Последний завет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последний завет

Тот декабрьский день, когда Ленин перенес второй удар, был последним днем его власти, власти, за которую он всегда так неистово боролся. Он уже никогда больше не станет вершить судьбами России как полновластный ее хозяин. Власть выхватили у него из рук мелкие людишки, какие во все времена жмутся вблизи диктаторов. Поделив ее между собой, они слабо представляли себе, что с ней делать. Настал период междуцарствия.

Ленин понимал, что он серьезно болен, возможно, даже смертельно. Но зная это, он изо всех своих последних сил боролся за жизнь. Его беспокойный ум постоянно был в работе, без конца придумывая, как перехитрить врачей. «Если это паралич, какой от меня будет толк и кому я буду нужен?» — этот вопрос, заданный доктору Авербаху, не давал ему покоя. Он не желал смиряться. Из диктатора, обладавшего безграничной властью, превратиться в ничтожество? Сама эта мысль была ему невыносима. Власть стала его второй натурой, он так с ней сжился, что даже на одре болезни не желал выпускать ее из рук и отчаянно за нее сражался.

Крупская читала ему вслух, к нему приходили секретари, и он диктовал им статьи и письма, но уже не председательствовал в правительстве. Все его работы последних месяцев перед смертью проникнуты острым сознанием собственной беспомощности. Прикованный болезнью к постели, он испытывал душевные муки; им попеременно овладевал то гнев, то ужас; душила ярость. Бывали моменты, когда он как будто смирялся, притихал, но тут же ярость охватывала его с новой силой. Суть в том, что уж очень долго он был диктатором. Целых двадцать лет он вершил политикой партии, а это означало. двадцать лет неустанного труда и невероятной концентрации всех интеллектуальных сил и способностей. А какие в нем были заложены способности и что он мог благодаря им свершить — это он отлично знал и не забывал никогда, ни на минуту. И вдруг… Деспоту, диктатору, внезапно превратившемуся в жалкое, беспомощное существо, оставался только один выход — тихо сходить с ума.

Вообще говоря, в самом явлении диктатуры есть какая-то неразгаданная тайна. Еще никому не удалось толком объяснить, почему люди вдруг начинают жаждать неограниченной власти над себе подобными и какая им от этого радость. Обладатель абсолютной власти лишает себя возможности вести прямой, непосредственный диалог со своими соотечественниками. Он беспрерывно слышит лишь собственный голос, свое бормотание, свой бесконечный монолог. Он говорит, говорит, говорит, и вот уже его слова утрачивают всякий смысл, звучат вне связи с окружающей жизнью, выпадая из контекста нормального человеческого бытия. Так, видно, и Гитлер все долбил одно и то же своим подпевалам, и наверняка даже самые верные из них начинали одуревать от этого бульканья в ушах. А Ленин? — кто знает, возможно, некоторые из его самых горячих почитателей со временем стали с большой натугой воспринимать типичные для него штампы, его слова-заклинания: «уничтожение», «беспощадно», «диктатура»… Эти его слова всегда укладывались в определенный контекст, в определенную схему, привычно чередуясь и постоянно повторяясь и звуча, увы, как перепевы того, что ушло. Всю свою жизнь Ленин посвятил поиску архипростейших решений для неимоверно сложных проблем. Теперь перед ним была последняя, для которой простого решения не существует, — он смотрел в глаза собственной смерти.

Ленин был никуда не годным пациентом. Если врачи разрешали ему читать час в день, он читал два часа. Его опыт конспиратора помогал ему водить врачей за нос.

Заметили, что он стал добрее к своим друзьям и знакомым. Кому-то из них он предлагал походить в его теплом пальто, без дела висевшем на стене, — ведь холодно, можно простудиться и заболеть. А посетители, конечно же, приходили в пальтишках потертых, поношенных. Прежде Ленин, казалось, людей вовсе не слушал, а если слушал, то вполуха, одновременно в мыслях формулируя ответ. Теперь же он ловил каждое слово прибывшего к нему гостя. Правда, к нему мало кого пускали, все-таки второй удар!

Ленин испытывал смертельную усталость, и его грызла совесть. Весь предыдущий год его терзало чувство вины перед рабочими России. Государство, которое он, Ленин, построил ценой такой крови, в надежде, что создает рай земной для трудящихся, увы, этих надежд не оправдало. «Могучие обстоятельства заставили Советское государство свернуть с правильного пути», — говорил он на съезде партии весной, а в течение лета и осени эти «могучие обстоятельства» стали еще серьезней и опасней, их гнет стал еще ощутимей. Ленин, размышляя над этим, наконец-то нашел решение, которое, как ему казалось, должно было положить конец всем напастям, свалившимся на страну. Центральный Комитет, движущая сила государственной власти, состоял из горстки избранных партийцев, в числе которых были интеллигенты и люди из органов; рабочих там не было. А что, если расширить состав Центрального Комитета, ввести в него пятьдесят, а то и сотню представителей рабочего класса? Когда он был в силе, подобное нововведение было бы просто немыслимо — он сам такого не потерпел бы. Но теперь он видел в этом единственный способ сохранить жизнедеятельность Советского государства.

