I.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I.

В последний раз я посетил Ташкент незадолго до начала обрушившегося на город бедствия – серии землетрясений. Мой самолет пришел поздно вечером, я выстоял час в очереди за такси и наконец с удовольствием уселся в машину. За рулем сидел широкоплечий красивый парень, он лихо рванул «Волгу» с места и лаконично спросил: «Маршрут?»

— Шелковичная улица, 64.

— О-о! – протянул парень не то с уважением, не то с иронией. – Гостиница ЦК? Большое начальство везу?

В последней фразе ирония звучала уже совсем явно.

— Нет, я не начальство, я журналист.

Шофер пристально, изучающе на меня посмотрел (в России пассажир сидит обычно рядом с водителем).

— Будете, значит, писать о достижениях солнечного Узбекистана?

— Еще не знаю.

— Ну да, не знаете! Вас ведь за правдой не посылают.

Тут уж настала моя очередь повернуться и внимательно посмотреть на водителя. Глядя прямо перед собою, на широкий пустой проспект, освещенный только фарами машины, он четко выговорил:

— Смотрите сколько хотите, я вас не боюсь. Могу спорить: если я вам по правде расскажу, как здесь живут, вы все равно в газете не напишете.

Любой московский журналист, если он ездит в командировки по стране, привык к личным жалобам. В первый же день пребывания на заводе, в институте, в совхозе к вам обязательно кто-нибудь подходит и спрашивает, нельзя ли повидаться с вами вечером, наедине. Иногда не один человек, а два или три, но все они поодиночке, и каждый хочет говорить с журналистом без свидетелей. Часто такое желание изъявляет администратор или уборщица гостиницы, где вы останавливаетесь. Отказывать у меня не хватало духу, хотя я наперед знал, что разговор будет длинный и совершенно бесполезный. Некоторые мои коллеги отказывали – может быть, это было даже честнее. Человек, озираясь, приходил к вам в номер, и начинался рассказ о несправедливостях, беззакониях, жестокостях, творимых начальством на том же заводе (или в совхозе или в институте).

Но все эти жалобщики – часто, действительно, затравленные и несчастные искатели справедливости – непременно начинали с того, как они любят советскую власть. Следующий, тоже обязательный тезис, был такой: «Но наши начальники, хоть и носят партийные билеты, на самом деле не коммунисты». Нередко говорилось: «Не коммунисты, а фашисты». Третий тезис: «Москва далеко, там не знают, что у нас творится, а у начальства нашего дружки в верхах, они его покрывают. Я вам расскажу правду, вы проверьте и напишите – все ахнут. Только мою фамилию нигде не называйте, а то меня съедят. Вы их не знаете, они на все способны». Лишь после этого шла суть дела – как правило, действительно, неприглядная.

Ташкентский шофер удивил меня тем, что отбросил всю эту «преамбулу». Возможно, по недостатку времени – ташкентский аэропорт совсем недалеко от города, – а, может быть, потому, что очень уж сильно ненавидел окружающее лицемерие. Его рассказ, последовавший за вызывающим вступлением, не был личной жалобой. Юный водитель громил местные порядки с гражданских, даже политических позиций.

Он, например, с большой издевкой поведал о «демократичности» первого секретаря ЦК компартии Узбекистана Шарафа Рашидова. Поддерживая «популярность в народе», Рашидов, как правило, удовлетворяет просьбы и заявления тех, кто попадает к нему на личный прием. И вот у здания ЦК, прямо на улице, неделями живут просители со всего Узбекистана. Они ждут момента, когда он выйдет из машины, чтобы сказать ему хоть два слова или попроситься на прием. Рашидов от них прячется, незаметно подъезжает к задним дверям, а перед тем, как он должен приехать, милиция разгоняет ожидающих (в его присутствии милиционеры и охранники в штатском не нападают на людей, чтобы создать впечатление, что Рашидов «не знает» об их действиях). Шофер сказал:

— Благодетель у нас Шараф, царь-батюшка. Только почему-то получается, что все остальные начальники в Узбекистане, даже его ближайшие помощники, притесняют людей, а он один хороший – и то только к тем, кому повезет за рукав его схватить.

