смерти. Им обоим хотелось быть неразлучными, как в детстве. А приходилось разлучаться навсегда. Это была смерть с умиранием. И она позволяла сохранять оптимизм до конца только самому умирающему. Сколько философских систем теряли свою, логичность и сколько религий — свою самоуверенность перед лицом этого безвременного и потому несправедливого изживания жизни!

Пришли многочисленные телеграммы и письма. Среди них — сочувственные строки Эйнштейна. Бор ответил Эйнштейну, что это было утешением для него — убедиться, как много друзей оставил в мире Харальд. То были и его друзья.

Может быть, тогда-то, ощутив пустоту у самого сердца, он впервые почувствовал; что начало уходить его поколение. Время пустило это чувство в рост.

Для внуков дедушка Харальд был уже легендой. Пока их мало занимало, что история числила его в первой десятке европейских математиков недавнего времени, но они гордились близким родством с былым полузащитником олимпийской сборной Дании. И обожали один из рассказов деда Нильса о спортивной славе брата… Однажды, еще до войны, «деда Нильса» представили на дворцовом приеме стареющему королю Кристиану X. Король воскликнул: «Как же, как же, я видел вас в молодости на футбольном поле!» — «Вы ошибаетесь, ваше величество, — сказал Бор, — это был мой брат». — «Да, да, — по-домашнему продолжал король, — вы хорошо-хорошо играли!» — «Но, ваше величество, — честно повторил Бор, — это был не я, а мой брат Харальд». — «Ну, конечно, конечно, — не уступал король, — я помню, помню вас на поле!» — «Но, ваше величество, право же…» И тут король вдруг вспомнил, что он король. «Аудиенция окончена!» — произнес он холодно и повернулся спиной… Внуки хохотали. А дедушка Нильс замолкал. Отсмеявшись вместе с ними, замолкал. И мальчики не слышали, как внутренний голос в его душе продолжал твердить:

— Аудиенция окончена… Окончена…

Между соседствующими поколениями нету точных границ. Исторически: уходило поколение предшественников и вершителей революции в естествознании.

Он жил, а оно уходило.

Все чаще сама история науки благодарно и бесцеремонно напоминала ему, как давно он живет на свете. В начале 60-х годов, переваливший за семьдесят пять, но полный еще сил и легкий на подъем, он был у истории физики нарасхват. Как всегда не останавливаясь, на ходу, она отмечала юбилеи и подводила поразительные итоги. А он был ее живым героем — подлинником и первоисточником. Его свидетельствам не было цены. И не было цены его анализам былого, потому что он тоже шил не останавливаясь, на ходу, всегда на тонкой грани, где прошлое превращается в будущее, едва успев побыть настоящим.

Когда в мае 61-го он вернулся из третьего путешествия по Советскому Союзу, его ждали два приглашения в молодость.

…В сентябре Манчестер праздновал 50-летие открытия атомного ядра и создания планетарной модели атома. Его просили выступить с мемориальной лекцией о Резерфорде.

…В октябре Брюссель праздновал 50-летие Сольвеевских конгрессов. Его просили выступить с аналитическим обзором роли этих конгрессов в развитии квантовой физики.

Разве что серьезное недомогание могло бы заставить его ответить отказом. Однако он чувствовал себя отлично. И, как показало нешуточное испытание грузинским гостеприимством, вполне сохранял былую выносливость. Только усталость наступала теперь непредвиденно, и лестницы, ведущие вниз, стали ему трудны. Но это было не в счет. Он ответил согласием на оба приглашения.

Манчестерская поездка привлекала еще тем, что, кроме возвращения в молодость, обещала отраду его отцовскому чувству. Там его ждали вместе с Oгe. И не просто с сыном Oгe, а с профессором Oгe Бором, тридцатидевятилетним профессором теоретической физики, в которого успел превратиться его юный секретарь лос-аламосских времен Джимми Бейкер! Самостоятельные и выполненные совместно с копенгагенцем Беном Моттельсоном важные работы по теории ядра сделали Бора-младшего видной фигурой в ядерной физике 50-60-х годов. И теперь университет Виктории, где полвека назад атомное ядро родилось, присудил второму Бору степень доктора наук. Предстояла торжественная церемония с вручением традиционной мантии и остроугольной шапочки, и прочее и прочее.

