Эйфория власти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эйфория власти

В те ранние дни советской власти, когда Ленин был еще новичком в управлении государством, он производил впечатление человека, превратившего импровизацию в науку. Не было проблемы, какую он не сумел бы решить — декретом, жестом, брошенной фразой; к любому делу он легко подбирал свой ключик. Он никогда не затруднял себя вопросом: есть ли границы возможного? Эту область философии он охотно предоставил Бухарину, а сам дал себе волю, едва ли задумываясь над тем, как далеко, если не до бесконечности, могут простираться его идеи и будет ли когда-нибудь предел преобразованиям, затеянным им в России. Нет, он не переоценивал свои силы. Он все правильно рассчитал. Завоевание Петрограда было первым шагом к завоеванию мира.

Кому из тех, кто попадал тогда в Смольный, могло прийти в голову, что этот невысокий человек с колючим взглядом карих глаз, с бычьей шеей и лысиной, поросшей редкой рыжеватой растительностью, уже тогда замыслил и всерьез вынашивал план покорения мира. И дело не в том, что он был совсем не похож на покорителя мира. Сама обстановка вокруг него исключала подобное предположение. Институт благородных девиц, где расположился штаб революции, имел облик близ находящегося монастыря. В нем было холодно и неуютно. Ледяной ветер с Невы стучал в окна, электрические лампочки тусклым светом освещали столы, за которыми, склонившись над бумагами, работали наркомы. В бесконечных унылых коридорах полы заросли грязью — грязь сюда натащили на сапогах красногвардейцы. Только Актовый зал с коринфскими колоннами и хрустальными сверкающими люстрами, которые зажигали лишь тогда, когда там должны были зачитывать очередной документ государственной важности, свидетельствовал о том, что это и есть самый центр власти, место, откуда исходят государственные решения.

Здесь, в одной из комнат второго этажа в конце длинного коридора, работал Ленин. Он трудился без сна и отдыха, издавая приказы, плоды собственной мысли, направленные на преодоление хаоса, созданного его же собственной рукой. У Троцкого был кабинет в другом конце коридора. По этому поводу Ленин не преминул отпустить шутку в своем духе, что, мол, неплохо было бы им научиться кататься на роликовых коньках, чтобы экономить время. Вообще это было для него характерно — он радовался, находя простейшие решения сложных проблем. Так было со многими его декретами, написанными им торопливым почерком, который выдает его радостное волнение, — всякий раз он очень спешил записать внезапно осенившую его удачную мысль. Он видел в себе продолжателя марксистской философии, руководимого ее логикой. Но в действительности он был существом импульсивным, склонным к неожиданным экспромтам; на все вопросы он тут же имел готовые решения, даже если вопрос был им неверно понят.

В тот ранний период вся деятельность Советского государства строилась на экспромте, импровизации. Станислав Пестковский[48] рассказывает такую историю. В поисках работы он отправился в Смольный, где был принят Лениным и Троцким. Они послали его в Наркомат финансов — там не хватало штатных работников — к Менжинскому (позже снискавшему себе дурную славу на посту руководителя ВЧК и ОГПУ). Менжинский сидел на диване, утомленный долгими часами работы. Над диваном была прикреплена бумажка, на которой значилось: «Комиссариат по делам финансов». Менжинский задал Пестковскому несколько вопросов о роде его занятий и, выяснив, что тот изучал экономику в Лондонском университете, побежал к Ленину, кабинет которого был напротив. Через несколько минут он вернулся с приказом, подписанным Лениным. Этим приказом Ленин назначал Пестковского управляющим Государственным банком.