Но были и другие проблемы, не дававшие ему покоя. Он боялся, что страна попадет в руки более ненасытного и деспотичного диктатора, чем он сам. Коррупция среди высших чинов коммунистической партии, бессмысленные зверства, творимые в Грузии, необходимость контролировать деятельность партийных руководителей, давно назревшее требование времени произвести перемены в Госплане — вот перечень проблем, тяготивших его в то время. 23 декабря он попросил врача позволить ему кое-что подиктовать секретарю в течение минут пяти, не более. Сначала врач ему не позволил, но вынужден был согласиться, поняв, что тот все равно сделает по-своему. Ленин был в страшном волнении, и врач счел, что несколько минут диктовки снимут напряжение и больной успокоится.

— Если я не сделаю этого сейчас, я, возможно, уже никогда этого не сделаю, — объяснил ему Ленин. Своей жене он сказал, что ему хотелось бы, чтобы записи, которые он будет диктовать, были оглашены на следующем съезде партии, после его смерти.

После восьми часов вечера в тот же день к нему в комнату вошла Мария Володичева, одна из его секретарей. Для нее был приготовлен рядом с постелью больного небольшой столик. Ленин выглядел изможденным и слабым. Его вид привел Володичеву в ужас. Наверно, Ленин уже знал наизусть, что он хотел сказать, потому что он диктовал без пауз целых четыре минуты и закончил на минуту раньше дозволенного ему времени. Текст был такой:

«Мне хочется поделиться с вами теми соображениями, которые я считаю наиболее важными.

В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни. Мне думается, что нашему Центральному Комитету грозили бы большие опасности на случай, если бы течение событий не было бы вполне благоприятно для нас (а на это мы рассчитывать не можем), — если бы мы не предприняли такой реформы.

Затем, я думаю предложить вниманию съезда придать законодательный характер на известных условиях решениям Госплана, идя в этом отношении навстречу тов. Троцкому, до известной степени и на известных условиях.

Что касается до первого пункта, т. е. до увеличения числа членов ЦК, то я думаю, что такая вещь нужна и поднятия авторитета ЦК, и серьезной работы по улучшению нашего аппарата, и для предотвращения того, чтобы конфликты небольших частей ЦК могли получить слишком непомерное значение для всех судеб партии.

Мне думается, что 50–100 членов ЦК наша партия вправе требовать от рабочего класса и может получить от него без чрезмерного напряжения его сил.

Такая реформа значительно увеличила бы прочность нашей партии и облегчила бы для нее борьбу среди враждебных государств, которая, по моему мнению, может и должна сильно обостриться в ближайшие годы. Мне думается, что устойчивость нашей партии благодаря такой мере выиграла бы в тысячу раз».

После того как Мария Володичева прочитала ему записанный ею текст, он спросил ее, какое было в тот день число, и начал расспрашивать о здоровье, потому что она тоже неважно выглядела, была бледная, истощенная. Он погрозил ей пальцем и сказал: «Смотрите, а то…» Он не закончил фразы, но она догадалась, что он хотел сказать: «…отстраню от диктовки, чтобы не затруднять».

На следующий день вечером он продолжил диктовать, но уже не пять, а десять минут. Врачи потребовали, чтобы он отдохнул, но он пригрозил им, что вообще откажется от лечения, если ему не позволят диктовать его «дневник». Назвав то, что он диктовал, «дневником», он слукавил, ибо никто не должен был догадываться о характере записей, которые секретарь заносила на бумагу. Накануне он спал плохо, у него болела голова. Но в тот вечер он продиктовал наиболее драматичный по своей силе отрывок из всех, которые он успел донести до нас в письменном виде до момента полной потери речи. Этот документ вместе с двумя дополнениями к нему, продиктованными 25 декабря и 4 января, станет впоследствии известен как «Завещание Ленина». Начал он с того, что констатировал факт раскола в Центральном Комитете, произошедший, главным образом, по причине несовместимости двух столь противоположных политических фигур, как Сталин и Троцкий. Он снова подчеркивал необходимость расширения Центрального Комитета за счет представителей рабочего класса. По его мнению, это укрепило бы государственную власть и предотвратило бы назревший конфликт между двумя соперничавшими претендентами на роль главы государства. Вот что он тогда продиктовал:

«Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью. С другой стороны, тов. Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК в связи с вопросом о НКПС, отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела.

Эти два качества двух выдающихся вождей современного ЦК способны ненароком привести к расколу, и если наша партия не примет мер к тому, чтобы этому помешать, то раскол может наступить неожиданно.

Я не буду дальше характеризовать других членов ЦК по их личным качествам. Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не являлся случайностью, но что он также мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому.

Из молодых членов ЦК хочу сказать несколько слов о Бухарине и Пятакове. Это, по-моему, самые выдающиеся силы (из самых молодых сил), и относительно их надо бы иметь в виду следующее: Бухарин не только ценнейший и крупнейший теоретик партии, он также законно считается любимцем всей партии, но его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским, ибо в нем есть нечто схоластическое (он никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики)».

На этом месте в тот вечер Ленин остановился, у него кончились силы. Но главное он уже сказал. Он сформулировал простой план — как избавиться от диктатуры, а также дал точную оценку вождям партии, ясно показав, что из всех них он предпочитает видеть на вершине партийной власти Троцкого и Бухарина. И еще он сказал, что окончательно простил Зиновьева и Каменева за их «предательство» в 1917 году.