Все это было уже так давно не внове самому Бору-старшему! В 36 университетских точках земного шара он уже получал эти почетные докторские степени, начиная с первой — кембриджской — в 23-м году и кончая последней — московской — в нынешнем 61-м. Лондон, Париж, Нью-Йорк, Осло, Афины, Хайфа, Варшава, Монреаль, Загреб, Калькутта и десятки других городов лежали на этом пути. А в скольких столицах избирался он иностранным членом всяческих академий! Скольких медалей и премий удостаивался! Сколько орденов навешали ему на грудь! Даже орден Слона, учрежденный лишь для членов королевских фамилий и глав иностранных государств. Между прочим, ему пришлось по этому случаю изобрести собственный герб для почетного зала во Фредериксборгском замке. В контуре рыцарского щита — древнекитайский символ Инь и Янг: две равновеликие криволинейные фигуры, светлая и темная, вместе образующие круг — образ Мира. А над щитом — геральдическая лента с латинской надписью: «Контрарна сунт комплемента». ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ СУТЬ ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТИ. (И, как бы в ироническое подтверждение этого принципа, разместился неподалеку от его герба герб другого — противостоящего ему — кавалера ордена Слона Уинстона Черчилля.)

С нерастраченной детскостью Бор всегда принимал награды радостно, но с истинной взрослостью никогда не преувеличивал их значения. И не утруждался размышлениями о них. А возвышенные церемонии давно уже стали для него рутиной славы. И не волновали. Однако то, что предстояло Oгe, было совсем другое дело.

Он мог гордиться сыном.

…Для подготовки манчестерской лекции и брюссельского обзора впереди лежало целое лето в Тисвиле. Он верно рассчитал, что успеет сделать обе работы. Тем более одна из них вчерне уже существовала на бумаге: три года назад — в 58-м — он начал диктовать воспоминания о Резерфорде ассистенту Йоргену Калькару, широко образованному юноше, склонному к философической мечтательности, что было как нельзя более кстати в мемуарной работе.

Но прежде чем отправиться за молодостью в свое предпоследнее тисвильское лето, а потом — с добычей памяти — в Манчестер и Брюссель, Бор еще собрался с трехдневным деловым визитом в Нью-Йорк. Так удивительно легок он был на подъем и такой по-прежнему круглой была для него Земля, что сразу после майского Закавказья — июньская Атлантика. И там, в Нью-Йорке, его тоже поманила к себе история. Да еще как!

К нему пришли физики-историки во главе с его принстонским соавтором и младшим другом Джоном Арчибальдом Уилером, который стал теперь пятидесятилетним. Два часа они обсуждали беспрецедентный проект.

Впоследствии, когда этот проект действительно осуществился, Джон Уилер написал: «Никогда в истории науки не предпринимались столь успешные усилия запротоколировать решающие моменты в эволюции новых идей, пока еще живы ключевые участники происходившего».

А происходившее он определил как «НАУЧНУЮ РЕВОЛЮЦИЮ, НЕ ИМЕВШУЮ ДЛЯ СЕБЯ ПАРАЛЛЕЛЕЙ НА ПРОТЯЖЕНИИ ПОСЛЕДНИХ ТРЕХСОТ ЛЕТ».

Бора захватил этот замысел — создать Архив источников к истории квантовой физики. И архив необычный: кроме документов — писем, рукописей, дневников, лабораторных журналов, заметок, — магнитофонные записи подробных интервью-воспоминаний тех, кто делал квантовую революцию. Живые голоса ветеранов — их рассказы о времени и о себе. И главное — о драме научных исканий. Таких материалов и в самом деле еще не хранили сейфы научных архивов!