Подобные скоропалительные решения были тогда в порядке вещей. Ленин обожал сочинять всевозможные декреты; причем они могли касаться не только предметов, в которых он был сведущ, но и тех, в которых он ровно ничего не смыслил. Как постоянный (в свое время) посетитель библиотек, он написал декрет, призванный реформировать работу петроградской Публичной библиотеки. В его основу была положена практика «свободных государств Запада, особенно Швейцарии и Соединеннык Штатов Северной Америки». Декрет явился в некотором роде уступкой гражданским свободам, хотя тон его был, как водится, диктаторский. Ленин писал:

«О задачах Публичной библиотеки в Петрограде

…1) Публичная библиотека (бывшая Императорская) должна немедленно перейти к обмену книгами как со всеми общественными и казенными библиотеками Питера и провинции, так и с заграничными библиотеками (Финляндии, Швеции и так далее).

2) Пересылка книг из библиотеки в библиотеку должна быть, по закону, объявлена даровой.

3) Читальный зал библиотеки должен быть открыт, как делается в культурных странах в частных библиотеках и читальнях для богатых людей, ежедневно, не исключая праздников и воскресений, с 8 час. утра до 11 час. вечера.

4) Потребное количество служащих должно быть немедленно переведено в Публичную библиотеку из департаментов министерства народного просвещения (с расширением женского труда, ввиду военного спроса на мужской), в каковых департаментах 9/10 заняты не только бесполезным, но вредным трудом».

Библиотеки — тема, близкая ленинскому сердцу. Надо признать, что библиотеки он знал. Больше всего ему нравилась библиотека Британского музея; он терпеть не мог французскую Национальную библиотеку в Париже; Краковскую библиотеку считал отвратительной и крайне неудобной. Он особо выделял и любил библиотеку «Soci?t? de Lecture» в Женеве, где все свежие французские, немецкие и английские газеты раскладывали на стеллажах и где ему, бывало, выделяли отдельную комнату для занятий. Там никто ему не мешал спокойно работать и писать, расхаживать взад-вперед, обдумывая свои мысли, брать книги с полок и вообще вести себя, как дома, в собственном кабинете. Швейцарские библиотеки образовывали единую сеть с немецкими библиотеками, благодаря чему во время войны Ленин мог свободно получать книги из немецких библиотек. Отсюда его идея, что Публичная библиотека Петрограда должна ввести систему межбиблиотечного абонемента с библиотеками Финляндии и Швеции. Ему, наверное, не приходило в голову, что финны и шведы могут не захотеть повиноваться декрету, направленному к ним из Смольного.

Декрет о библиотеках был выпущен в ноябре 1917 года, предположительно в один из тех редких моментов, когда Ленин позволил себе передышку в работе.

И все декреты предназначались для немедленного их исполнения. По словам Троцкого, многие из них просто работали на пропаганду, чтобы придать больший вес правительству. Ленин мог лишиться власти, его правительство могло пасть, к власти могли прийти «контрреволюционеры», — но ленинские декреты должны были остаться будущим поколениям как свидетельство благих начинаний его, ленинского, правления.

Чем революционнее был декрет, чем фантастичнее и маловероятнее, чем разрушительнее для старого режима, тем желаннее он был для Ленина. Одним из таких был декрет, вышедший в декабре семнадцатого года. Он отменял все чины и звания в армии.

«Осуществляя волю революционного народа о скорейшем и решительном уничтожении всех остатков прежнего неравенства в армии, Совет Народных Комиссаров постановляет:

1) Все чины и звания в армии, начиная с ефрейторского и кончая генеральским, упраздняются. Армия Российской Республики отныне состоит из свободных и равных друг другу граждан, носящих почетное звание солдат революционной армии.

2) Все преимущества, связанные с прежними чинами и званиями, равно как и все наружные отличия, отменяются.

3) Все титулования отменяются.

4) Все ордена и прочие знаки отличия отменяются.

5) С уничтожением офицерского звания уничтожаются все отдельные офицерские организации.

6) Существующий и действующий в армии институт вестовых уничтожается».