На следующий день Володичева была снова призвана к больному, и он продиктовал ей небольшой постскриптум, касавшийся Пятакова: «…Человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе». В заключение он воздавал общую хвалу Бухарину и Пятакову, характеризуя их как выдающихся и преданных делу партии работников, которые, вооружившись опытом и знаниями и избавившись от свойственной им односторонности, могли бы еще с большей пользой послужить партии.

Ленин, по всей видимости, понимал, какой взрывной эффект могут иметь эти записи. Он несколько раз предупреждал Володичеву, чтобы она никому ни в коем случае не раскрывала содержание документов, которые он ей диктовал. Обычно, застенографировав текст, она расшифровывала его и прочитывала Ленину весь продиктованный кусок с начала до конца. После этого она печатала его в пяти экземплярах. Один экземпляр оставался у нее, три передавали Крупской; пятый должен был храниться отдельно, в папке для секретных документов, которая лежала в столе в ленинском кремлевском кабинете. Секретарь потом рассказывала, что, диктуя, Ленин делал паузы между предложениями, но никогда не спотыкался, подбирая нужное слово. Лежа долгими часами, он все тщательно обдумывал и старался точно формулировать свои мысли. Каждая фраза была отточена, и каждое слово было на месте.

На запечатанном конверте, в который были вложены листки с его «Завещанием», он велел секретарю сделать такую надпись: «Вскрыть может только В. И. Ленин, или в случае его смерти Надежда Константиновна». Володичевой пришлось сделать над собой усилие, чтобы заставить себя написать эти слова.

Так проходили дни. Ленин лежал, и каждый вечер ровно в восемь, регулярно, как часы, к нему в спальню входила секретарь, чтобы сделать очередную запись в его «дневник» — то есть в готовившийся проект политических изменений, эту мину замедленного действия, которая, по его замыслу, должна была сработать в точно намеченное время. А пока — надо было все скрывать и прятать. Парализованный, лежавший почти без движения, он снова был страстным агитатором и снова давал бой своим врагам. Он отчетливо понимал, какая драма разворачивается в его маленькой, скупо освещенной комнате: здесь, ни больше ни меньше, шла речь о судьбе России и выживании Коммунистического Интернационала. Но он тогда и не догадывался, да и как он мог такое предвидеть, что его «Завещание» обречено, оно попадет в руки его врага.

24 декабря состоялось заседание Политбюро, на которое были вызваны лечившие Ленина врачи. На заседании присутствовал Сталин. Было решено ввести строгий больничный режим. Ленину было категорически запрещено принимать посетителей; его окружению не разрешалось передавать ему письма; ограничивался список лиц, с которыми он мог общаться. Это были только врачи — в первую очередь; затем — ближайшие родственники; допускались также секретари, но всего на несколько минут по вечерам. Теперь Ленин был почти полностью изолирован от людей и внешнего мира, как узник в Петропавловской крепости.

Наиболее суровым ограничением был запрет сообщать ему какую-либо политическую информацию. Этому запрету должны были следовать как секретари, так и члены его семьи. Но по молчаливому соглашению ни Крупская, ни Мария Ильинична, обе в прошлом опытные революционерки-конспираторши, вовсе не собирались подчиняться приказам врачей и Политбюро. Небольшими дозами они передавали ему сведения о том, что происходило в партийных сферах. Крупская особенно пристально следила за Сталиным, поставив на ноги весь четко действующий ленинский секретариат. Пока Ленин лежал, немощный и больной, она превратилась в его глаза и уши, став для него мощным звеном связи с внешним миром.

Сначала каждый вечер он диктовал по пять минут; потом эти пять минут превратились в десять, а там и в пятнадцать. К Новому году Ленин сумел убедить врачей, что для улучшения работы его головного мозга и общего самочувствия ему просто необходимо работать над «дневником» ежедневно по двадцать минут утром и двадцать минут вечером. Ленин был непреклонен и стоял на своем. Он обещал врачам, что сразу же по истечении двадцати минут будет прекращать диктовку, даже если в тот момент он будет на середине фразы. Конечно, это обещание он не выполнял. Три дня подряд он диктовал документ, содержавший указания, касавшиеся Госплана. Он считал, что Госплан следует наделить отчасти законодательными функциями. Первоначально это была идея Троцкого, но тогда Ленин возражал на тех основаниях, что, мол, многочисленные научные и технические специалисты, привлеченные для работы в Государственную плановую комиссию, заражены буржуазной идеологией и среди них было совсем мало активных членов партии. Председателем Госплана был Кржижановский, а его заместителем — Пятаков. Ленин упрекал их обоих: первого за то, что тот был слишком снисходителен по отношению к антикоммунистам, а второго за то, что он был излишне жестким с учеными и совершенно ничего не понимал в научных делах. Теперь Ленин предлагал поставить во главе Государственного планового комитета ученого с широким научным кругозором и опытом, вне зависимости от того, коммунист он или нет. При этом он считал, что в составе учреждения должно быть создано небольшое ядро из преданных партийцев, чтобы они не давали беспартийным специалистам отклоняться от линии партии. Ленин предлагал наделить Госплан, возглавляемый «буржуазным умником» (правда, под соответствующим присмотром), невиданными доселе полномочиями в управлении хозяйством страны.