Он покосился на меня и добавил:

— Вот так у нас, в солнечном социалистическом Узбекистане. Может быть, напишете об этом, а? Или о том, как на уборку хлопка каждый год принудительно гонят половину Ташкента, а потом в газете помещают фотографии хлопкоуборочной машины – за штурвалом женщина, Герой социалистического труда. Или насчет взяток: не знаю, как в других республиках, а в нашей без калыма[10] даже и неприлично разговор начинать. Надо тебе стать на очередь за жильем – плати калым, надо тебе невесту – плати калым отцу по старому обычаю и другой калым по новому обычаю, в милицию, чтобы не поднимала шума насчет продажи несовершеннолетней. Ну как, годится вам что-нибудь из этих тем?

Смелая откровенность парня меня обезоружила. Отвечать ему шаблонными фразами – вы, мол, преувеличиваете, не замечаете светлых сторон нашей действительности, о конкретных недостатках пишите в газеты – я не мог. Я ответил откровенностью на откровенность:

— Нет, парень, ни о чем таком я написать не смогу.

Я ждал новой обличительной тирады, но ее не последовало. Водитель лишь кивнул головой, словно одобряя мою искренность. Спустя минуту мы подкатили к новенькой роскошной гостинице, стоявшей особняком среди покосившихся глиняных хибарок.

— Приехали, – сказал шофер и повел рукой вокруг, как бы приглашая взглянуть на очевидный контраст. – Счастливо отдохнуть.

Он круто, с подчеркнутым мастерством, развернул машину в узкой улочке, помахал мне на прощанье рукой и умчался.

В России все знают, что жизнь, реальность – это одно, а то, что пишут в газетах, – совсем другое. Но об этом не говорят, – по крайней мере, в беседах с журналистами. Вероятнее всего, потому же, почему не говорят хромому, что он припадает на одну ногу, или не спрашивают у лысого, куда девались его волосы. Напротив, очень часто люди, у которых я брал интервью, говорили: «Ну, этого, впрочем, писать нельзя, это между нами». Никакого осуждения в таких репликах не слышалось – просто деловитое признание, что есть вещи, о которых в газете или журнале «писать нельзя». Ташкентский шофер был исключением, потому мне и запомнился.

Но это совсем не значит, что русские газеты не печатают критических статей о разных сторонах жизни. Печатают! Мало того, критический «кусок», как выражаются на своем жаргоне газетчики, совершенно обязателен в каждом номере. Если газета в будний день вышла совсем без критики, то сами идеологические надсмотрщики немедленно обвинят ее в «беззубости». А газета, по неписанному кодексу советской печати, должна быть «зубастой», «острой», она обязана непрерывно бороться – за что-то и против чего-то. Но критиковать надо умело, и это сложное умение журналист в России начинает постигать с первых шагов своей газетной работы.

Помню, как редактор, то морщась, то улыбаясь, вычеркивал и правил абзацы в моих юношеских статьях. Из самых добрых побуждений он иронически комментировал вычеркнутое. При этом он без конца повторял главную заповедь советского журналиста: не обобщать! Только не обобщать!

Покажу на примере, что это означает. Предположим, я бы заинтересовался рассказом моего ташкентского водителя о несовершеннолетних девочках, которых, по древнему азиатскому обычаю, продают сами родители за «калым». Предположим, я поехал бы в какой-нибудь колхоз и обнаружил бы факт купли-продажи девочки. Установил бы я также – это трудно, но возможно, – что такой-то представитель милиции принял взятку, чтобы «не увидеть» происшедшего. Потом я поехал бы в другой колхоз, в третий, побывал бы в партийных органах, у прокурора республики, в суде – и вынес бы твердое впечатление, что «калым» существует повсеместно, что это – общественное явление. С таким богатым материалом, нагруженный всякими документами, я возвратился бы в редакцию. Как развертывались бы события после этого?