Декреты такого рода были скорее пропагандистскими трюками. Их могли по прошествии какого-то времени забыть или по распоряжению сверху изменить так или иначе в соответствии с требованиями текущего момента. Слова «отменить», «покончить», «немедленно», «настоятельно», «крайне необходимо» были непременными атрибутами риторики декретов, но из этого автоматически не следовало, что их смысл соответствует содержанию. Это могли быть просто громкие слова. Возникал новый язык, тот самый ленинский новояз, в котором специально нагнетались слова категорического характера, требовавшие неотложных мер в кратчайший срок, без малейшего промедления, в срочном порядке. Понятно, что такой язык легко было пародировать. Особенно способными имитаторами проявили себя Радек с Зиновьевым. Да и сам Ленин грешил тем же, пародируя сам себя. «Мы категорически требуем, — писал он 27 ноября, — чтобы депутаты большевики немедленно потребовали поименного голосования по вопросу о немедленном приглашении представителей правительства». Он громоздил требование на требование, срочность на срочность и так далее; и теперь, работая над текстами написанных им документов, чувствуешь, как голова идет кругом и веки смежаются от усталости.

Временами создается впечатление, что это вовсе не русский язык, а какой-то гибрид русского с немецким. В ленинском наследии не так уж много строк, которые могли бы поразить читателя силой и ясностью мышления; и если бы пришлось собрать их в единую антологию, думаю, их набралось бы не более нескольких страничек.

Вообще вклад Ленина в русский язык, вобравший в себя то новое, что принесла с собой Октябрьская революция, нельзя считать одним из его достижений. Дело не только в том, что Ленин так никогда и не научился хорошо писать по-русски. До конца своих дней он писал так, как в мальчишеском возрасте: сначала пункт за пунктом в цифровой последовательности набрасывал основные мысли, в результате чего каждая мысль укладывалась в определенную логическую конструкцию, не выходя за ее рамки. Этой схемы он придерживался всегда. Он расправлялся со словами, как зачастую с людьми — загонял их в жесткие тиски, четко определяя их место, которое сам для них предназначил. В результате не было свободы. Он педантично следил за каждым своим словом, не отпускал его, пока не убеждался в том, что оно послушно его воле. Не случайно, что именно он ввел в обиход режущие слух, грубые, как окрик, сокращения в названиях государственных учреждений и их отделов и он же был создателем новой модели человеческих отношений, ставшей затем главной темой советской литературы. Особенно нравилось Ленину слово «совнарком».

В те дни Ленин был в состоянии невероятного подъема. Он производил впечатление человека, опьяненного властью и успехом. Всемирная революция была на пороге, падение ненавистного ему буржуазного строя было почти явью, вот-вот должен был восторжествовать новый мировой порядок, уже утвердившийся в Петрограде. Ленин в тот свой период не просто говорил — он прорицал, подобно Мессии. Почти в каждой его фразе звучали слова «повсюду» и «немедленно».

В один из дней вскоре после Октябрьской революции к Ленину в Смольный пришел полковник Реймонд Робинс. Это был человек с огромным опытом, которого не так легко было увлечь фантазиями. Он начинал свою жизнь шахтером в Кентукки, добывал золото на Клондайке, работал в общественных организациях в Чикаго, в американской политике не был новичком, знал что почем. Он восхищался смелостью большевиков, при этом совершенно не разделяя их убеждений. Являясь главой Американской миссии Красного Креста в России, он чаще других американцев виделся с руководителями Советского государства. Ниже я помещаю большой отрывок из его записок о встречах с Лениным; рассказ ведется от третьего лица. Он как нельзя лучше передает мессианские устремления Ленина.

«Когда полковник Робинс посетил Ленина в его знаменитом кабинете с бархатными портьерами, Ленин ему сказал:

— Мы можем потерпеть поражение из-за отсталости русского народа или по воле иностранных держав, но сама идея русской революции разрушит и уничтожит всякий общественно-политический строй в мире. В будущем наш тип общественного строя возобладает повсюду. Политическое правление отомрет. Русская революция уничтожит его повсеместно.