Все чаще и чаще Ленину приходила мысль о необходимости контролировать руководящих товарищей. Политический контроль не работал, приказы надлежащим образом не выполнялись. Завоевав власть, Ленин все силы положил на то, чтобы создать такую систему государственного управления, которая обеспечила бы четкое и самое скорое выполнение всех издаваемых его правительством приказов. И вот этот карточный домик, построенный им с таким старанием и страстью, рассыпался у него на глазах. Правительство не умело и не могло управлять; у него еще не было головы, а конечности уже пожирала гангрена. Ленин снова выдвигает предложение расширить Центральный Комитет, довести его состав до ста членов и задействовать еще пятьсот инспекторов, которые следили бы за тем, чтобы решения Центрального Комитета выполнялись.

Эти указания, изложенные сухим, казенным языком, характерным для стилистики партийных докладов, на самом деле отражали глубокую драму в душе вождя. Он переживал моральный кризис, из которого был единственный выход — радикальные перемены в государстве. Годами он твердил о диктатуре пролетариата, прекрасно понимая, что по сути это была вооруженная диктатура кучки интеллигентов-марксистов. Доживая свои последние дни, он думал, что государство можно спасти только одним путем — вернув наконец-то власть рабочим и крестьянам. Потому он и хотел расширить Центральный Комитет; тогда рабочие и крестьяне в нем были бы в большинстве, и им помогали бы еще полтысячи членов Рабоче-крестьянской инспекции. И все же он не мог не понимать, что уже поздно. Сама природа коммунистической революции такова, что государство, ею созданное, не может быть ничем иным, как диктатурой одной личности, и как таковое обречено быть невыносимой тиранией для всех остальных.

Перебирая в уме все эти проблемы, он все больше убеждался в том, что, несмотря на все жертвы, которые принес народ, чтобы сделать коммунистическое государство реальностью, в жизни его мало что изменилось по сравнению с царским временем. В ужасе и смятении, с запоздалым чувством раскаяния он вынужден был признать, что Советское государство совершило так много ошибок, что искупить их уже нельзя.

30 декабря в продиктованном им тексте он разоблачал Сталина, Орджоникидзе и Дзержинского, каждого поименно, однако за обвинениями в их адрес подразумевалось все советское правительство. Непосредственным поводом для подобной атаки послужили ошибки Орджоникидзе в переговорах с грузинскими националистами из группы Мдивани. Дзержинский был послан в Грузию, чтобы разобраться в этом деле на месте. Вернувшись, он доложил, что «некоторые злоупотребления» действительно были допущены, но все обошлось. Политическую ответственность за «грузинский конфликт» Ленин возлагал в первую очередь на Сталина как генерального секретаря ЦК, имея в виду то, что он хотел силой заставить Грузинскую республику войти в состав СССР, хотя по конституции Союз являлся добровольным сообществом республик. Как человек, полностью признававший свою вину, Ленин просит записать такие слова:

«Я, кажется, сильно виноват перед рабочими России за то, что не вмешался достаточно энергично и достаточно резко в пресловутый вопрос об автономизации, официально называемый, кажется, вопросом о союзе советских социалистических республик.

Летом, когда этот вопрос возникал, я был болен, а затем, осенью, я возложил чрезмерные надежды на свое выздоровление и на то, что октябрьский и декабрьский пленумы дадут мне возможность вмешаться в этот вопрос. Но, между тем, ни на октябрьском пленуме (по этому вопросу), ни на декабрьском мне не удалось быть, и таким образом вопрос миновал меня почти совершенно.

Я успел только побеседовать с тов. Дзержинским, который приехал с Кавказа и рассказал мне о том, как стоит этот вопрос в Грузии. Я успел также обменяться парой слов с тов. Зиновьевым и выразить ему свои опасения по поводу этого вопроса. Из того, что сообщил тов. Дзержинский, стоявший во главе комиссии, посланной Центральным Комитетом „расследования“ грузинского инцидента, я мог вынести только самые большие опасения. Если дело дошло до того, что Орджоникидзе мог зарваться до применения физического насилия, о чем мне сообщил тов. Дзержинский, то можно себе представить, в какое болото мы слетели. Видимо, вся эта затея „автономизации“ в корне была неверна и несвоевременна.

Говорят, что требовалось единство аппарата. Но откуда исходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который, как я указал уже в одном из предыдущих номеров своего дневника, заимствован нами от царизма и только чуть-чуть подмазан советским миром».

Далее он обрушивался на великодержавный шовинизм, насаждавшийся бюрократами — «подлецами и насильниками», которые испокон веков правили в России, занимая высокие государственные посты и имея чины генералов полиции. Теперь над громадным населением страны стояла горстка коммунистов, и Ленин предвидел, что «ничтожный процент советских и советизированных рабочих будет тонуть в этом море шовинистической великорусской швали, как муха в молоке». Здесь он к месту вспоминает Держиморду, полицейского из пьесы Гоголя «Ревизор», — персонаж, ставший символом тупого насилия, — и без всякого перехода заводит речь о Сталине, который продемонстрировал «торопливость и администраторское увлечение». Судя по всему, он мысленно ставил знак равенства между этими двумя фигурами.