Бор выспрашивал детали замысла и узнал, что начало всему положили частные беседы историков и физиков. Потом два американских ученых общества — Физическое и Философское — обсуждали возникший проект. Решили объединить свои силы. Изыскивали нужные средства. Раздумывали о подходящих исполнителях замысла. Все развивалось разумно, но неторопливо, пока 5 января 61-го года — пять месяцев назад — не пришло и8 Вены печальное известие о кончине семидесятитрехлетнего Эрвина Шредингера,

Эта скоропостижная смерть создателя волнового варианта квантовой механики громко напомнила, что вымирают мамонты. И с ними навсегда уходят живые черты минувшего.

Ах, надо бы десять — по меньшей мере десять! — лет назад родиться этому замыслу, пока еще не ушли Арнольд Зоммерфельд (1951), Антон Гендрик Крамерс (1952), Энрико Ферми (1954), Альберт Эйнштейн (1955), Фредерик Жолио-Кюри (1958), Вольфганг Паули (1958)… И вот Шредингер. Отчего-то лишь теперь историки остро почувствовали, что медлить больше нельзя.

Бор узнал, что в марте штаб проекта возглавил Томас Кун, физик-теоретик по образованию, а ныне профессор истории науки в Беркли. Он работал тогда над книгой «Структура научных революций». (Ей суждена была всемирная известность.) Лучшей кандидатуры нельзя было бы найти. Работа штаба уже началась и рассчитана на три года. Один из них будет целиком европейским.

Не раздумывая ни минуты, Бор оказал то, чего ждали от него физики-историки:

— Свой европейский год вы проведете в Копенгагене!

Это прозвучало как приглашение приехать из нью-йоркской глуши в столицу квантовой физики.

…Наконец после этой встречи в Нью-Йорке, после тисвильского лета, после сентябрьского Манчестера и октябрьского Брюсселя 61-й год еще раз окунул его в историю: 5 декабря исполнялось шестьдесят лет со дня рождения Вернера Гейзенберга, и выходил том, посвященный этой дате. Его, Бора, попросили написать вступительную статью. И он не отказался. Время сгладило дурную память о двусмысленном гейзенберговском визите двадцатилетней давности. В конце концов, за все свое поведение во время войны он был наказан Историей с большой буквы и собственной совестью — пусть с маленькой буквы. Пять лет назад, когда летом 56-го года Гейзенберг вместе с семьей проводил каникулы в тисвильском краю — в шести милях от Верескового дома, они снова дружески сошлись. Часто встречались и обсуждали возможные идеи будущей теории элементарных частиц. И это о новых идеях Гейзенберга Бор потом сказал, что они недостаточно безумны…

Незатихающей темой их бесед на долгих прогулках в Тисвиле было, конечно, и боровское Открытое Письмо; Тут споров не возникало: зло атомного шантажа и ядерных испытаний было младшему не менее ясно, чем старшему. Но Бору радостно было убедиться, что Гейзенберг готов к энергичному участию в борьбе с атомной угрозой: Аденауэр требовал тогда для Западной Германии права на ядерное вооружение, а 18 ведущих геттингенских физиков во главе с Гейзенбергом и фон Вейцзеккером решительно протестовали против этих притязаний. Они выработали свой манифест с публичным отказом в любой форме служить атомной военной программе. И когда вскоре — в апреле 1957 года — появился этот Манифест 18-ти, Бор почувствовал, что Гейзенберг наконец обелил себя перед моральным судом современников…

Словом, Бор с легким, сердцем написал вступительную статью к юбилейному гейзенберговскому тому. И вспомнил на ее страницах о многих, кто был неизменно дорог его душе: о Крамерсе, Паули, Дираке… И закончил ее признанием лирико-историческим.

«При публикации моих воспоминаний о старом времени моему сердцу ближе всего желание подчеркнуть, что только близкое сотрудничество целого поколения физиков из многих стран позволило шаг за шагом навести порядок в новой широчайшей области знания. Было замечательным приключением жить в ту эпоху, и Гейзенберг занял в ней выдающееся место».