— Но в моей стране демократическое правление, — возразил ему Робинс. — Неужели вы в самом деле думаете, что идеи русской революции могут уничтожить демократическое правление в Соединенных Штатах?

— Американское государство коррумпировано, — ответил Ленин.

— Это не так, — сказал Робинс. — Наши общенациональные органы правления, а также органы правления в отдельных штатах избираются народом. В большинстве случаев выборы честные и справедливые, народ избирает тех, кого считает достойным. Американское правительство нельзя назвать продажным.

— Ах, полковник Робинс, вы не поняли, — отозвался Ленин, — и это моя вина. Я не должен был употреблять это слово — „коррумпировано“. Я не имею в виду, что ваше правительство падко на деньги. Я имею в виду другое — у него отсталое мышление. Оно живет политическими представлениями давно прошедшей эпохи. Оно живет эпохой Томаса Джефферсона. Оно живет не в нашей экономической эпохе. А следовательно, ему не хватает интеллектуальной цельности… Вы отказываетесь признавать тот факт, что реальное правление уже не диктуется политикой. Вот почему я говорю, что вашей системе не хватает цельности. Вот почему наша система совершеннее вашей. Вот почему она разрушит вашу.

— Честно говоря, господин комиссар, я этому не верю, — сказал Робинс.

— Разрушит, — настаивал Ленин. — Знаете ли вы нашу систему?

— Пока еще не очень хорошо, — ответил Робинс. — Вы ведь совсем недавно начали.

— А я вам расскажу, — продолжал Ленин. — Наша система уничтожит вашу, потому что это будет строй, продиктованный основным фактом современной жизни. Строй, который признает тот факт, что реальная власть сегодня — экономика, и значит, государственное правление сегодня должно быть экономическим. Итак, что же мы делаем? Кто будет представителями, избранными нашим народом? В Совете национальностей, ну, например, от Баку? Баку — нефтяной район. Нефть делает Баку. Нефть правит в Баку. Наши представители от Баку будут избираться нефтяной промышленностью. Они будут избираться рабочими нефтяной промышленности. Вы скажете — а кто такие рабочие? А я скажу — люди, которые управляют, люди, которые подчиняются приказам управляющих, которые над ними, инженеры, специалисты, чернорабочие, ремесленники — все, кто занят в процессе производства, работники умственного и физического труда — все они рабочие. Лица, не вовлеченные в процесс труда, те, кто не трудится в нефтяной промышленности, кто живет спекуляцией, на акции компаний, процентами с капиталовложений, инвестициями, не участвуя в каждодневном труде, — те не рабочие. Они могут даже что-то знать о нефти, а могут и не знать. Обычно они не знают. Во всяком случае они не заняты в процессе добывания нефти, они не производят нефть. А наша республика — республика производителей.

Вы вправе сказать, что ваша республика — республика граждан. Очень хорошо. А я скажу, что человек-производитель гораздо важнее, чем человек-гражданин. Самые главные граждане в ваших нефтяных районах — кто они? Разве не нефтяники? Баку будет представлен нефтью.

Точно так же Донецкий бассейн будет представлен как угольный район. Представители от Донецкого бассейна будут представителями угольной промышленности. Из сельских областей нашими представителями будут представители, избранные крестьянами, которые выращивают урожаи. Каков насущный интерес сельских областей? Не торговля. Не денежные операции. Сельское хозяйство. От сельских местностей наши крестьянские Советы будут присылать представителей, избранных сельским хозяйством, чтобы те выступали от имени сельского хозяйства.

Такая система крепче вашей, потому что она соответствует реальности. Она устанавливает ежедневную стоимость человеческого труда и, исходя из этого, непосредственно управляет государством. Наше правительство будет органом экономического правления, для экономического века. Оно победит, потому что отражает, выражает и соответствует духу эпохи, в которую мы живем.