Это исполненное боли и досады письмо Ленин продолжал диктовать и на следующий день, 31 декабря. Он опять громил великорусский шовинизм, упрекая русских националистов в презрительном отношении к полякам, украинцам, грузинам. Для Орджоникидзе он требовал примерного наказания, а всю вину за раздувание великорусского шовинизма он возлагал на Дзержинского и Сталина. Правда, их он избавлял от наказания. Ленин считал, что национальные языки должны иметь равный статус с государственным, русским. В той же связи он говорил, что расписание поездов, например, по всей стране следовало печатать не только на русском языке, но и на всех других национальных языках.

Нелепость была в том, что главными великодержавными шовинистами в данном случае являлись совсем не русские люди по национальности. Дзержинский был поляк, а Сталин — грузин. Ленина особенно огорчали имперские проявления потому, что в тот момент он уже предвидел огромные перемены в жизни сотен миллионов людей, населявших Азию. По этому поводу он размышлял: «Было бы непростительным оппортунизмом, если бы мы накануне этого выступления Востока и в начале его пробуждения подрывали свой авторитет среди него малейшей хотя бы грубостью и несправедливостью по отношению к нашим собственным инородцам». Ленин имел основания говорить о советском империализме. В ряду прочих и этот факт был на поверхности.

Выход, если таковой вообще существовал, был, как Ленину казалось, один — надо было учиться. Все решало образование. Через день он продиктовал небольшую статью, в которой говорил о печальном состоянии грамотности и культурной отсталости населения при диктатуре пролетариата. Разумеется, не обошлось без «превосходной степени», — вот пример: «…Нигде народные массы не заинтересованы так настоящей культурой, как у нас; нигде вопросы этой культуры не ставятся так глубоко и так последовательно, как у нас; нигде, ни в одной стране, государственная власть не находится в руках рабочего класса…» Констатировав невиданный подъем российской культуры, какого будто бы не знает ни одна другая страна, он в той же статье признается: «В то время, как мы болтали о пролетарской культуре и о соотношении ее с буржуазной культурой, факты преподносят нам цифры, показывающие, что даже и с буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо. Оказалось, что, как и следовало ожидать, от всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно, и даже прогресс нашло сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным».

Он сетует на то, что культура в России развивается слишком замедленными темпами; и поныне народное образование охватывает далеко не все население, а первоначальное образование вообще находится в плачевном состоянии. Издательства выпускают горы книг, но правительство забывает, что сначала надо научить детей читать. Особенно низкий культурный уровень в сельской местности. Ленин предлагает грамотным рабочим при содействии партийных профсоюзных органов идти в деревни и обучать крестьян грамоте. Видно, Ленин начинает понимать, что народники, которых он всегда недолюбливал, были все-таки правы, когда в 70-х и 80-х годах прошлого столетия шли в народ, дабы нести ему просвещение. Теперь он находился на краю могилы, и перед ним представало все его прошлое.

В последующие дни он диктовал «Странички из дневника», а затем статью «О кооперации». На этот раз он размышляет о том, что все население должно стать цивилизованным и преодолеть целую полосу культурного развития. Каждый должен сделаться грамотным, толковым, научиться культурно торговать — научиться быть «культурным торгашом», выражаясь словами Ленина. «Под уменьем быть торгашом я понимаю уменье быть культурным торгашом. Это пусть намотают себе на ус русские люди или просто крестьяне… Он (крестьянин. — Ред.) торгует, но от этого до уменья быть культурным торгашом еще очень далеко. Он торгует сейчас по-азиатски, а для того, чтобы уметь быть торгашом, надо торговать по-европейски. От этого его отделяет целая эпоха». Но ведь ранее он почти полностью запретил свободную торговлю, установив на нее государственную монополию; при нэпе он разрешил развитие частного сектора, но в строгих границах. Поэтому теперешняя его мечта о «строе цивилизованных кооператоров при общественной собственности на средства производства» выглядела как нечто неосуществимое, крайне далекое от реальности. Он так и не объяснил, что он имеет в виду под словом «культура». Это слово было еще одним магическим словечком в обойме его пропагандистских средств, которое могло по его желанию принимать любое значение. По его мнению, для окончательной победы социализма в России осталось лишь одно: осуществить в ней культурную революцию. Он мечтал о том времени, когда все русские люди будут увлеченно читать книги и усвоят отменные манеры.

«Странички из дневника» и статья «О кооперации» были напечатаны в газете «Правда». Они по тону выпадают из всего написанного им ранее. В них уже нет большой едкости, напора. И вдруг неожиданно 4 января 1923 года Ленин решает продиктовать секретарю Лидии Фотиевой фрагмент, который должен был стать постскриптумом к декабрьской записи минувшего года, в которой он давал характеристики руководителям большевистской партии. Мы вновь ощущаем всю силу переполняющего его гнева.

Впоследствии этот постскриптум станет широко известен, и вполне заслуженно. Он проникнут горечью и болью, но самое главное — он звучит как прорицание. Говоря: «Я, кажется, сильно виноват перед рабочими России…», Ленин каялся в своих личных грехах. Но что было, то было, прошлого не воротишь, казалось, хотел он сказать, — людей уже нет. Сейчас он говорил о том, что может быть в будущем, если вовремя не принять меры. С необычайной прозорливостью он осознал, что из всех ошибок, совершенных им, самой грозной и страшной с точки зрения ее последствий для страны было назначение Сталина генеральным секретарем ЦК партии. Он диктовал: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д. Это обстоятельство может показаться ничтожной мелочью. Но я думаю, что с точки зрения предохранения от раскола и с точки зрения написанного мною выше о взаимоотношении Сталина и Троцкого, это не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение».