Редактор первым делом похвалил бы меня за привезенный из командировки «острый, боевой материал». Потом сказал бы, что в ближайшие дни он «посоветуется о том, своевременно ли нам сейчас выступать на такую тему». Допустим, что окажется «своевременно». Редактор скажет мне: пишите материал! Даже может добавить: не церемоньтесь, критикуйте вовсю! Он не предупредит против обобщений, так как имеет дело с опытным журналистом. И верно, я сам не стану обобщать. Я напишу примерно так:

«Близится славная годовщина – 50-летие октября. Подводя волнующие итоги, радуясь успехам во всех областях нашей советской жизни, мы и в эти торжественные дни не можем забыть о недостатках, о пережитках в сознании людей, еще гнездящихся кое-где в стране победившего социализма. Партия учит нас не скрывать недостатков, не замазывать их, а смело говорить правду. Только таким путем можно избавиться от «родимых пятен» прошлого.

Узбекистан... Белое половодье хлопка, свежая вода в пустыне, ослепительный, как мираж, колхозный поселок. И вот здесь, в этом солнечном месте, где трудятся прославленные на весь Союз хлопкоробы, произошла недавно возмутительная история. Четырнадцатилетнюю Таджихон Курбанову «продали замуж» за 300 рублей и дюжину баранов. Продали как вещь!»

Дальше я расскажу, как было дело, непременно подчеркну, что девочка «училась в советской школе, мечтала быть врачом или учительницей или, может быть, машинистом хлопкоуборочной машины» и продолжу, например, таким образом:

«Я подхожу теперь к самой скверной части истории. В поселке есть милиция, она олицетворяет наш советский закон, социалистический правопорядок. Но поселковый милиционер Султан Нуруллаев продал свою совесть за десяток червонцев и полдюжины овец. Так «отблагодарил» его покупатель девочки (не хочется даже называть этого типа «жених») за попустительство и молчание в позорном деле.

Конечно, случай исключительный, из ряда вон выходящий. Но он сигнализирует о том, что не везде в Узбекистане окончательно добиты феодально-байские пережитки. Нет-нет, да и появится на столе у прокурора республики дело о подозрительно раннем «замужестве». Значит, в некоторых партийных комитетах Узбекской ССР забыли о необходимости неустанной идеологической работы, забыли о том, что никакие тонны хлопка не восполнят провалов в воспитании молодежи.

Таджихон Курбанова все еще живет в чужом, немилом доме, куда ее привели против воли. А Султан Нуруллаев все еще носит почетную милицейскую форму. Надо надеяться, что и то и другое – ненадолго. Надо надеяться, что прокурор Наманганской области и обком партии сделают все выводы из этой необыкновенной истории».

Простите за длинный образец, но зато он показывает, как это делается. С одной стороны – газета выступила откровенно, так сказать, вскрыла язву; с другой – никакого обобщения, никакого общественного явления, просто частный случай, изолированный, из ряда вон выходящий. Есть тут и намек, что случай этот не единственный, но намек достаточно деликатный и отнюдь не создающий, например, впечатления, что милиция еще где-нибудь брала взятки.

Вот это и значит «критиковать, невзирая на лица, но и не обобщая».

Журналист – это, в общем, переносчик информации из жизни в газету. Русский журналист постоянно воспринимает одной своей стороной факты жизни, а другой стороной выдает часть этих фактов в газету в трансформированном, намеренно «исправленном» виде. Резкое несовпадение этих сторон одной личности, постоянная необходимость одно утаивать, а о другом говорить неправду, как легко понять, не способствуют развитию порядочности, честности, искренности, правдивости, принципиальности. Зато вместо них – нормальная защитная реакция – бурно развивается цинизм. Нет сегодня в России больших циников, чем журналисты – в своей среде, разумеется.

Я много лет был одним из них, я жил среди них и работал, я крепко люблю их – таких, как они есть: циничных, нагловатых, заваленных день и ночь срочной работой, остроумных, ворчливых, чутких к друзьям. Присмотримся поближе, каково им работается.