Вот почему, полковник Робинс, мы с уверенностью смотрим в будущее. Вы можете уничтожить нас в России. Вы можете уничтожить русскую революцию в России. Вы можете меня свергнуть. Это ничего не изменит. Сто лет назад монархии Великобритании, Пруссии, Австрии и России свергли правительство революционной Франции. Они реставрировали монархию, посадили на трон монарха, назвав его законным монархом, чтобы он правил в Париже. Но они не могли остановить и не остановили политическую революцию, демократическую революцию средних слоев, которая была начата в Париже народом во время революции 1789 года. Они не смогли спасти феодализм.

Каждая система феодально-аристократического социального строя в Европе была обречена на уничтожение политическим демократическим социальным строем, который создала Французская революция. И теперь каждая система политического демократического социального строя в мире обречена на уничтожение социальным строем экономических производителей, созданного в процессе русской революции.

Вы, полковник Робинс, этому не верите. Придется подождать дальнейших событий, чтобы доказать вам, что я прав. Может быть, вы увидите, как по России пройдут парадом с иностранными штыками. Вы, может быть, увидите, как будут уничтожены Советы и все руководители их убиты. Может быть, вы увидите Россию снова во мраке, в каком она была до сих пор. Но молния, сверкнувшая из этого мрака, уже уничтожает политическую демократию повсюду. Она уничтожила ее не физически, ударив по ней, а тем, что просто одной вспышкой осветила будущее».

Рассказ Робинса о его разговоре с Лениным звучит вполне правдоподобно. Ленин читает ему наставление, как школьный учитель смышленому ученику, перед которым лестно разводить рацеи, щеголяя глубиной своего ума, романтической настроенностью. Он желает выглядеть перед Робинсом личностью исторической, этаким рупором современности, чьи идеи обязательно разрушат общества с «отсталым мышлением». Он все до предела упрощает, что очень по-русски. Он даже не пытается обосновать свой тезис о том, что политическое правление обязательно уступит место экономическому — для него он не нуждается в доказательстве. Ленин стремится создать что-то вроде корпоративного государства, в котором избранники народа будут представлять разные отрасли хозяйства страны. Он пытается убедить собеседника в том, что гражданин как политическое лицо должен уступить место производителю, как будто производитель не может быть к тому же политическим лицом. И опять, и опять в его рубленых, отрывистых фразах мы слышим знакомую лексику, столь характерную для нигилистов: «…Идея русской революции разрушит и уничтожит всякий общественно-политический строй в мире… Политическое правление отомрет. Русская революция уничтожит его повсеместно… Наша система… разрушит вашу… Вы можете уничтожить русскую революцию в России. Вы можете меня свергнуть. Это ничего не изменит… Молния, сверкнувшая из этого мрака, уже уничтожает политическую демократию повсюду…» Вот в таком духе он рассуждает, представляя себе, как мир рушится вокруг него, и вот уже все человечество послушно этой разрушительной воле… Тьма сгущается, все готово для финальной вспышки, которая озарит новый, грядущий мир.

Робинс встречался с Лениным в те дни, когда у вождя еще не возникло неприязненное, подозрительное отношение к иностранцам, когда революция была молода и новое государство еще не поразили недуги. Робинсу искренне нравился Ленин, и он этого не скрывал. Однажды Ленин сказал при нем: «Я заставлю достаточное количество людей работать достаточное количество часов с достаточной скоростью, чтобы произвести все, в чем Россия нуждается». Робинс на это мягко заметил: «Это достаточно русское заявление». Случалось, что они подтрунивали друг над другом, но всегда сохраняли самые добрые отношения.

Другим посетителем Ленина в Смольном был в тот период Георгий Соломон, знавший его с 1892 года, когда учился в Самаре. Соломон был старше и вполне мог быть другом Генералова, казненного вместе с Александром Ульяновым в 1887 году. Временами он ссорился с Лениным, критикуя его догматические взгляды, но они оставались приятелями. После Октябрьских событий Соломон пришел к Ленину в Смольный, чтобы тот объяснил ему, что происходит. Вот его рассказ:

«Беседа с Лениным произвела на меня самое удручающее впечатление. Это был сплошной максималистский бред.