Словно какое-то шестое чувство подсказывало Ленину, что его «престол» перейдет не к кому-нибудь, а к Сталину, и в эти последние месяцы, дни, часы, пока мозг его еще не отключился, он с ужасом думал о том, как бездарно было бы отдать Россию в руки человека столь грубого, совершенно некультурного и беспринципного. Грубость Сталина проявлялась не только в том, что он мог обхамить, оскорбить словами, — весь стиль его работы был таков. Он грубо попирал человеческое достоинство, третировал, угнетал зависимых от него людей.

Отношение Ленина к Сталину мало определить как просто неприязнь. Вернувшись в Кремль из Горок после первого удара, Ленин сразу заметил, что Сталин ведет себя, как хозяин, этакий сам себе голова, все больше укрепляя свои позиции в Кремле. Он начал вторгаться в дела не подведомственных ему ветвей власти. Не было никаких сомнений в том, что он бешено рвется к управлению страной и ждет часа, когда Ленин уже не будет стоять на его пути. Но Ленин упорно не желал отправляться на тот свет. Он снова впрягся в государственные дела, внимательно наблюдая за хитроумными маневрами Сталина. Но тут последовал новый удар. Это поначалу не разглашали, но когда Сталин узнал о случившемся, видимо, именно в тот момент он ясно осознал стоявшую перед ним задачу: надо было немедленно брать власть, а для этого необходимо было как можно скорее избавиться от Ленина.

Однако убить Ленина было не так просто. Его надежно охраняли, врачи были неподкупны, а секретари ему верны.[60] Но в этой цепочке было еще одно звено — Крупская…

22 декабря Ленин пожелал продиктовать небольшое послание Сталину. Он очень плохо себя чувствовал. В тот день врачи запретили ему заниматься диктовкой, но им пришлось смириться, потому что они видели, что у того действительно накипело на душе и пока он не освободится от этого, он не успокоится. Ленин обещал им, что послание будет кратким. Ему было так худо, что и на следующий день ему было позволено работать не более пяти минут.

Содержание записки неизвестно, но нетрудно догадаться, что он мог написать Сталину. Ленин наверняка упрекал Сталина за что-то и предупреждал на будущее. Внизу стояла подпись Крупской — по заведенному Лениным правилу в конце очередной записи обязательно стояла подпись того, кто заносил на бумагу продиктованный им текст.

Как только Сталин получил это послание, он тут же позвонил Крупской. Он был в бешенстве или притворялся, что был в бешенстве. Возможно, он был пьян, но это тоже могла быть игра. Скорее всего, он хладнокровно продумал, как ему следовало реагировать. Он накинулся на Крупскую с руганью и отчитал ее в самых оскорбительных выражениях за то, что она занимается не своим делом; она, дескать, не имела никакого права передавать Ленину какую-либо информацию или обсуждать с ним партийные дела, в которых сама ничего не смыслит. В его тоне слышалась угроза — и это тоже было просчитано, — что не могло не подействовать на ее слабые нервы. В полном расстройстве Крупская обратилась к Каменеву, написав ему на следующий же день жалобное письмо, в котором убедительно просила его защитить ее от Сталина.

«Лев Борисович! Из-за короткого письма, которое я написала под диктовку Владимира Ильича с разрешения врачей, Сталин позволил себе совершить вчера по отношению ко мне необычайно грубую выходку. Я не первый день в партии. В течение этих всех тридцати лет я никогда не слышала ни от кого из товарищей ни единого грубого слова. Дело партии и Ильича является для меня не менее дорогим, чем для Сталина. В настоящее время я нуждаюсь более, чем когда бы то ни было, в контроле над собой. О чем можно и о чем нельзя говорить с Ильичом, я знаю лучше, чем какой-либо врач, так как я знаю, что его волнует и что нет. Во всяком случае, я знаю это лучше Сталина. Я обращаюсь к вам и к Григорию (Зиновьеву. — О. Н.), как к близким товарищам В. И., и прошу вас защитить меня от грубых вмешательств в мою личную жизнь, а также от скверных ругательств и угроз. У меня нет никаких сомнений в том, каким будет единогласное решение Контрольной комиссии, которой Сталину, по всей вероятности, нравится грозить мне. Однако у меня нет ни силы, ни времени, которые мне было бы необходимо затратить в связи с этой ссорой. Кроме того, я живой человек, и сейчас мои нервы напряжены до предела».

Крупская сделала то, что и должна была сделать, — она объявила Сталину войну, не оповещая о том Ленина. Он был плох, его нельзя было беспокоить. Два с лишним месяца он ничего об этом не знал. Каменев и Зиновьев не были сильными личностями. Когда Каменев все-таки пошел к Сталину с письмом Крупской, желая, видимо, выслушать его объяснения, дело кончилось тем, что он оказался втянутым в тайный заговор. Ему было предложено войти в некий триумвират в составе Сталина, Зиновьева и его самого, который якобы должен был прийти к власти после смерти Ленина. А по прогнозам Сталина кончина Ленина была не за горами.