Жизнь и без заданного заранее сюжета сводила концы с концами…

Потом настала короткая пора — не годы, а месяцы, недели, дни, — когда все в его жизни свершалось в последний раз, а он не знал, что в последний раз.

…В последний раз была традиционная рождественская елка в институте на Блегдамсвей.

…В последний раз был Новый год.

…В начале этого нового года — тысяча девятьсот шестьдесят второго — случай, всегда безучастный к прошлому и будущему, в последний раз нанес ему тяжелый УДар.

Воскресным вечером 7 января пришла телеграмма из Москвы. Щадя старого друга, Капица адресовался к его семье. Утром по дороге в Дубну — Бор с прошлогодней весны хорошо помнил это шоссе — Ландау попал в автомобильную катастрофу. Он лежал без сознания. Грозил отек мозга.

Бор выслал нужное лекарство на следующий день — самолетом. И верил: Дау удастся спасти. И нисколько не удивился, когда позднее узнал, что 87 московских физиков — учеников и друзей Ландау — с первой минуты отдали себя в распоряжение врачей для выполнения любых поручений, став добровольными курьерами, связными, носильщиками, шоферами, мастеровыми. И то был счастливый для Бора день, когда в марте 62-го его оповестили, что к Дау вернулось наконец сознание.

…Весною Бор в последний раз готовился к научному докладу. Уж очень заманчив был повод.

Макс Дельбрюк — тот, что тридцать лет назад под влиянием его лекции «Свет и жизнь» решил перекочевать из физики в генетику, — открывал новый Институт молекулярной биологии в Кельне. Ныне, уже в свой черед стареющему, ему захотелось, чтобы молодые биофизики обрели в начале пути тот же вдохновляющий опыт, какой некогда стал его достоянием на галерее копенгагенского Риксдага.

Мог ли Бор не приехать?!

Он приехал в июне. И был у него с собой черновой вариант новой лекции «Еще раз о свете и жизни». Уже в Кельне он переводил черновик с английского на немецкий. Надеялся со временем доработать текст для печати. Не предчувствовал, что этот текст так и останется его последней — незаконченной — рукописью.

…В том июне на германской земле он мог в последний раз почитаться нерушимо здоровым человеком. В последний: там после Кельна, во время конференции в Линдау его настиг микроинфаркт.

Казалось, все обошлось. В духе своего неистощимого жизнелюбия он даже готов был пошучивать, что у исследователя микромира и может случиться не более чем микробеда. Чем старее он становился, тем чаще повторял одну из любимейших своих мыслей: «На свете есть столь серьезные вещи, что говорить о них можно только шутя!» Он и говорил шутя, да вещь-то, на несчастье, была нешуточной серьезности. Врачи посоветовали отдохнуть в Италии. Вместе с Маргарет он провел около месяца на берегу Салернского залива — в старинном городке Амальфи, где дома карабкались в гору и соединялись каменными лестницами, а на крышах росли рабские сады. Потом вернулся в Копенгаген, спокойный и окрепший, не утратив ощущения бескрайности отмеренной ему жизни.

…В августе он в последний раз отпраздновал годовщину своей свадьбы с неизменно красивой и всепонимающей Маргарет, точно неподвластной бегущим годам. Но в отличие от всех предыдущих годовщин эта была единственной и редчайшей: золотая свадьба! Он чувствовал себя счастливцем, обманувшим время.

…А ранней осенью он в последний раз принимал на свое попечение иностранных ученых гостей. И в первый раз — не теоретиков. И в первый раз — не экспериментаторов. Приехали летописцы.

Для Томаса Куна и его помощников начинался обещанный европейский год. Им были отведены апартаменты в Карлсберге. В их распоряжении были сотрудники Бора на Блегдамсвей — Oгe Петерсен, Эрик Рюдингер, Эдель Тангор. И его секретари — фру Бетти Шульц и фру Софи Хеллманн. Всегда и во всем готовы были помочь историкам Oгe и Маргарет.