— Скажите мне, Владимир Ильич, как старому товарищу, — сказал я. — Что тут делается? Неужели это ставка на социализм, на остров Утопия, только в колоссальном размере? Я ничего не понимаю…

— Никакого острова Утопия нет, — резко ответил он тоном очень властным. — Дело идет о создании социалистического государства… Отныне Россия будет первым государством с осуществленным в ней социалистическим строем… А! Вы пожимаете плечами! Ну, так вот, удивляйтесь еще больше! Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции!

Я невольно улыбнулся. Он скосил на меня свои маленькие узкие глаза монгольского типа с горевшим в них злым ироническим огоньком и сказал:

— А, вы улыбаетесь! Дескать, все это бесплодные фантазии. Я знаю, что вы можете сказать, знаю весь арсенал трафаретных, избитых, якобы марксистских, а в сущности буржуазно-меньшевистских ненужностей, от которых вы не в силах отойти даже на расстояние куриного носа… Нет, нет, мы уже прошли мимо всего этого, все это осталось позади… Это чисто марксистское миндальничанье… Меня вам… господа хорошие, не переубедить! Мы забираем как можно левее!!

Улучив минуту, когда он на миг смолк, точно захлебнувшись своими собственными словами, я поспешил возразить ему:

— Все это очень хорошо. Допустим, что вы дойдете до самого, что называется, левейшего угла… Но вы забываете закон реакции, этот чисто механический закон… Ведь вы откатитесь по этому закону черт его знает куда!

— И прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно, пусть так, но в таком случае это говорит за то, что надо еще левее забирать! Это вода на мою же мельницу!..

— …Я ничего не могу пока сказать, Владимир Ильич, мне надо оглядеться, я для того и приехал… Не знаю, что будет дальше — вы только уничтожаете… Все эти ваши реквизиции, конфискации есть не что иное, как уничтожение…

— Верно, совершенно верно, вы правы, — с заблестевшими как-то злорадно вдруг глазами живо подхватил Ленин. — Верно. Мы уничтожаем, но помните ли вы, что говорил Писарев, помните? „Ломай, бей все, бей и разрушай! Что сломается, то все хлам, не имеющий права на жизнь, что уцелеет, то благо…“ Вот и мы, верные писаревским, — а они истинно революционны — заветам, ломаем и бьем все, — с каким-то чисто садистическим выражением и в голосе, и во взгляде своих маленьких, таких неприятных глаз как-то истово, не говорил, а вещал он. — Все разлетается вдребезги, ничто не остается, то есть все оказывается хламом, державшимся только по инерции! …Ха-ха-ха, и мы будем ломать и бить!

Мне стало жутко от этой сцены, совершенно истерической. Я молчал, подавленный его нагло и злорадно сверкающими глазками… Я не сомневался, что присутствую при истерическом припадке.

— Мы все уничтожим и на уничтоженном воздвигнем наш храм! — выкрикивал он. — И это будет храм всеобщего счастья! …Но буржуазию мы всю уничтожим, мы сотрем ее в порошок! …Помните это и вы, и ваш друг Красин, мы не будем церемониться!

Когда он, по-видимому, несколько успокоился, я снова заговорил.

— Я не совсем понимаю вас, Владимир Ильич, — сказал я. — Не понимаю какого-то, так явно бьющего в ваших словах угрюм-бурчеевского пафоса, какой-то апологии разрушения, уносящей нас за пределы писаревской проповеди, в которой было здоровое зерно… Впрочем, оставим это, оставим Писарева с его спорными проповедями, которые могут завести нас очень далеко. Оставим… Но вот что. Все мы, старые революционеры, никогда не проповедовали разрушение для разрушения и всегда стояли, особенно в марксистские времена, за уничтожение лишь того, что самой жизнью уже осуждено, что падает…