Неизвестно, жаловалась ли Крупская Троцкому, — никаких на то письменных подтверждений нет, к тому же в своих воспоминаниях он непременно зафиксировал бы этот факт. Впечатление такое, что она полагалась на политический вес Каменева, влияние которого ограничивалось Москвой, и на авторитет Зиновьева, правившего в Петрограде. Она не знала, что за пределами главных городов России Сталин уже повсюду распространял свое влияние и активно готовил своих ставленников к следующему съезду, который должен был состояться ближе к лету.

25 января 1923 года газета «Правда» опубликовала статью Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин», с подзаголовком «Предложение XII съезду партии». Ленин понимал важность предстоящего съезда и надеялся, что грозящую государству катастрофу можно предотвратить, если увеличить Центральную контрольную комиссию, введя в нее от семидесяти до ста рабочих, одновременно понизив число служащих Рабоче-крестьянской инспекции до трехсот-четырехсот человек, которые должны были выполнять чисто технические функции. Этот несложный арифметический расчет как будто ничего особенного в себе не заключал. Но для будущего России предложенные Лениным перемены могли оказаться кстати. В них заключался большой смысл. Дело в том, что инспекцией еще совсем недавно руководил Сталин. Ленин надеялся, что, сократив количество чиновников, служивших под руководством Сталина, он урежет его власть. В своей статье Ленин не скупится на уничтожающие слова в адрес правящего аппарата, который, с его точки зрения, недееспособен и сохраняется «в том же до невозможности, до неприличия дореволюционном виде». Он пишет: «Наш госаппарат… в наибольшей степени представляет из себя пережиток старого, в наименьшей степени подвергнутого сколько-нибудь серьезным изменениям. Он только слегка подкрашен сверху…» И о Рабкрине: «Несомненно, что Рабкрин представляет для нас громадную трудность и что трудность эта до сих пор не решена». Имя Сталина в статье не упоминается, но было абсолютно ясно, против кого статья была направлена.

Ленин был намерен нанести еще более серьезный удар по Сталину в своей следующей статье — о событиях в Грузии. Он даже запросил соответствующие материалы и документы, касавшиеся этого дела. Когда Сталина попросили подготовить эти документы для передачи Ленину, он отказался выдать их Ленину без санкции Политбюро, заметив при этом Фотиевой, секретарю Ленина, что недоволен тем, как она выполняет свои обязанности. Он уже ознакомился со статьей Ленина о Рабкрине, и ему стало ясно, что Ленин знает гораздо больше, чем ему положено, — наверно, он читал газеты, или ему их читали, нарушая запреты врачей. Фотиева ответила Сталину, что лично она ничего Ленину не сообщала, а лишь исполняла свои секретарские обязанности. Исходя из ее слов, Сталин должен был догадаться, что запугать Крупскую ему не удалось и что именно она подсказывает Ленину, в каком направлении ему следует действовать.

«Грузинский вопрос» был сложным и запутанным, и Ленин поручил своим секретарям подробно изучить все связанные с ним материалы. Политбюро разрешило Ленину ознакомиться с документами по «грузинскому делу», но в тот момент наиболее важной проблемой ему представлялось преобразование Рабкрина. 1 февраля он начинает диктовать длинную статью под названием «Лучше меньше, да лучше». Здоровье как будто возвращается к нему, он снова в отличном настроении. В новой своей статье он высказывает все то же нелицеприятное мнение о государственном аппарате. «Дела с госаппаратом у нас до такой степени печальны, чтобы не сказать отвратительны, что мы должны сначала подумать вплотную, каким образом бороться с недостатками его…» — диктует он. Вывод такой: необходимо поменять всю систему управления. Подобное положение с госаппаратом объяснимо: перемены в стране происходили с такой невероятной скоростью, что институты государственной власти не успевали применяться к изменявшимся обстоятельствам. Но из всех институтов советской власти Рабкрин был самым неспособным, тупым, неповоротливым, — словом, никуда не годным. «Будем говорить прямо. Наркомат Рабкрина не пользуется сейчас ни тенью авторитета. Все знают о том, что хуже поставленных учреждений, чем учреждения нашего Рабкрина, нет и что при современных условиях с этого наркомата нечего и спрашивать». Итак, перчатка была брошена. Это был открытый выпад против Сталина. Это означало бой не на жизнь, а на смерть.

Ближе к концу статьи идет текст, который можно по праву отнести к лучшим образцам журналистики, вышедшим из-под ленинского пера. Заставив себя примириться с мыслью, что в самой идее коммунизма коренятся огромные внутренние противоречия, он наконец-то понял, какая страшная пропасть разделяет голую революционную идею и искусство управления государством. Теория постоянно расходилась с практикой, а почему так получалось — этого он никогда не мог уяснить. И вот в последней своей статье — больше он уже ничего не напишет — Ленин находит ответ на вопрос, мучивший его с той самой поры, как он получил власть в свои руки. Он диктует:

«Во всей области общественных, экономических и политических отношений мы „ужасно“ революционны. Но в области чинопочитания, соблюдения форм и обрядов делопроизводства наша „революционность“ сменяется сплошь да рядом самым затхлым рутинерством. Тут не раз можно наблюдать интереснейшее явление, как в общественной жизни величайший прыжок вперед соединяется с чудовищной робостью перед самыми маленькими изменениями.