Предстояла бездна работы. Знал ли Бор, что только в его личной научной переписке насчитывалось более 6 тысяч писем? Догадывался ли он, что лишь в ранней части его рукописного архива около 6 тысяч страниц? (Начиная со студенческих конспектов и кончая всего только нобелевской речью 22-го года!) Однако во всем этом можно было разобраться и позже. А решающе главным оставалось другое — запись его живых рассказов о том, КАК ДЕЛО БЫЛО. Пристрастный допрос историков о замечательном приключении в его жизни, как в минувшем декабре назвал он эпоху бури и натиска.

У Томаса Куна и его штаба уже накопился с весны американский опыт таких допросов-расспросов. В апреле они уже полтора часа записывали приехавшего в Принстон Поля Дирака (это было первым из его пяти интервью). В мае почти четыре часа вели запись бесед с живущим в Калифорнии Дьердем Хевеши. В июле около одиннадцати часов ложились на магнитофонную ленту рассказы Джеймса Франка, осевшего под старость в Массачузетсе. В сентябре здесь, на Блегдамсвей, уже давал им первое интервью Оскар Клейн. А в середине октября они уже ездили из Копенгагена в Бад-Пирмонт к Максу Борну. Впереди были поездки к Гейзенбергу в Мюнхен, к Луи де Бройлю в Париж, к вдове Шредингера в Вену…

Тем временем 7 октября Бор в последний раз встретил свой день рожденья. Семьдесят седьмой. За праздничным столом, забавляя бесчисленных внуков и внучек, он мысленно вернулся в незапамятные годы собственного детства. Оно прошло еще в том веке и в совсем ином мире, когда не было автомобилей, радио, авиации, телевидения, атомной энергии, космических полетов. Все это, уже азбучное для нынешних малышей, появилось на его глазах и ИЗМЕНИЛО земную цивилизацию. Как давно он живет на свете! А малыши еще не знают, что на протяжении его жизни человеческий разум проник в глубины атома и принес оттуда странные вести, с которыми непросто будет смириться даже им, нынешним малышам, когда они станут взрослыми. С какой эпохой в истории науки совпало его существование на земле!

Оно продолжалось, это деятельное существование, и могло еще длиться долго. Ничто не предвещало конца.

…В среду 31 октября начались его беседы с историками и пустилась в дорогу магнитофонная лента, спиралью погружаясь в прошлое. Томас Кун и Леон Розенфельд, иногда при участии Oгe Петерсена и Эрика Рюдингера, вели медлительное и скрупулезное следствие, поражаясь памяти Бора и лишь изредка проясняя ее возможные ошибки. Чувствовалось: ему было сладостно с его обычной доскональностью докапываться до корней собственного духовного созревания. Но давалось это не всегда легко.

На следующий день, 1 ноября, продолжалась запись. А потом 7-го и 14-го. Порою он вдруг прерывал себя с легкой досадой и усталостью в голосе: «…я сегодня плохо говорю… у меня сегодня как-то плохо это получается…» Но только в конце четвертого интервью, когда магнитная лента уже навсегда запечатлела его шестичасовой рассказ о былом, он попросил пощады: «Может быть, мы па этом пока остановимся..?» И поспешил добавить: «Но скоро мы снова продолжим».

Прошло три дня. Ему не терпелось продолжить.

Это было необыкновенно: встретиться со всей своей жизнью и оглядывать ее от истоков до устья.

В субботу 17 ноября он в последний раз исповедовался историкам. Как много он успел рассказать и как много еще оставалось! Крутящаяся лента только-только начала его выводить из молодости в зрелость. Пятое интервью длилось час.

«До следующего раза!»

Следующего раза не было.

В воскресенье 18-го, когда он вместе с Маргарет принимал в своем Карлсберге гостей, у него заболела голова. Не сильно. Но настолько, что ему захотелось уйти к себе и прилечь.

Он ушел к себе и прилег.

И это был конец. Он тихо ушел от других и от себя.

Он ушел в историю.

Конец 1969-1975

Москва — Копенгаген — Москва