— А я считаю, что все существующее уже отжило и сгнило! Да, господин мой хороший, сгнило и должно быть разрушено!.. Возьмем, например, буржуазию, демократию, если вам это больше нравится. Она обречена, и мы, уничтожив ее, лишь завершаем неизбежный исторический процесс. Мы выдвигаем в жизнь, на авансцену ее социализм, вернее, коммунизм…

— Позвольте, Владимир Ильич, не вы ли сами в моем присутствии, в Брюсселе доказывали одному юноше-максималисту весь вред максимализма… Ах, вы тогда говорили очень умно и дельно…

— Да, я так думал тогда, десять лет назад, а теперь времена назрели…

— Ха, скоро же у вас назревают времена для вопросов, движение которых исчисляется столетиями по крайней мере…

— Ага, узнаю старую добрую теорию постепенства, или, если угодно, меньшевизма со всею дребеденью его основных положений, ха-ха-ха, с эволюцией и пр., пр., пр. …Но довольно об этом, — властным решительным тоном прервав себя, сказал Ленин, — и запомните мои слова хорошенько, запомните их, зарубите их у себя на носу, благо, он у вас довольно солиден… Помните: того Ленина, которого вы знали десять лет назад, больше не существует… Он умер давно, и с вами говорит новый Ленин, понявший, что правда и истина момента лишь в коммунизме, который должен быть введен немедленно… Вам это не нравится, вы думаете, что это сплошной утопический авантюризм… Нет, господин хороший, нет…

— Оставьте меня, Владимир Ильич, в покое, — резко оборвал я его. — С вашим вечным чтением мыслей… Я вам могу ответить словами Гамлета: „…Ты не умеешь играть на флейте, а хочешь играть на моей душе…“ Я не буду вам говорить о том, что думаю, слушая вас…

— И не говорите! — крикливо и резко, и многозначительно перебил он меня. — И благо вам, если не будете говорить, ибо я буду беспощаден ко всему, что пахнет контрреволюцией!.. И против контрреволюционеров, кто бы они ни были (ясно подчеркнул он), у меня имеется товарищ Урицкий!.. Ха-ха-ха, вы, верно, его не знаете!.. Не советую вам познакомиться с ним!..

И глаза его озарились злобным, фанатически-злобным огоньком, и в словах его, в его взгляде я почувствовал и прочел явную, неприкрытую угрозу полупомешанного человека… Какое-то безумие тлело в нем…»

Конечно, можно было бы усомниться в том, что этот разговор вообще имел место. Но похожие беседы с Лениным записаны и другими его современниками, уже не говоря о том, что его публичные выступления перекликаются с их свидетельствами. Неслыханно, но Ленин, произнося подобные речи, верил в то, о чем говорил. Еще более неслыханно то, что человек, находившийся в состоянии крайней эйфории, перевозбуждения, был способен выполнять свою ежедневную работу на посту руководителя государства, не теряя при этом рассудка.

Так бывает, когда просыпается вулкан и начинается извержение. И тогда из недр его вырываются языки пламени, лава и дым. Все кругом горит, дрожит земля, огненная лавина поглощает города. Революция была, как извержение вулкана, и люди, попадавшие в это полыхающее пространство, задыхались в ее чаду и горели в ее огне — для них это был сущий ад. Но были люди и другого склада, для них бушующее пламя было родной стихией.