Это и понятно, потому что самые смелые шаги вперед лежали в области, которая составляла издавна удел теории, лежали в области, которая культивировалась главным образом и даже почти исключительно теоретически. Русский человек отводил душу от постылой чиновничьей действительности дома за необычайно смелыми теоретическими построениями, и поэтому эти необычайно смелые теоретические построения приобретали у нас необыкновенно односторонний характер. У нас уживались рядом теоретическая смелость в общих построениях и поразительная робость по отношению к какой-нибудь самой незначительной канцелярской реформе. Какая-нибудь величайшая всемирная земельная революция разрабатывалась с неслыханной в иных государствах смелостью, а рядом не хватало фантазии на какую-нибудь десятистепенную канцелярскую реформу; не хватало фантазии или не хватало терпения применить к этой реформе те же общие положения, которые давали такие „блестящие“ результаты, будучи применяемы к вопросам общим.

И поэтому наш теперешний быт соединяет в себе в поразительной степени черты отчаянно смелого с робостью мысли перед самыми мельчайшими изменениями.

Я думаю, что иначе и не бывало ни при одной действительно великой революции, потому что действительно великие революции рождаются из противоречий между старым, между направленным на разработку старого и абстрактнейшим стремлением к новому, которое должно уже быть так ново, чтобы ни одного грана старины в нем не было.

И чем круче эта революция, тем дольше будет длиться то время, когда целый ряд таких противоречий будет держаться».

Таков был его окончательный приговор «внезапной» революции, которую Ленин осуществил в России, и заключительный абзац этого отрывка, уже не такой острый, как предшествующая ему часть, право, служил плохим утешением для потомков.

И все же приведенные выше рассуждения не были главным в его статье. Основной целью статьи было развенчание Сталина. Ленин хотел подорвать авторитет Сталина и лишить его влияния. На заседании Политбюро, где эта статья обсуждалась, Сталин предложил не печатать ее вовсе. Куйбышев пошел дальше, придумав такой ход: напечатать один-единственный экземпляр «Правды» со статьей Ленина и отослать ему для удовлетворения. Но Троцкий и другие выступили против, и 4 марта газета «Правда» вышла со статьей Ленина на первой странице.

На следующий день около полудня Ленин вызвал к себе секретаря Володичеву и продиктовал ей два письма. Опасаясь за его здоровье, врачи полюбопытствовали, что это за письма. Он ответил, что письма самые обыкновенные, чисто делового характера. Но это были совсем не деловые письма. Одно письмо предназначалось Сталину, и в нем Ленин грозил ему разрывом всех товарищеских отношений. В другом просил Троцкого продолжать отстаивать ленинскую позицию в вопросе о Грузии. В них он писал:

«Строго секретно

Лично

Копия тт. Каменеву и Зиновьеву.

Уважаемый т. Сталин!

Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам и выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения.

С уважением Ленин

5-го марта 23 года».

«Строго секретно

Лично

Уважаемый тов. Троцкий!

Я просил бы Вас очень взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело это сейчас находится под „преследованием“ Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастие. Даже совсем напротив. Если бы Вы согласились взять на себя его защиту, то я бы мог быть спокойным. Если Вы почему-нибудь не согласитесь, то верните мне все дело. Я буду считать это признаком Вашего несогласия.

С наилучшим товарищеским приветом Ленин».

Диктовка писем заняла примерно четверть часа. Ленин попросил Володичеву напечатать их, как всегда, в пяти экземплярах и принести готовые на следующий день. Эта диктовка подорвала его силы, у него поднялась температура.

Но позже в тот же день Ленин вызвал к себе Фотиеву. В своем дневнике Фотиева записала, что он дал ей несколько поручений, но не раскрыла, какого свойства. Возможно, помимо других поручений, он просил ее позвонить Троцкому и передать на словах суть дела в подкрепление того, что было написано в письме, — чтобы лучше подготовить его к предстоящей ему задаче. Троцкий в то время жил в Кремле, в двух шагах от квартиры Ленина. Он страдал радикулитом и лежал в постели. Врачи не разрешали ему выходить из дома. Каменев в это время собирался на Кавказ для расследования так называемого «грузинского дела». Сталин жил на своей подмосковной даче. Так что борьбу вели люди, которые друг с другом почти не встречались и не разговаривали. Все было шито-крыто, но в глубине клокотал вулкан, который временами извергался, и тогда из Горок устремлялся поток кратких посланий, от которых зависело будущее России на много поколений вперед.

Запись в дневнике Фотиевой от 6 марта сообщает нам следующее:

«Утром Владимир Ильич вызывал меня и М. А. Володичеву, которой продиктовал всего полторы строчки.

Перечитал свое письмо И. В. Сталину, продиктованное накануне. Поручил передать письмо И. В. Сталину из рук в руки и получить ответ.

Ответа И. В. Сталина Владимир Ильич прочесть не смог, так как в день получения ответа у него был сильный приступ болезни. С этого дня началось общее резкое ухудшение здоровья Владимира Ильича».