Сердце истинных коммунистов бешено билось, упоенное восторгом и безграничными надеждами. Не один Ленин жил в ожидании чудесных, необыкновенных перемен в природе общества. В свою очередь и Бухарин развивал тему открывателей новых земель, пустившихся в несравнимо более опасное, но и архиважное для человечества плавание, чем сам Христофор Колумб. Чуда ждали не только рьяные коммунисты. «В городе, в деревне, в армии люди радовались полноте обретенного освобождения, безграничной свободе, которая теперь давала толчок развитию их творческих сил», — писал Исаак Штейнберг, исполнявший обязанности наркома юстиции в коммунистическом правительстве до тех пор, пока не убедился в том, что никакого правосудия при коммунистах быть не может, после чего эмигрировал за границу. Поэт Александр Блок восторженно приветствовал революцию, исполненный «новой веры» в ее «очищающую силу». В поэме «Двенадцать» он рисует такую картину: сквозь снежную пургу шагают строем двенадцать красногвардейцев, и ведет их Иисус Христос, шествующий впереди. Блок понимал, какие необузданные стихии вызвала из недр человеческого существа революция. В стихотворении «Скифы» он говорит о новой воинственной расе, пришедшей с Востока и разрушающей все на своем пути любовью, которая «и жжет и губит». Но варварство этих «диких орд» оправдывается возвышенной и благородной целью — они должны смести с лица земли всю грязь и мерзость прошлого.

Эйфория, упоение властью, исступленная злоба, насилие, приступы умиления, чередующиеся с ненавистью, — все смешалось в те первые дни революции. В русском характере со времен далеких предков укоренилось подсознательное неприятие государственной власти в любой ее форме. Ленин знал эту сторону русского сознания; играя на чувствах простого народа, он обращается к нему со страниц газеты «Правда» 19 ноября 1917 года с такими словами:

«Товарищи трудящиеся! Помните, что вы сами теперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмете все дела государства в свои руки. Ваши Советы — отныне органы государственной власти, полномочные, решающие органы».

И все же складывается впечатление, что он искренне говорил это. Он, как и многие тогда, жил, воодушевленный утопическими иллюзиями. В январе 1918 года он объявил, что победа социализма по всей России — дело решенное, что, мол, это вопрос каких-то нескольких месяцев. На одном из заседаний в Смольном он уверял Троцкого в том, что страна достигнет социализма всего за полгода и тогда Россия станет величайшей страной мира. Вера в грандиозное будущее России укрепляла его силы, но временами волнение переполняло его, становилось почти невыносимым. Как-то раз, через несколько дней после завоевания власти в Петрограде, Ленин, повернувшись к Троцкому, со смущенной улыбкой проговорил: «Знаете, после гонений и жизни в подполье вдруг оказаться у власти — это уж как-то слишком. — Он помолчал, подыскивая точное слово, и прибавил: — Es schwindelt! — Это опьяняет!» Интересная деталь — он произнес это слово по-немецки, что было очень него характерно.

Спустя два месяца Ленин все еще пребывал в том же состоянии опьянения властью. В это время он записывает в свой блокнот для заметок некоторые мысли, касающиеся свершившейся революции. Уподобляясь Фукидиду, который в заблуждении ума считал, что пишет историю на все времена, что его история — этакий рецепт, рассчитанный на века, Ленин заносит в блокнот следующие слова:

«Революции — локомотивы истории.

Разогнать локомотив и удержать его на рельсах…

????? ?? ???[49]

Уже завоевано:

?. максимум десократизма

?. конкретизция первых шагов к социализму

?. мир и земля.»

И если нам представляется странным, что он назвал «максимум демократизма» главным и первым из своих завоеваний, то не менее странно и то, что, разогнав локомотив истории на полную скорость, он надеется удержать его на рельсах.

Увы, революция много раз будет сходить с рельсов. И каждый раз, когда она будет сходить с рельсов, на помощь будут вызывать спасательные команды, и они будут менять ненадежные рельсы, уладывать надежные, латать подпорченный локомотив и, направив его в новую колею, снова пускать на полную скорость. Но мог ли он, бедняга, выдержать такую сумасшедшую, опасную гонку? И он, конечно, опять ломался.

Тогда же, на заре революции, когда иллюзии еще не развеялись и на души еще не лег тяжким гнетом цинизм, людям казалось, что одной революционной одержимости, одного восторженного порыва достаточно того, чтобы преодолеть все препятствия и трудности на пути к построению нового государства, управлять которым теперь будет сам народ. Увы, народ тогда не знал и понятия не имел, что править своей страной ему никто не даст.